
Полная версия
Десять/Двадцать. Рассказы
Шли годы, я уже научился писать несколько букв из алфавита, перебирать с бабушкой крупу и любил смотреть, как дедушка колет у сарая дрова. Замахнувшись, он быстро опускал колун на чурбак и громко при этом охал, будто его в бане обдавали холодной водой из шайки. Чурбак разлетался по двору расколотыми частями, дедушка собирал разрубленные поленья и бережно нёс их внутрь сарая, словно это был младенец, которого он выгулял и принёс в дом.
Снова стояло лето, был вечер на Ивана Купала, как сейчас помню. Накануне у бабушки сильно заболел живот, она посреди ночи, чтобы унять боль, пила сама свой отвар, пахнувший грибами и тиной, но ничего не помогало, и утром дедушка увёз её в больницу на служебном «Студебеккере». Вечером он лежал одиноко на панцирной кровати и дымил папиросу. В льющихся из окон сумерках белых ночей сквозь выпускаемый к потолку дедушкой дым чётко выделялся висящий на стене портрет Сталина, нарисованного в три четверти. Рядом тикали ходики с кошачьей мордой и подвижными зрачками. Под этот монотонный звук часов я и уснул. Проснулся я, когда на часах было половина третьего от необъяснимого ощущения полной пустоты. Повернувшись, я увидел, что постель дедушки пуста. Я вскочил с кровати и босиком выбежал в тёмный коридор, окутанный той же полной тишиной. Я почему-то не закричал, хотя жутко перепугался, и молча открыл дверь, ведущую на улицу. Природа во дворе таинственно молчала, лишь откуда-то слева, со стороны сарая слышалось сопение и приглушённый разговор, даже не разговор, а ошмётки неразборчивых фраз. Я негромко и вопросительно произнёс в сумерки и в сторону этих подозрительных звуков:
«Дедушка?»
Возня прекратилась, и через несколько секунд со стороны сарая снова послышался шёпот. Я во второй раз окликнул дедушку, на этот раз громче. Дедушка вышел из дверей сарая в одних кальсонах, отчётливо выделявшихся в полумраке, и закурил. Лицо его, как мне показалось, было злым:
«Вот что, внучок, ложись-ка ты спать, я сейчас вернусь». – И он уже повернулся, собираясь обратно в сарай.
«Дедушка, туда нельзя!» – закричал я, и дедушка обернулся.
«А ты с кем там разговариваешь?» – задал я мучавший меня вопрос, ответ на который, кажется, уже знал.
«Сам с собою», – ответил дедушка. – «Иди, я сейчас вернусь», – повторил он, заметно раздражаясь.
«Сам с собою?» – не поверил я, но на всякий случай послушно поплёлся к дому. Я понял, что дедушка в сарае разговаривал не совсем сам с собою, а с дедом Ермолаем, оттого он такой злой. Вернувшись в дом, я залез под одеяло. Дедушка точно, через пару минут вернулся, от него пахло каким-то острым плотским запахом. Но ещё раньше я заметил промелькнувшую под окном тень, женское «ой, батюшки!» и звон потревоженной домашней утвари, сваленной во дворе. Видимо, дед Ермолай ушёл к себе, по крайней мере, я тогда так решил.
Дедушка долго ворочался у себя на кровати, затем сел и зачиркал спичками:
«Ты это», – он ласково назвал меня по имени, – «на всякий случай, бабушке не говори ничего». – Он помолчал. – «Не спится мне», – начал оправдываться он, – «скучаю, видать. Хочешь, расскажу сказку? Жил-был один дед…» – начал он, но я и так уже засыпал без сказки, и снился мне дед Ермолай, убегавший со двора почему-то в женской ночной сорочке.
Однажды, во время одной из наших частых прогулок дедушка завёл меня в незнакомый переулок, остановил и присел передо мной на корточки. Его явно что-то тревожило, и он долго не решался говорить.
«Внучок», – наконец-то начал он. – «Во-первых, пообещай, что никому-никому не расскажешь про то, что ты сейчас увидишь, и будешь молчать до тех пор, пока тебе не будет восемнадцать лет. Знаешь такую цифру: восемнадцать?»
«Я даже знаю, что такое 38», – честно ответил я. – «А что, во-вторых?»
«А во-вторых, наверняка, ты многого сейчас не поймёшь, а когда поймёшь, всё равно молчи до восемнадцати лет, а там делай, как подскажет сердце. Договорились?»
«Идёт», – ответил я. Дедушка проверил мою честность ещё дважды и после троекратной клятвы с облегчением поднялся.
Он оставил меня на улице, а сам вошел в двухэтажный дом и вышел оттуда с карапузом, который, видимо, только научился ходить. Дедушка шёл в три погибели, нежно держа младенца под мышки.
«Познакомься», – обратился ко мне дедушка. – «Это твой дядя». Ребёнок со строгим вниманием смотрел на меня, словно ожидая объяснений, по причине чего его вызвали. Я опешил.
«Здравствуйте, дядя», – не сразу ответил я. Видимо, младенец удовлетворился моим приветствием, потому что, развернувшись, поспешил попроситься домой по своим делам. Дедушка отвёл этого странного персонажа обратно, и мы возобновили нашу прогулку к дому. За всю дорогу никто не произнёс ни слова, только перед самым домом дедушка ещё раз потребовал у меня клятвы. Я поклялся.
Признаюсь, я честно её выполнил. Первое время эта тайна не давала мне покоя, она перевернула все мои представления о жизни, я никак не мог понять, при чём тут дед Ермолай, ибо чувствовал, что тут есть что-то гадкое, следовательно, без деда Ермолая обойтись не могло. А когда понял, что к чему, решил не нарушать клятву и отыскать дядю, когда мне исполнится восемнадцать.
А потом прошли ещё годы после той странной прогулки, и однажды дедушка серьёзно захворал. Он неделю лежал, не вставая, на кровати, обложенный вокруг перьевыми подушками и как-то утром поманил слабой, лежавшей поверх одеяла рукой бабушку. Она велела мне выйти на улицу, а сама склонилась над дедушкой. Во дворе я встал на бочку из-под солёных огурцов и украдкой смотрел в окошко. Бабушка ходила по комнате, всплёскивая руками, словно пытаясь взлететь, причитала и закрывала от горя лицо. Затем она вышла. Я спрыгнул с бочки. Бабушка была черней тучи.
«Вот что, внучок, дедушки больше нет. Он исповедался как порядочный христианин и умер. Возьми копеечки…» – Она протянула на своей старческой ладони монетки, – «купи себе кружечку кваска и выпей за упокой его непутёвой души». Я сделал так, как просила бабушка.
Думаю, дедушка был не совсем честен на исповеди и не решился открыть факт существования младенца, поскольку впоследствии бабушка никогда о нём не говорила. А может быть, я плохо знаю людей.
На этом заканчиваются мои детские воспоминания. Вместе с дедушкой исчез на долгие десять лет и дед Ермолай. Я стал забывать их. Сегодня мне исполнилось восемнадцать, и я тоже работаю на литейном заводе сборщиком. Но это, как обычно говорят, совсем другая история.
**
Худо мне, ой, как худо. Третий месяц не нахожу покоя, отшиваю друзей и безразлично хожу на завод. Виной тому мой младший дядя и моё отзывчивое сердце, порыву которого я послушался с благословения дедушки, мир его праху. Нет, отныне сердце моё будет холодным, как лёд, и расчётливым, что твоя нормировщица в день аванса.
Зачем я поднимался тогда, летом, по деревянной лестнице на второй этаж двухэтажного дома, не имея никакого обдуманного плана? Зачем долго размышлял, что я скажу открывшим мне дверь людям, не находя ничего подходящего? Зачем решил: будь, что будет, и нажал на звонок с нужной фамилией; один из множества, облепивших правый косяк массивной двери коммунальной квартиры?
Но будет сокрушаться, как худая баба: в конце концов, мне послезавтра, 23-го ноября, в среду, идти на призывной пункт, и гори оно всё огнём. Чемодан, наследованный после деда, уже разинул пасть, и его нутро ждёт, когда я положу в него старое исподнее да средства гигиены. Сегодня, соответственно, понедельник, 21-е, за окошком идёт мокрый снег, а передо мной чистые листки тетрадной бумаги да едва початая бутылка розового портвейна. Приглушённо рапортует о чём-то из угла радиоточка. Только что я опять выгнал гостей. Один из них, самый ненормальный, Аркаша Дуев по кличке «Муха» на пороге обозвал меня «стебанутым», и обещал начистить при случае физию. Плевать.
Я взял чернильную ручку, оглядел её, словно ища в ней совета, и вот, что написал в тот меланхолический вечер:
Дверь мне неожиданно отрыла Фаина Раневская, точнее, небрежно выглядевшая дама, очень похожая на её героинь из довоенных кинофильмов: в бигуди и с папироской, зажатой между зубами. От дыма папиросы и тусклого света лампочки в парадном она щурила левый глаз и пыталась узнать меня:
«Вам кого, молодой человек?» – спросила «Раневская».
«Мне нужно поговорить с вашим сыном, не возражаете?» – как-то официально получилось у меня.
Дама вытащила изо рта папиросу, стряхнула пепел и рукой попыталась разогнать дым.
«А что он натворил?» – поинтересовалась она и сложила на груди руки, стараясь принять солидный вид.
«Да ничего», – смутился я. – «Я просто хочу ему задать один вопрос. Вы позволите?»
«Бить будете…» – Догадалась дама. – «Давайте-давайте, двигайте отсюдова», – принялась она меня активно выпроваживать. И, обернувшись, крикнула уже в сторону квартиры, – «Сева, тебя бить пришли!» – А потом решительно объявила, уже опять мне:
«Я во двор его не пущу!»
Я стал путанно объяснять, что никого бить не намерен и готов задать интересующий меня вопрос у них дома, но только, по возможности, без свидетелей. Что разговор займёт минут пять, и никаких физических расправ не последует. Я заметил про себя, что у меня появилась какая-то лёгкость в общении, которая случалась редко. По-моему, я сделал даже даме комплимент.
«А, ну это всегда пожалуйста», – неожиданно быстро согласилась дама и пустила меня в квартиру.
Это была обычная, довольно мрачная коммуналка с длинным коридором, заканчивающимся общей кухней, на которой сидел, закинув ногу за ногу, на табуретке всклоченный мужчина в майке-алкоголичке и перебирал струны гитары с бантом на грифе. Судя по распространявшемуся духу, рядом жарили рыбу, слева зажурчала вода, кто-то вышел и с изумлением огляделся, вынося из уборной стульчак, а в одной из запертых комнат кто-то другой отчаянно, словно в крышку гроба, заколачивал в мебель тугие гвозди.
Женщина, похожая на Раневскую, показала мне на дверь своей комнаты, а сама пошла на кухню, где вскоре послышался под перебор гитары её грудной бас:
«Идём, идём, весёлые подруги,
Страна, как мать, зовёт и любит нас!
Везде нужны заботливые руки,
И наш хозяйский, тёплый женский глаз».
Пела она эту песню, почему-то, как романс: «Идио-о-ом, идио-о-ом, весёлые подру-у-уги…», словно действительно хотела приласкать всю страну.
В комнате, перед окном, спиной ко мне сидел за письменным столом, обложенный книжками мальчик лет тринадцати и что-то писал. В солнечных лучах розовели его оттопыренные уши. Он обернулся, поковырялся в носу и вытер что-то с пальца об штанину.
Я ожидал увидеть некоторую его схожесть с моим дедом и его отцом, но ничего похожего не заметил. На секунду подумал отыскать в нём черты моей бабушки, но тут же вспомнил: «при чём тут бабушка?». Нет, это был ни на кого непохожий, какой-то индивидуальный, что ли, подросток. Он вопросительно и спокойно ждал моего объяснения.
«Здравствуй… Сева», – неуверенно начал я и тут же вспомнил, что моего кота тоже зовут Севой.
«Ну, здравствуй, хрен мордастый», – ответил Сева и продолжил ждать, что я ему скажу.
Я назвал своё имя, он обдуманно кивнул:
«Так», – и я кое-как начал объяснять, что являюсь его родственником. Сева перебил меня:
«Стоп-стоп-стоп», – он поднял руку. – «Я начинаю о чём-то догадываться». Он встал и полез на полку, достал фотоальбом и, порывшись, вынул фотографию моего деда.
«Этот?» – он, не выпуская из своих рук, показал карточку мне, затем поглядел на неё сам и отложил в сторону.
«Жаль, что ты не можешь мне о нём рассказать», – он попытался изобразить огорчение и даже манерно вздохнул.
«Почему это?» – не видел причины я.
Сева сделал удивлённое лицо, посмотрел так, будто я был младше его, а не он меня, и ему приходится объяснять тривиальные вещи.
«Тебе лет восемнадцать, так? То есть в сорок втором тебе было около года, когда…»
«Стоп-стоп-стоп!» – теперь уже сказал я (тут мне впервые показалось, а чем дальше, тем чаще я стал замечать, что перенимаю интонацию, жесты от моего младшего родственника). – «Стоп. Ты считаешь, что он погиб на войне?»
«А то нет?» – он усмехнулся, словно я отстаивал какую-то глупость..
Пришлось рассказать ему правду.
«Жаль», – протодушно выслушав меня, ответил Сева и снова поработал в носу пальцем.
Впрочем, это мало его опечалило, он небрежно бросил фотоальбом на кровать и протянул мне руку:
«Краба», – попросил он и сильно пожал мою пятерню, абсолютно по-мужски, с характерным коротким замахом, а другой рукой тут же хлопнул по плечу, точно прибил на нём насекомого.
«Садись», – указал он мне на кресло.
Я уселся и решил поменять интонацию разговора. Всё-таки я уже совершеннолетний человек, а пришёл к подростку.
«Уроки делаешь», – кивнул я на письменный стол.
«Нет, стихи пишу», – без капли застенчивости ответил Сева.
«Стихи? И получается? Хотелось бы слышать», – я вальяжно устроился в кресле.
Сева пожал плечами, взял тетрадку, открыл её на произвольной странице и прочитал какую-то белиберду под названием «Полёт-2», я даже не разобрал большинство слов. Там было вроде «светоморф стратопадал пал» и тому подобное.
«Слушай, парень, что это было?» – среагировал я. – «Мой тебе совет: кончай с этим вздором и пойдём, проветримся».
«Я пытаюсь освоить технику Крученых», – пытался скорее не оправдаться, а пояснить свою позицию Сева.
«Да уж, техника кручёная, ничего не скажешь?» – отметил я.
«Алексея Крученых», – терпеливо поправил Сева. – «У того, правда, полностью отсутствует цветовая передача в буквах и слогах, а у меня же всё на своих местах».
Я глядел, ничего не понимая.
«Вот, гляди», – начал он, – «есть буква «А»: серая, мышиного цвета; буква «Б» краснеет багрянцем; «В» уже незаметно розовеет; становился чёрным, как уголь, буква «Г»; ну, и так далее. Буква «У», к примеру, звенит золотом. В стихотворении все цвета сливаются в сплошную картину. Понял?»
Я честно и отрицательно покачал головой.
«А ещё я неплохо рисую», – признался Сева.
«Если так же неплохо, как пишешь, – валяй, показывай».
Он достал из-под вороха бумаг карандашный рисунок, полностью составленный из разноцветных равнобедренных треугольников.
«А это что такое?»
«Портрет моей матери», – представил картину Сева.
Я пренебрежительно и размеренно прыснул, как паровоз, спустивший пар, и отложил лист.
«Слушай, друг, морочь голову кому-нибудь другому, а?»
«Нет, ты неправильно смотришь», – воспротивился Сева, и начал, несколько волнуясь, торопливо объяснять:
«Нужно расслабить глаза, нужно, будто смотришь в никуда взять, и медленно отводить листок от лица».
Он снова протянул мне картинку с треугольниками. Я послушался и сделал, как он велел. Действительно, на некотором расстоянии я начал различать в этих разноцветных примитивных геометрических фигурах объёмное лицо Фаины Раневской.
«О, Господи», – пробормотал я. – «Слушай, а ты действительно чокнутый. Бросай-ка это дело, и пойдём на воздух».
Сева послушно накинул пиджак и мы вышли. Правда, прежде я попросил:
«Слушай, подари мне этот рисунок. На память…»
Сева пожал плечами, вернулся к столу и несколько небрежно протянул мне листок. Я сложил его вчетверо и положил во внутренний карман. И да, мы вышли. Женщина, которая ранее впустила меня, продолжала петь под гитару:
«Найдёшь жениха по любви без калыма…»
Мы шли по тенистым аллеям городского парка, и я всю дорогу рассказывал о своей жизни, стараясь скорее отвлечь себя, а не Севу от его странностей. Говорил, что живу один; у меня есть кот, которого зовут (тут я запнулся и соврал): «Сеня»; что работаю на литейном заводе сборщиком, а скоро должны призвать в армию. У меня есть красивая девушка на три года младше меня, и что она, пока в школе каникулы, работает билетёром в кинотеатре, поэтому можно будет туда ходить бесплатно, но, правда, не к началу сеанса, а после того, как все рассядутся, и погасят свет. Что у меня много друзей-хулиганов, а пара-другая и вовсе рехнувшиеся. Что бабка моя умерла два года назад. В последнее время та пристрастилась настаивать некую траву под названием морозник, хвасталась, что снова обрела девичью талию, но, к сожалению, потеряла аппетит. Я даже как-то пошутил, что вскоре она станет моложе меня. Но бабка не успела достичь этой цели: три последних месяца она полностью отстранилась от пищи и затем отдала Богу душу.
«Жаль», – посочувствовал Сева.
Мы подошли к кинотеатру, когда сеанс уже начался. В очередной раз показывали «Большой вальс». Моя девушка Люся уже ждала нас возле чёрной портьеры, завешивающей вход. Я представил ей своего дядю, а он, сделав какой-то нелепый комический реверанс, поцеловал Люсе руку. Девушка засмеялась. Кое-как мы нашли три свободных места в середине зала возле прохода.
Я видел это кино уже раз пять или семь, не знал только того, с чего всё начинается, впрочем, не узнал и в этот раз. Недолго я крепился и ёрзал в кресле, ибо вскоре заснул под знакомые до оскомины любовные перипетии Штрауса и оперное подвывание Милицы Корьюс. Долго ли я плутал в паутинах дрёмы, но очнулся от лёгкого смеха Люси, которая пыталась сдерживать в ладошку смех, в то время как Сева тихо бубнил ей на ушко что-то исключительно смешное, махал на экран и на пальцах к тому же что-то параллельно изображал, словно показывал фокусы. Воистину, все неприятности подкарауливают нас в тот момент, когда дремлет наш разум. Но поскольку провидение не раз предупреждает нас об опасности, прежде чем огорчить, то я не придал этому никакого значения. Осознал я это несколько позже. Короче говоря, мы в хорошем расположении духа вышли после сеанса на белый свет, и Севастьян попрощался.
«Стой!» – я окликнул его. Севастьян обернулся.
«Заходи сегодня к шести». – Я назвал адрес.
Севастьян стал отнекиваться, ссылаясь на то, что он обещал сегодня постирать бельё.
«Жаль», – почему-то теперь уже сказал я.
«Какой хозяйственный парень», – фоном заметила Люся.
«Впрочем, я приду», – неожиданно быстро поменял решение Сева. На этом и договорились.
Мы нередко собирались в моей комнате, но в этот раз причина была серьёзной. Я хотел до армии продать свой мотоцикл, а мой приятель, уже выше упомянутый «Муха» обещал мне вечером принести накопленных денег, и, если я разберусь с зажиганием своего К-175-го, то купить его.
У моего К-175-го, несмотря на его нежный возраст, была уже богатая биография. Я купил его пару лет назад у своего чокнутого друга по имени Лёша «Проказа». Он действительно был с каким-то рябым лицом, да и фамилию носил соответственно: Проказников. За неделю до того, убегая на нём от «володарских», «Проказа» улетел в кювет, разбил себе и без того непутёвую голову о трухлявый пень, а К-175-му погнул раму и что-то ещё по мелочи. «Володарские» хотели было ещё ему поднадовать, но по-джентльменски и благоразумно вместо этого отвезли неудачливого мотогонщика в приёмный покой. Мотоцикл я покупал уже у его старшего брата.
Теперь пришла и моя пора продавать мотоцикл. К вечеру вся шатия была в сборе. Предполагался обыкновенный сценарий с коротким прологом, кульминацией, когда «Муха» выходил покурить на крыльцо и возвращался с разбитым носом, ажиотажем, подогретым желанием догнать (кто на мотоцикле, а кто пешком), обидчиков, и всё заканчивалось развязкой: обычно никого не догнав, мы догонялись сами, останавливая «коня» у магазинчика и закупая очередную порцию вина. Утром, на заводе делились друг с другом недостающими элементами мозаики от терявшейся в туманах развязки действа.
Но, в этот раз, как говорится, что-то пошло не так.
Началось с того, что я никак не мог починить систему зажигания, и мой К-175-й, настойчиво проявлял нрав привязавшегося ко мне жеребца, ибо явно не хотел менять хозяина. «Муха» нервничал, пересчитывал деньги, несколько раз выходил покурить на крыльцо, но возвращался, к всеобщему удивлению, целым и невредимым. Но, наконец, мотоцикл, вздрогнув, ожил и загремел выхлопными трубами на весь коридор. К этому времени все, кроме меня уже нарезались, а Севастьян обрёл всеобщую симпатию. Он шутил, плясал, пел эстрадные песни и даже исполнял какие-то пантомимы. Все ему аплодировали, рассевшись полукругом. Я угрюмо вошёл и примкнул к весёлой компании, одновременно пытаясь догнать их кондицию хересом, который пил целыми стаканами.
Севастьян вдруг ринулся к радиоприёмнику, покрутил ручку настройки, через писк и треск выплыла лирическая песня, и он, подхватив Люсю, ринулся описывать в танце круги по комнате:
«Домино, домино,
Будь весёлым, не надо печали,
Домино, домино,
Нет счастливее нас в этом зале…» – неслась из репродуктора эта злосчастная песня.
Проделав несколько туров, они, запыхавшись, повалились на кушетку, Сева уселся прямо на своего тёзку, который истошно взвизгнув, выскочил из-под тощего седалища и ринулся в угол. Я стал ощущать, что память моя начинает меня подводить. Помню, в коридоре «Муха», расплатившись со мной за мотоцикл, повёл его на улицу, оседлал, взвёл, дал по газам и К-175-й стрелой помчался в вечернее пространство, мгновенно скрылся в кустах, и заглох. «Муха» выволакивал его обратно на дорогу, вынимая из рамы ветки.
Возвратившись по куда-то ускользавшему от меня коридору в комнату, я широким жестом кинул на стол деньги и заревел что-то нечеловеческое: видимо, просил добавки. Гости косились на меня, о чём-то беседовали, кто-то настраивал гитару. Почему-то в комнате не было Севастьяна и Любы. Едва я задумался, где они могут быть, как тут же комната начала менять свою геометрию, и я «поехал в Ригу».
Вылетев на улицу, я упёрся руками о стенку дедушкиного сарая, и бурая лава изверглась из моего нутра нескончаемым потоком. Я кашлял, сплёвывал горечь и не мог утереть глаз. Не знаю, сколько прошло времени, оно, кажется, остановилось, когда я начал приходить в себя, точнее, не в себя, ко мне основательно пришёл тот ненавистный дед Ермолай из далёкого детства. В ушах стояла гулкая тишина, обеспокоенная биением сердца в висках, и Ермолай тяжёлым взглядом оглядывал окрестность. Тут начались галлюцинации, а, может быть, где-то рядом закопошилась кошка или крыса, но мне показалось, что я отчётливо слышу доносившиеся из сарая звуки. Я был убеждён: точно такие же звуки в сарае я слышал однажды ночью в детстве. И мной овладело странное спокойствие.
Я основательно подпёр лопатой снаружи дверь сарая и пошёл в коридор за канистрой с бензином. Где-то по пути я нашёл ветошь, промочил её горючим, осенил злосчастный сарай пару-тройку раз топливом, зажёг от спички тряпку и бросил её на дощатую стенку. Помню, что сам удивился тому, как огонь вспыхнул заревом, словно в дурном фильме. Языки пламени ползали по дереву, будто ощупывая его, а я просто стоял и смотрел. Поймал себя на мысли, что как мой малолетний дядя, задумчиво ковыряюсь в носу. Вокруг меня забегали люди, кто-то крепко дал мне в живот, и я осел на ступеньки крыльца. Передо мной склонилась брезгливая гримаса Севастьяна и на заднем плане злое лицо Люси. Оба мне что-то говорили в унисон. И тут вдруг Севастьян широко размахнулся и отправил меня в глубокий нокаут ударом в скулу.
Очнулся я утром в своей постели. Я лежал в одних трусах. Комната была прибрана. Кот сидел на стуле на моей одежде и спокойно глядел на меня. На мгновение я подумал, что мне приснился весь этот кошмар, но подкативший приступ дурноты поставил всё на свои места. Преодолевая себя, я поднялся, умыл под рукомойником опухшую щёку и, пройдя по половицам, глянул в окно. Потушенный сарай чернел опалённой снизу стеной. Тут же в комнате запахло кислой гарью. Я огляделся. Деньги аккуратно были сложены на книжной полке, справа от настольных часов. Бутылки оккупировали целый угол. На столе под накрытыми тарелками лежали остатки еды. И что мне теперь делать?
Наступил понедельник, и я кое-как его отработал. Работяги особо не приставали ко мне с вопросами, только изредка интересовались:
«Кто это тебя так?»
Я врал, что рубил дрова и «поленом прилетело». Работяги понимающе отходили от меня со словами:
«Ну-ну…»
Одна только девушка из соседнего цеха приходила посмотреть на меня со скорбным состраданием на лице.
А после работы я зачем-то опять напился и пошёл к Севастьяну. Впрочем, зачем об этом и всём остальном писать? Дальше входного порога я всё равно не прошёл.
Мне опять дверь открыла «Раневская», принюхалась, как ищейка, а что там принюхиваться? Я стоял, держась за стену и перила, и со злой интонацией пел песню «про домино, домино». Хорошо, что хоть по лестнице не спустили, и то ладно.
Люсю я больше не видел. Она сама не приходила, с началом учебного года она перестала подрабатывать в кинотеатре, а сам я боялся идти подкарауливать её у школы, да и просить прощения не было ни малейшего желания.
Да чего уж там, не всё так уж плохо: недавно я познакомился с той девушкой из соседнего цеха, которую тоже, как оказалось, зовут Люсей (что весьма удобно), и сегодня она обещала прийти ко мне в гости.