Полная версия
Чехов и евреи по дневникам, переписке и воспоминаниям современников
Чехову была несимпатична и правая, и левая кружковчина, сам он не был сторонником ни той, ни другой, но ко второй, – в этом надо прямо признаться, – он относился с гораздо больше нетерпимостью, чем к первой, хотя и на первую не закрывал глаза [ДЕРМАН. С. 155].
Ему, несомненно, был присущ мягкий имплицитный русский национализм, выражающийся в особом беспокойстве о судьбе своего народа и его культуры в многочисленном и разномастном нерусском окружении. В контексте «своя рубашка ближе к телу» отвращала от себя и другая чужеродная прелесть – новейшие веяния в области культуры, идущие из Западной Европы. Хотя по жизни мировоззрение Чехова в своих акцентах менялось – от умеренно консервативного, до либерального, проблема национальной идентичности русского человека всегда сохраняла для него свою остроту.
Чеховская система ценностей, позиция, поэтика по сути своей были ориентированы на духовную активность, отрицание общепринятого, бунт против «авторитарности», что во многом означало неприятие «своего». Однако, унаследовав от русской литературной традиции справа и слева, и в высших, и рядовых её проявлениях культурный консерватизм – предпочтение «своего», неудачного, неброского, не слишком мудреного, доброго, домашнего[22] – «чужому», всегда слишком яркому, умственному, злому, формальному, Чехов подставил под второй, отрицательный, полюс этой оппозиции сначала евреев-выкрестов, олицетворяющих разные стадии «отрыва от своего»; затем мудреное, фальшивое, формальное отождествилось с идеологией – царящей в обществе инерцией леворадикального «сопротивления» в духе 60-х годов.
Чехову это идеология казалось совершенно оторванной от реальных нужд общества и его духовных потребностей. ‹…› <В начале 1890-х гг. – М.У.> на негативном полюсе очутились уже новые, европейски ориентированные этические и эстетические позиции, представленные как идеологически и этически чуждые, дикие, нечеловеческие; они совмещаются с еврейскими обертонами, сюда добавляются социальные отталкивания от дворянства/интеллигенции, уже неважно – левой или правой. И, наконец, отрицание заостряется на пропагандистах или сторонниках нового искусства, с теми же характеристиками аморальности, силы, яркости, энтузиазма, богатства; всё это представлено как отвратительное и насквозь фальшивое; на этом этапе еврейские обертоны исчезают. Тем самым консервативный бунт против нового искусства у Чехова отчасти наследует образную систему национальной ксенофобии. Новое искусство, как экзотическая еврейка, хорошо, пока чуждо, но в момент интеграции в русскую культуру оно становится морально подозрительным, безвкусным, агрессивным и опасным.
‹…›
Переосмысляя <на протяжении всей свой жизни! – М.У.> традиционные отношения и порываясь связь «нового» с «чужим», Чехов открыл <в конечном итоге> ‹…›, возможность нового взгляда на новое искусство, и уже этим самым возвестил его эру. Освободившись от культурной ксенофобии, он становится великим.
‹…›
Триумфальное слияние с аудиторией было, наконец, достигнуто на том самом направлении, надполитической, «интеллигентской, западной, модернистической, негативной духовности, которой Чехов упорно сопротивлялсч до середины 1890-х годов и корторая связана с деятльностью «Северного вестника» ‹…› – «Петербургский Израиль», как он его называл [ТОЛСТАЯ Е. (II). С. 286–287, 311, 255].
Глава I. Антон Чехов в окрестностях Таганрога: становление личности[23]
В биографии писателя особенно важным является жизненная среда, своего рода «биосфера», в которой проходило становление его личности: пейзажи, интерьеры, многоголосица повседневности, – все то, что включает в себя понятие «окружающая действительность», ибо литература по большей части и строится из «вещества», захваченного ею в окружающей действительности [ЛИХАЧЕВ (I)].
Такой вот «биосферой» для Антона Чехова в детстве, отрочестве и юности был разноплеменный мир приазовского портового города Таганрога и окружавшей его приазовской степи. В Таганроге Чехов прожил почти половину своей недолгой жизни (добрых 19 лет) и не порывал связей с городом до конца своих дней.
Куда бы я ни поехал – за границу ли, в Крым или на Кавказ, – Таганрога я не миную.
Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два на три и занялся бы районом Таганрог – Краматоровка – Бахмут – Зверево. Это фантастический край. Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую балочку. Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-могилу, рассказы про Зуя, Харцыза, генерала Иловайского, вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов и что этот материал, очень милый и ценный, никому не нужен.
После Москвы я более всего люблю Таганрог… Тянет сюда. Хоть на несколько дней я должен от времени до времени сюда приезжать[24].
Антон Чехов родился в Таганроге 16 января 1860 года (под знаком Козерога[25]), в семье купца 2-й гильдии Павла Егоровича Чехова. Павел Егорович и его жена Евгения Яковлевна (урожд. Морозова) к тому времени уже имели двух сыновей – Александра (1855–1913) и Николая (1858-1889). Всего же у Павла и Евгении по жизни было семеро детей – пять мальчиков и две девочки, одна из которых умерла в младенчестве [ШМУЛ]. И Чехов и Морозова имели крестьянские корни. Дед будущего писателя по отцу – Егор Михайлович Чехов, происходил из крестьян Воронежской губернии. В 1841 году он выкупил за 875 рублей из крепостной зависимости у графа Черткова себя, жену и трех сыновей. Барин проявил великодушие – отпустил на волю и его дочь. Родители же и братья его оставались в холопах до 1863 года. Записавшись в мещане, Егор Чехов отправился с семьей на юг, в приазовские степи. Здесь он пристроился управляющим имением графа Платова в слободе Крепкой, в шестидесяти верстах к северу от Таганрога. На этой должности он оставался до конца своих дней, заслужив от крестьян за крутой нрав и жестокость малопочетное прозвище Аспид. Сыновей Егор Михайлович определил для начала в подмастерья, а затем помог им преодолеть следующую ступень сословной лестницы – пробиться в купцы.
В царской России представители купеческого сословия обладали немалыми правами: освобождались от телесных наказаний, рекрутской повинности, пользовались свободой передвижения, имели право обучать детей в гимназии. Вот почему П.Е. Чехов всеми силами стремился занять прочное место в таганрогском купеческом обществе. Вот почему так держался за купеческое звание после отмены 3-й гильдии в 1863 году, хотя оплачивать 2-ю гильдию ему было непросто. За особые заслуги купцов награждали медалями и орденами. Так, в 1872 году Павел Чехов был награжден медалью «За усердие». Этим была отмечена его добросовестная служба в торговой депутации [ШИПУЛИНА. С. 63].
Дед Евгении Яковлевны – Герасим Морозов, происходил из крепостных крестьян Тамбовской губернии. Он вышел из крепостного сословия еще в 1817 году, пятидесяти трех лет отроду, откупив себя и сына Якова, отца Евгении. Жизнь отца Евгении – Якова Герасимовича Морозова, не удалась. В 1833 году, разорившись, он заделался таганрогским мещанином, и под покровительство генерала Папкова занимался всякого рода разъездными делами. Где-то в 1840 году он умер от холеры в Новочеркасске. Жену его с двумя дочерьми приютил тот же генерал Пашков, по доброходству своему определивший девочек Морозовых учиться грамоте. В этническом отношении Чехов был типичный великоросс с малой примесью – по бабке со стороны отца, украинской крови. Он утверждал даже, что в детстве говорил по-украински[26]. Скорее всего, это был не литературный украинский, а «суржик» – диалект юго-западного края Российской империи (Новороссии), содержащий в своем словарном составе большое количество украинизмов. Подшучивая в переписке с приятелями над своей особой, Чехов называл себя порой «хохол», выделяя при этом такие стереотипно негативные черты малоросса, как «хохляцкая лень», «хохляцкая логика» и т. п.: Л.А. Сулержицкому: «Очень рад, что Вы стали Думать иначе о нас, хохлах»; Ф.Д. Батюшкову: «Видите, какой я хохол»; А.С. Суворину: «поездка – это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол»; А.А. Тихонову: «я медлитель по натуре (я хохол) и пишу туго»[27]. Подчеркивание своего «хохлячества» – это, несомненно, всего лишь шутливо-ироническая фигура речи, а не этноним, и, тем более, не указание на раздвоенность этнической самоидентификации. Ментально Чехов был крепко укоренен в том, что касается национальной гордости, и, в немалой степени, национальной чванливости великоросса. Это касалось и его отношения к украинцам. В письме к Суворину от 18 декабря 1891 года он, например, говорит, имея в виду поднимавших уже в те годы голову украинских националистов:
Хохлы упрямый народ; им кажется великолепным все то, что они изрекают, и свои хохлацкие истины они ставят так высоко, что жертвуют им не только художественной правдой, но даже здравым смыслом.
Прочтя рассказ Чехова «Именины», поэт-«шестидесятник» Алексей Плещеев высказал ряд критических замечаний касательно антиукраинских и антилиберальных выпадов, которые он в нем усмотрел:
Вы очень энергично отстаиваете Вашу душевную независимость; и справедливо порицаете доходящую до мелочности боязнь людей либерального направления, чтоб их не заподозрили в консерватизме; но – простите меня, Антон Павлович, – нет ли у Вас тоже некоторой боязни, чтоб Вас не сочли за либерала? Вам прежде всего ненавистна фальшь – как в либералах, так и в консерваторах. Это прекрасно; и каждый честный и искренний человек может только сочувствовать Вам в этом. Но в Вашем рассказе Вы смеетесь над украинофилом, «желающим освободить Малороссию от русского ига», и над человеком 60-х годов, застывшим в идеях этой эпохи, – за что собственно? Вы сами прибавляете, что он искренен и что дурного он ничего не говорит. Другое дело, если б он напускал на себя эти идеи – не будучи убежден в их справедливости, или если б, прикрываясь ими, он делал гадости? Таких действительно бичевать следует… Украинофила в особенности я бы выкинул. Верьте, что это бы не повредило объективизму повести [ЧПСП. Т. 3. С. 18–20].
В ответном письме А.Н. Плещееву от 9 октября 1888 г. (Москва) Чехов с позиций русско-имперского национализма позволяет себе резко и непочтительно отзываться об украинофилах:
Я же имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее, стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки. Что же касается человека 60-х годов, то в изображении его я старался быть осторожен и краток, хотя он заслуживает целого очерка. Я щадил его. Это полинявшая, недеятельная бездарность, узурпирующая 60-е годы; в V классе гимназии она поймала 5–6 чужих мыслей, застыла на них и будет упрямо бормотать их до самой смерти. Это не шарлатан, а дурачок, который верует в то, что бормочет, но мало или совсем не понимает того, о чем бормочет. Он глуп, глух, бессердечен. Вы бы послушали, как он во имя 60-х годов, которых не понимает, брюзжит на настоящее, которого не видит; он клевещет на студентов, на гимназисток, на женщин, на писателей и на всё современное и в этом видит главную суть человека 60-х годов. Он скучен, как яма, и вреден для тех, кто ему верит, как суслик. Шестидесятые годы – это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его значит опошлять его. Нет, не вычеркну я ни украйнофила, ни этого гуся, который мне надоел! Он надоел мне еще в гимназии, надоедает и теперь. Когда я изображаю подобных субъектов или говорю о них, то не думаю ни о консерватизме, ни о либерализме, а об их глупости и претензиях [ЧПСП. Т. 3. С. 18–20].
Сохранение своей национальной идентичности – «русскости», было важным фактором чеховского менталитета (об этом подробнее см. ниже), однако болезненным в психологическом отношении, являлся для него не этнический, а социальный статус:
‹…› сознание своей, так сказать, социальной неполноценности было очень острым у Чехова, об этом имеются десятки свидетельств и признаний самого Чехова; вспомним хотя бы весьма частые у него слова о том, что роман как литературный жанр – дворянское дело, не удающееся писателям-разночинцам. Тот факт, что Чехов сделал высокий жанр из короткого рассказа, выражает в какой-то степени осознание им своей социальной противопоставленности дворянским гигантам русской литературы [ПАРАМ. С. 255].
В тогдашнем повседневном обиходе разночинцами называли категорию людей, которые получили образование, благодаря чему были исключены из того непривилегированного податного сословия, в котором находились раньше; при этом они не состояли на действительной службе и, как правило, имея право ходатайствовать о предоставлении им почётного гражданства, не оформляли его[28]. Разночинцы являлись той средой, которая питала русское революционно-демократическое движение XIX в. Они же составляли основную часть интеллигенции не дворянского происхождения – внесословной, но самой активной в социальном отношении части русского общества «чеховской» эпохи (конец XIX – начало ХХ в.).
О детско-юношеских годах Антона можно судить как по воспоминаниям его братьев, и близких ему по жизни людей, так и на основании его собственных, достаточно, впрочем, скупых замечаний об этом времени жизни. Старший брат, Александр Павлович Чехов, писал:
Первую половину дня мы, братья, проводили в гимназии, а вторую, до поздней ночи, обязаны были торговать в лавке по очереди, а иногда и оба вместе. В лавке же мы должны были готовить и уроки, что было очень неудобно, потому что приходилось постоянно отвлекаться, а зимою, кроме того, было и холодно: руки и ноги коченели, и никакая латынь не лезла в голову. ‹…› Вот почему мы ненавидели нашу кормилицу-лавку и желали ей провалиться в преисподнюю. ‹…› Особенно обидно бывало во время каникул. ‹…› все наши товарищи отдыхали и разгуливали, а для нас наступала каторга: мы должны были торчать безвыходно в лавке с пяти часов утра и до полуночи.
Ал. П. Чехов. В гостях у дедушки и бабушки.
Младший брат семьи Чеховых, Михаил Павлович, рисовал картину минувшего другими красками, в более радужных тонах:
День начинался и заканчивался трудом. Все в доме вставали рано. Мальчики шли в гимназию, возвращались домой, учили уроки; как только выпадал свободный час, каждый из них занимался тем, к чему имел способность: старший, Александр, устраивал электрические батареи, Николай рисовал, Иван переплетал книги, а будущий писатель – сочинял… Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пение хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому и детей. Кроме того, вместе с сыном Николаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причем маленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепиано. ‹…› Приходила француженка, мадам Шопэ, учившая нас языкам. Отец и мать придавали особенное значение языкам ‹…›. Позднее являлся учитель музыки ‹…› и жизнь текла так, как ей подобало течь в тогдашней средней семье, стремившейся стать лучше, чем она была на самом деле. ‹…›
М.П. Чехов. Вокруг Чехова.
По характеру процесс воспитание в семье Чеховых можно назвать «традиционным». Глава семейства, Павел Егорович, был крутенек и воспитывал детей по старинке, почти по Домострою – строго и взыскательно. Но ведь в его время широко было распространено понятие «любя наказуй», и строг он был с сыновьями не из-за жестокости характера, а, как он глубоко верил, ради их же пользы, Т. Л. Щепкина-Куперник. О Чехове. [СУХИХ (I). С. 4].
Он поступал как все отцы семейства из его окружения, поскольку именно таким образом испокон веку воспитывали на Руси детей в мещанских и купеческих семьях. Однако деспотизм Павла Егоровича не переходил в бесчеловечную жестокость: детей в доме Чеховых не сажали на хлеб и воду, не ставили в угол на колени на горох, не запирали в темный чулан с крысами. А ведь подобные «методы воспитания» тоже были в ходу, в той купеческо-мещанской среде, где рос и воспитывался Антон. Человек богомольный и трезвого поведения Павел Егорович был, вместе с тем, в домашнем быту вспыльчив и деспотичен: жене своей грубил, хотя руки на нее не поднимал; детей сек их не часто, в основном «из-за религии». Михаил Павлович Чехов писал в своих воспоминаниях о семье:
Уродливые поступки Павла Егоровича, когда он проявлял свою власть с помощью грубости и насилия, были продиктованы не жестокостью, не злобой, ибо и то и другое в его характере вовсе отсутствовало, а непогрешимой убежденностью, что он живет и действует так, как надо, как учили жить его самого и как должны жить его дети. ‹…› При всей вспыльчивости и неукротимости нрава Павел Егорович был отходчив. После какой-нибудь буйной сцены, когда домочадцы прятались по углам, он мог собрать всю семью и как ни в чем не бывало отправиться в гости к родственникам или знакомым. Такие выходы «на люди» обставлялись торжественно, чинно, чтобы у окружающих создавалось впечатление о благополучной и благонравной во всех отношениях семье… Он любил церковные службы, простаивал их от начала до конца, но церковь служила для него, так сказать, клубом, где он мог встретиться со знакомыми и увидеть на определенном месте икону именно такого-то святого, а не другого. Он устраивал домашние богомоления, причем мы, его дети, составляли хор, а он разыгрывал роль священника. Но во всем остальном он был таким же маловером, как и мы, грешные, и с головой уходил в мирские дела. Он пел, играл на скрипке, ходил в цилиндре, весь день Пасхи и Рождества делал визиты, страстно любил газеты, выписывал их с первых же дней своей самостоятельности, начиная с «Северной пчелы» и кончая «Сыном отечества». Он бережно хранил каждый номер и в конце года связывал целый комплект веревкой и ставил под прилавок. Газеты он читал всегда вслух и от доски до доски, любил поговорить о политике и о действиях местного градоначальника. Я никогда не видал его не в накрахмаленном белье. Даже во время тяжкой бедности, которая постигла его потом, он всегда был в накрахмаленной сорочке, которую приготовляла для него моя сестра, чистенький и аккуратный, не допускавший ни малейшего пятнышка на своей одежде.‹…› Петь и играть на скрипке, и непременно по нотам, с соблюдением всех адажио и модерато, было его призванием. Дня удовлетворения этой страсти он составлял хоры из нас, своих детей, и из посторонних, выступал и дома и публично. Часто, в угоду музыке, забывал о кормившем его деле и, кажется, благодаря этому потом и разорился. Он был одарен также и художественным талантом; между прочим, одна из его картин, «Иоанн Богослов», находится ныне в Чеховском музее в Ялте. Отец долгое время служил по городским выборам, не пропускал ни одного чествования, ни одного публичного обеда, на котором собирались все местные деятели, и любил пофилософствовать. <Он> вслух перечитывал французские бульварные романы, иногда, впрочем, занятый своими мыслями, так невнимательно, что останавливался среди чтения и обращался к слушавшей его нашей матери: – Так ты, Евочка, расскажи мне; о чем я сейчас прочитал [ЧБГ].
Таким образом, Павел Егорович Чехов как личность был отнюдь не косный купчик-мещанин, а являл собой натуру вполне интеллигентную и, несомненно, артистичную. Дети явно пошли в него: братья Александр, Антон и Михаил – все были наделены литературным талантом и сумели его заявить, Николай, прошедший по жесткому конкурсному отбору в Московском училище живописи, ваяния и зодчества (МУЖВЗ), имел, по словам А.П. Чехова «хороший, сильный русский талант», который, увы, сгубил «ни за грош».
Те факты, что сообщают о своей семье и детстве братья Чеховы, возможно, порой излишне субъективны, однако в целом они подтверждаются воспоминаниями близких к их семье современников:
У него была большая семья: отец, мать, четыре брата и сестра. По моим впечатлениям, отношение к ним у него было разное, одних он любил больше, других меньше. ‹…› Я не знаю точно, какое отношение было у А. П. к отцу, но вот что раз он сказал мне. ‹…›. Мы оба были зимой на Французской Ривьере и однажды шли вдвоем с интимного обеда ‹…› и говорили о молодости, юности, детстве, и вот что я услыхал: – Знаешь, я никогда не мог простить отцу, что он меня в детстве сек. А к матери у него было самое нежное отношение. Его заботливость доходила до того, что, куда бы он ни уезжал, он писал ей каждый день хоть две строчки. Это не мешало ему подшучивать над ее религиозностью. Он вдруг спросит: – Мамаша, а что, монахи кальсоны носят? – Ну, опять! Антоша вечно такое скажет!.. – Она говорила мягким, приятным, низким голосом, очень тихо. И вся она была тихая, мягкая, необыкновенно приятная. Сестра, Марья Павловна, была единственная, это уже одно ставило ее в привилегированное положение в семье. Но ее глубочайшая преданность именно Антону Павловичу бросалась в глаза с первой же встречи. И чем дальше, тем сильнее. В конце концов, она вела весь дом и всю жизнь свою посвятила ему и матери. А после смерти Антона Павловича она была занята только заботой о сохранении памяти о нем, берегла дом со всей обстановкой и реликвиями, издавала его письма и т. д. И Антон Павлович относился к сестре с необычайной преданностью. ‹…› Антон Павлович очень рано стал «кормильцем» всей семьи и, так сказать, главой ее. Я не помню, когда умер отец. Я встречал его редко. Осталась в памяти у меня невысокая суховатая фигура с седой бородой и с какими-то лишними словами.
Вл. И. Немирович-Данченко. Чехов.
Сам Антон Чехов ничего радостного о своем детстве не вспоминал. Для него и, по его словам, для братьев «детство было страданием»:
Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой. Отец теперь никак не может простить себе всего этого…[29]
Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание – с церковным пением, с чтением Апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками.
Чехов писал также А.С. Суворину 17 марта 1892 г.: «Вообще, в так называемом религиозном воспитании не обходится дело без ширмочки, которая недоступна оку постороннего. За ширмочкой истязуют, а по сю сторону улыбаются и умиляются». В письме Ал. П. Чехову от 4 апреля 1893 г. имеются такие слова: «Детство отравлено у нас ужасами…»[30]
Представляется важным рассказать подробнее о городе, где эти «ужасы» имели место быть. В Таганроге Антон Павлович провел свое детство, юность и раннюю молодость – в общей сложности 19 лет, т. е. почти половину своей жизни (он умер 44-х лет отроду). Таганрог был основан Петром I в 1698 году в Приазовье, контролировавшемся в ту эпоху турками-османами. Подобно Санкт-Петербургу город «был заложен назло надменному соседу», как русский военно-морской форпост. Таганрог стал первой военно-морской базой России, первым российским портом на открытом морском побережье и первым в России городом, построенным по регулярному плану. Выбор места был сделан неспроста: в окрестностях нынешнего Таганрога люди селились ещё в IX–VIII веках до нашей эры, а в VII–VI вв. до н. э. (около ста лет) здесь уже существовало крупное античное поселение ионийских греков. В эпоху активной колонизации итальянцами Северного Причерноморья, примерно в XIII веке, на месте Таганрога пизанскими купцами был построен город-порт Порто-Пизано. Первая карта с обозначением этого торгового пункта относится к 1318 году.
Татары разоряли итальянских колонистов, турки мертвым кольцом оковали их, а жизнь в колониях все таки таилась; но когда в 1492 го ду Христофор Колумб открыл Америку, Васко да Гама в 1498 – водный путь вокруг Африки в Индию и вследствие этого торговля с востоком пошла иным более удобным путем, а по тому центр торговой, да и вообще культурной жизни перешел в Атлантический океан из Средиземного моря, то и Генуя со своим знаменитым Банком, и испытанные в торговле и политических интригах Венеция и Пиза, даже благородная Флоренция – все пало, а вместе с ними и итальянские колонии в Азовском мор[31].
В 1696 году, после взятия русскими войсками турецкой крепости Азов (в ходе Второго Азовского похода), по приказу Петра I начались изыскания и работы по строительству гавани и крепости на мысу Таганий Рог. 12 сентября 1698 года Пушкарский приказ постановил: