Полная версия
Чехов и евреи по дневникам, переписке и воспоминаниям современников
Для советской идеологии, зацикленной на однозначном решении всех жизненных коллизий с позиции «классовой борьбы», такого рода позиционирование художника звучало кощунственно. Поэтому во всей своей интеллектуальной и художественной полноте Чехов – один из самых тонких и проницательных европейских беллетристов-психологов, никоим образом не мог быть встроен в линейку русско-советских классиков литературы.
Вот писатель, который отказался сотрудничать с Богом и государством, которого совершенно невозможно адаптировать в духе любой идеологии – настолько у него мало точек соприкосновения с тоталитарным мышлением [АГЕЕВ. С. 18].
На заре Серебряного века Николай Бердяев провозгласил новую «безыдейную» мировоззренческую парадигму:
Культурный человек конца XIX века возжелал освобождения от натуральной необходимости, от власти социальной среды, от ложного объективизма. Индивидуум вновь обратился к себе, к своему субъективному миру, вошел внутрь; обнажился мир внутреннего человека, придавленный ложным объективизмом природы и общества. В самом утонченном и культурном слое началась эпоха психологическая, субъективная; все объективное сделалось пресным, все закономерное – невыносимым [БЕРД-СОЧ. С. 122].
Чехов был именно таким «культурным человеком конца XIX века», который от имени писателя нового поколения скептиков-индивидуалистов утверждал, что «социально ничтожное» тоже «может быть художественно значимым».
Чеховское настороженное и недоверчивое противостояние «декадентам» стало его вкладом в грядущую модернистическую культуру [ТОЛСТАЯ Е. (II). С. 338].
Философа-персонализма Николая Бердяева – одного из ярчайших представителей русского модернизма, не впустили в храм советской культуры. Но Чехову с его «энергией отрицания» и стоическим противостоянием «миру дольнему», отвели в нем одно из самых почетных мест. Однако его, как и других русских классиков, предварительно адоптировали, подогнали, с помощью отсечений, искажений и умолчаний, под нужные шаблоны, и только затем встроили в советизированную концепцию истории русской литературы.
Глеб Струве, назвавший свою статью о 20-томном издании сочинений Чехова 1940-х годов «Чехов в коммунистической цензуре», указал в ней на десятки купюр, по большей части идеологического характера, которые сделали в текстах писателя редакторы этого собрания» [КАТАЕВ В.(I)].
Поскольку «в чеховских произведениях», – можно найти, – все, что созвучно собственной душе – от святого всепрощения до сатанинского скептицизма» [СТЕП. А. С. 5], он был объявлен обличителям язв российского общества, в первую очередь «мещанства». Всюду, от школьных учебников до энциклопедических словарей, звучали одни и те же казенные фразы, что, Чехов-писатель разоблачал, обвинял, провозглашал, что «дальше так жить невозможно», призывал «веровать или искать веры»…
Но буквально в тех же выражениях, что и о Чехове, писались статьи о Салтыкове-Щедрине, Глебе Успенском… Эта линия на пике отдельных идеологических компаний раздувалась до самых фантастических утверждений, типа «Пушкин – борец с царизмом», «Чехов – революционер» и т. п.
Прямо и сознательно обслуживали официальную установку на создание облика «нашего» Чехова с середины 40-х годов Владимир Ермилов и его школа. ‹…› Чеховскую Чайку, как было остроумно замечено, гримировали под горьковского Буревестника – такова была цена официального признания и даже пиетета по отношению к Чехову [КАТАЕВ В.(I)].
По поводу программной – с точки зрения того, как «должно» советскому человеку относится к Чехову, – книги Ермилова Иван Бунин в письме к Марку Алданову от 31.07/1.08.1947 г. сообщал:
Только что прочел книгу В. Ермилова (Ермилов В. Чехов. Молодая гвардия, 1946). Очень способный и ловкий с<укин> с<ын> – так обработал Ч<ехова>, столько сделал выписок из его произведений и писем, что Ч<ехов> оказался совершеннейший большевик и даже «буревестник», не хуже Горького, только другого склада [ЗВЕЕРС. С. 176].
Благодаря такого рода деятельности ряда советских партийных литературоведов в наследие будущим поколениям вместе с огромным объемом научно проработанной документальной информации, составляющей основной корпус современного чеховедения, достался и целый набор идеологически мотивированных штампов, искажений и фигур умолчания. Полное собрание сочинений и писем Чехова в 30 томах, опубликованное в Москве в 1973–1983 гг., снабжено в высшей степени исчерпывающим и информативным академическим аппаратом, дающим в руки исследователю богатый и многообразный материал [РЕЙФ. С. 12].
Однако примечания, касающиеся вопросов религии, церкви и еврейской проблематики составлены поверхностно и уклончиво. Но особенно в этом издании не повезло 12-ти томному эпистолярию писателя – области литературного наследия, где во всей полноте повседневного бытования раскрывается образ Чехова. Существовала директивная установка избегать «дискредитации и опошления» образа писателя (формулировка из постановления <Отдела пропаганды и агитации> ЦК КПСС, запрещающего публикацию некоторых чеховских текстов) [РЕЙФ. С. 14].
<Перед литературоведами> ставилась задача очистить письма от всего, что могло бы потенциально повредить официальному облику Чехова – святого, лишенного сексуальной жизни, чей словарь был абсолютно непорочен [КАТАЕВ В.(II)].
По этой причине при подготовке переписки для полного собрании сочинений Чехова целый ряд писем был опубликован с «безжалостными купюрами». Из корпуса переписки, например, полностью была исключена обсценная лексика, употреблявшаяся писателем в отдельных случаях. Также полностью изъята была информация об интимной стороне жизни Чехова, столь важная для реконструкции психофизического образа его личности.
Эволюцию отечественного чеховедения от столетнего юбилея писателя (1960 г.) до начала XXI в. проследил Игорь Сухих в статье «Чехов (1960–2010): Новые опыты чтения». Его выводы вполне в чеховской тональности – минорные по звучанию, неопределенные по существу, но все же таящие в себе надежду на то, что «Мы насадим новый сад, роскошнее этого»:
…путь, проделанный чеховедением за эти полвека, становится очевидным при сопоставлении анкет 1960 и 2010 годов. Опрошенные столь же спонтанно писатели, литературоведы, режиссеры, актеры/ актрисы говорят каждый о своем.
Для одного в иерархии великих личностей Чехов оказывается третьим после Христа и Шекспира, для другого – вторым истинно цивилизованным писателем в России, для третьего – «абсолютно реальным, но удивительным человеком, сделавшим из себя поэта».
Он – и реалист, и, «если хотите, реалист (хотя он модернист не в меньшей степени, чем Пруст…)», и «предвестник литературы абсурда, негативный метафизик и любитель острых жизненных ощущений».
Актриса утверждает, что Чехов выходит к читателю с «какой-то одной, самой важной для него мыслью», но отказывается ее формулировать. Писатель рассказывает о мистических встречах с ним в Мелихово и Таганроге. Режиссер признается, что «боялся ставить эту последнюю, гениальную и почти не удающуюся чеховскую пьеску». Врач (и тоже писатель) видит в нем настоящего христианина, а также, вопреки его собственным оценкам, настоящего врача.
Живая разноголосица пришла на смену банальностям и шаблонам.
Но профессиональное чеховедение существует по своим законам.
‹…›
«Попытки представить творчество Чехова наподобие круга со многими радиусами, выходящими из точечно обозначенного центра, предпринимались неоднократно, но ни одна из них подлинным успехом не увенчалась, то есть ни один ключевой тезис не оправдал себя в качестве универсальной точки отсчета (хотя активный фонд чеховианы “центробежные” исследования безусловно обогатили). Наверное, время подвести черту.
Что “мир Чехова” системен, видно и невооруженным глазом, но удовлетворительное описание системы осуществимо, как можно заключить, лишь при условии гибкого и широкого к ней подхода, учитывающего сопряжение варьирующихся, если не противонаправленных, тенденций и принципов. И это – урок на завтра».
‹…›
Действительно, новый – пусть и противоречивый – образ Чехова зацементировался, оброс новыми штампами. Его «деконструкции» последних лет не столь личностны (как когда-то у Маяковского или Льва Шестова), сколь уныло-провокационны. Большого успеха они не имели.
И снова хочется чего-то свежего [СУХИХ (II). С. 20–23].
Частная жизнь Чехова – это бытовая драма во всем, по большому счету, состоявшегося человека.
В широкой интеллигентной массе укоренилась наивная версия о гуманном, всесострадающем Чехове, ходатае за измученную совесть интеллигенции – версия, закрывающая глаза на негативную природу его творчество. Чтобы вскрыть эту природу, нам пригоднее не поздний, облагороженный и разжиженный облик Чехова – столпа чахоточный гуманности, а богатырский, беспощадный, агрессивный домарксовский Чехов, свирепо-ироничный и неизменно раздражённый. Раздражение и есть главный стимул всей его художественной деятельности – это яснее в записных книжках и письмах, но, если вглядеться в прозу, то и скупая Чеховская фраза вовсе не гладкая, она скорее выпрямлена невероятным энергетическим напряжением, но какая же под пленкой этой унифицирующей интонационной стремительности скрыта шершавость, какие сварливые стычки мнений, какие претензии в высказываниях ‹…›, какая убийственная ирония при каменном лице и, главное, какое злобное передразнивание – в особенности всего однозначно-комильфотного, генеральско-тургеневского! [ТОЛСТАЯ Е. (II). С. 12].
Жизнь Чехова, растраченная на вчувствование во все и, как отклик на столь обостренную форму психической восприимчивости, реализовывавшаяся в своего рода «поэтику раздражения» была короткой, трудной и не такой уж радостной. У него был обширный круг знакомств и было множество любовных связей (и мало истинных друзей и любимых женщин). Он вращался в самых разных сферах, имея дела с учителями, врачами, денежными магнатами, купцами, крестьянами, представителями богемы, литературными поденщиками, интеллектуалами, художниками, учеными, землевладельцами, чиновниками, актерами и актрисами, священниками, монахами, офицерами, заключенными, публичными женщинами и иностранцами. Он прекрасно ладил с людьми всех классов и сословий, испытывая неприязнь, пожалуй, лишь к аристократии. Практически всю свою жизнь он прожил с родителями и сестрой и долгое время с кем-либо из братьев, не считая тетушек, кузин и кузенов. Он был непоседой: сменил множество адресов и проехал от Гонконга до Биаррица и от Сахалина до Одессы [РЕЙФ. С. 14].
Что же касается литературный карьеры и сопутствующих ей признания и успеха, то в этом плане жизнь Чехова выглядит редкость удачной.
Чехов был внуком крепостного крестьянина, родился в бедности, в глухой провинции, в мало образованной семье. Это могло предвещать трудную, медленную дорогу к успеху. Вышло как раз обратное. Тяжело жилось лишь в первые годы. Скоро открылись перед ним лучшие журналы России. Ему еще не было двадцати восьми лет, когда была поставлена его театральная пьеса «Иванов». В том же возрасте он получил Пушкинскую премию; сорока лет отроду стал академиком. Литературный заработок дал ему возможность очень недурно жить, содержать большую семью, купить имение, потом дачу в Крыму, путешествовать по Европе и Азии, подолгу жить в Ницце. Маркс приобрел собрание его сочинений за семьдесят пять тысяч золотых рублей. В западной Европе почти не было – да и теперь почти нет – писателей, которые проделали бы столь блестящую карьеру. Перед кем, например, из французских писателей так рано открывался доступ в Академию, в Comedie Franceaise[10], кому из них издатели платили такие деньги? [АЛДАН (I)].
Жизненный путь Чехова во многом типичен для представителей академически образованной интеллигенции конца XIX в. – одного из самых насыщенных и противоречивых периодов в культурно-политической жизни России! – и, на первый взгляд, ничем особенным не примечателен. Чехов не имел ни харизмы «духовного наставника» – как Достоевский и Лев Толстой, ни склонности к эпатажу и публичности, коими славились его знаменитые собратья по перу – Горький, Леонид Андреев и Куприн. Тем не менее, его жизнь всегда вызывала и по сей день вызывает неослабный интерес у читателя.
Еще в 1910 г. в статье «Чехов» знаменитый литературный критик Серебряного века Юлий Айхенвальд, рисуя психофизический портрет писателя, отмечал:
…по отношению к Чехову, наша заинтересованность его письмами еще более объясняется тем, что они – тоже творчество, что они тоже представляют собой ценный литературный памятник, художественную красоту. В нашей эпистолярной словесности займут они одно из первых мест. Литературные без литературности, непринужденные, без чванства, богатые перлами острот и юмора, и примечательных мыслей, полные оригинальных критических суждений, звучащие почти неуловимой тонкой мелодией единственного чеховского настроения, письма Чехова похожи на его рассказы: от них трудно оторваться. Распечатать письмо от Чехова, пробегать его бисерные строки – это, вероятно, было удивительным наслаждением: будто в свои конверты вкладывал он драгоценные крупинки своего таланта. ‹…› В его письмах раскрывается натура затененная и тихая; нет пафоса, бури, яркой страстности и резких тонов; огонь приспущенный, что-то занавешенное; ‹…›. Но зато перед вами – личность, которая неизмеримо больше жила в себе, чем вне себя; за письмами чувствуется вторая жизнь, далекое святилище души. «Около меня нет людей, которым нужна моя искренность и которые имеют право на нее»; поэтому он еще более замыкается в себя, и там, в этой последней уединенности, сохраняет изумительную свободу духа, трудную и драгоценную простоту. Чехов – человек не на людях. «Свободный художник» не только в своих произведениях, но и в своей жизни, он самостоятелен. Сдержанный, но не скупой, писатель и человек без жестикуляции, одновременно мягкий и сильный, он не поддается реальности, как системе внушений, и с дороги правды, своей правды, не собьется этот уверенный и вместе с тем скромный путник. Он сочетает в себе деликатность и сильную волю; неуступчивый в главном, в серьезном, в святом, он так податлив, нравственно щедр, нравственно любезен и услужлив там, где это не посягает на его свободную художественность и свободную человечность. Уединенный, Чехов не мизантроп. Напротив, его влечет к людям, к гостям, и очень многое в его душе объясняется именно тем, что «господа люди» пробуждали в ней как силу притяжения, так и силу отталкивания. Психологическая игра на этой противоположности слышится в большинстве его писем – отзвуков реальной жизни. Хочется беседы, соседей, дружбы, тянет к человеку, но зорко, ясновидением юмора, отчасти силой гоголевского прозрения, видит Чехов обычную картину людской суетности, спектакль наших пороков; и кругом – фальшь, лицемерие, завистничество, и в пустых или мертвых душах вьет себе привольные гнезда нечисть злобы, клеветы, сплетен. Он всем существом своим не любит шума, рекламы, публичных выступлений; ‹…› на просьбу об автобиографии отвечает: «У меня болезнь: автобиографофобия. Читать про себя какие-либо подробности, а тем паче писать для печати – для меня это истинное мучение»; ‹…› «Я отродясь никого не просил, не просил ни разу сказать обо мне в газетах хоть одно слово, и Буренину это известно очень хорошо, и зачем это ему понадобилось обвинять меня в саморекламировании и окатывать меня помоями – одному Богу известно». «Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного»; и когда 17 октября 1896 г. в Петербурге провалилась «Чайка», то, пишет Чехов, «меня еще во время первого акта поразило одно обстоятельство, а именно: те, с кем я до 17-го дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья, – все эти имели странное выражение, ужасно странное… Я не могу забыть того, что было, как не мог бы забыть, если бы, например, меня ударили». Не будь этой запыленности человеческих душ, «жизнь всплошную бы состояла из радостей, а теперь она наполовину противна». При таких условиях, при таком людском соседстве как же не посторониться и не отойти, как не прикрыться шуткой и не опустить той душевной занавески, которая Чехову столь свойственна? [АЙХЕН].
Айхенвальд нисколько не преувеличивал, говоря об исключительной значимости эпистолярного наследия Чехова. После выхода в свет первого шеститомника «Письма А.П. Чехова» (1912–1916):
Письма А. П. Чехова» стали самыми «читаемыми» книгами, «на которые был наибольший спрос». Их называли «вторым собранием сочинений» Чехова [ГИТОВИЧ. С. 301].
Сегодня 12 томов писем Чехова в собрании его сочинений представляют собой своего рода эпистолярную автобиографию, ибо:
Для Чехова грань между художественным вымыслом и эпистолой только в сюжетном и жанровом решении материала. Он с юности передает свои мысли в письме с такой же легкостью так же четко, композиционно законченно, без повторов и зияний, как и в художественном произведении. Его мысль всегда организована и доведена до конца, то есть додумана. Эта способность у него от природы, она присуща ему, так сказать, физиологически. Он родился с поставленным письмом, как рождаются с поставленным голосом[ГЛУШ].
Читатель писем Чехова, в полном согласии со стилистикой чеховской прозы, волен сам заполнять смысловые и документальные лакуны: додумывать сюжетные линии, искать ответы на возникающие вопросы… На этом пути ценным подспорьем ему будут книги А.П. Кузичевой «Чехов. Жизнь “отдельного человека”», А. Чудакова «Антон Павлович Чехов», Е. Толстой «Поэтика раздражения», В. Катаева «К пониманию Чехова» и Д. Рейфильда «Жизнь Антона Чехова». Последняя книга особенно интересна тем, что автор сумел восстановить по оригиналам писем Чехова и его адресатов немало купюр, сделанных в них прежними издателями, и даже пошел далее последних российских публикаций прежде «непечатных» мест из чеховских писем [КАТАЕВ В.(II). С. 258].
Представляется важным особо отметить. Что Антон Чехов стал первым классиком русской литературы (вторым был Максим Горький) не дворянского, а тем более, не аристократического, – как Пушкин, Иван Тургенев, Михаил Салтыков-Щедрин, Лев Толстой и, наконец, их младший современник Иван Бунин, – происхождения. В «чеховский» период русской истории, сословные различия, за которые цепко держалась царская феодально-бюрократическая власть, в интеллектуальных слоях русского общества уже воспринимались как анахронизм. Марксисты, тогда еще легальные, популяризировали идею борьбы классов, народники и либералы-прогрессисты, доминировавшие на общественно-политической сцене, настойчиво развивали представления о «новой элите» – ордене русской интеллигенции[11]. Полемика такого рода являлась одной из важнейших составных частей общего мировоззренческого дискурса на тему поиска русской идентичности – «русская идея» [КОЧЕР], [БЕРД], идущего в русской интеллектуальной среде по сей день. Ведущие идеологи народничества Петр Лавров и Николай Михайловский (1842-1904), рассматривали интеллигенцию как социально-этическую, внеклассовую категорию, «критически мыслящих личностей», включая тех представителей образованного класса, кто болеет за судьбу народа и «может осуществлять прогресс в человечестве». В этот исторический период в русской общественной мысли преобладающим становится мнение, что интеллигенция представляет собой особый круг людей, характеризующийся специфической идеологией, моралью, особым радикальным умонастроением, типом поведения, бытом и даже физическим обликом. Главной характеристикой русского интеллигента заявлялись не интеллект и образованность, а качества сугубо нравственно-этические – стремление к добру-красоте (калогатия[12]), общественному служению и прогрессивизм. Уже после смерти Чехова, в результате неудачи первой русской революции 1905-1907 гг., которая в духовном отношении была вполне «интеллигентской», дискурс о русской интеллигенции приобрел выражено критический характер. Страсти особенно разгорелись после появления на свет сборника «Вехи» (1909)[13], составленный бывшими легальными марксистами, перешедшими на позиции христианского персонализма (H.A. Бердяев, С.Н. Булгаков, C.Л. Франк, П.Б. Струве, Б.А. Кистяковский, A.C. Изгоев, М.О. Гершензон). В нем были уточнены понятия, рассмотрены основные характеристики и сделаны обобщающие выводы, касающиеся этого социально-культурологического феномена. Как и ранее появление в России интеллигенция рассматривалось с точки зрения поиска русской идентичности – «русская идея». Под интеллигенцией авторы сборника подразумевали существующий, по их мнению, лишь в России человеческий тип людей, которых вне зависимости от их социального положения и образовательного ценза, объединяет общее мировоззрение. Главной характеристикой этого мировоззрения являлись антигосударственность, антирелигиозность, отщепенчество, приверженность идеям социализма и нигилизм:
Русская интеллигенция есть совсем особое, лишь в России существующее, духовно-социальное образование (Н. Бердяев). ‹…› Идейной формой интеллигенции является её отщепенство, её отчуждение от государства и враждебность к нему (П. Струве). ‹…› …интеллигенция всегда охотно принимала идеологию, в которой центральное место отводилось проблеме распределения и равенства (Н. Бердяев). ‹…› Если можно было бы одним словом охарактеризовать умонастроение нашей интеллигенции, нужно было бы назвать его морализмом. ‹…› Морализм русской интеллигенции есть лишь выражение и отражение её нигилизма (С. Франк). ‹…› масса интеллигенции была безлична, со всеми свойствами стада: тупой косностью своего радикализма и фанатической нетерпимостью (М. Гершензон). ‹…› Интеллигенция была идеалистическим классом, классом людей, целиком увлечённых идеями и готовых во имя своих людей на тюрьму, каторгу и на казнь. Интеллигенция не могла у нас жить в настоящем, она жила в будущем, а иногда в прошедшем (Н. Бердяев) [ПУШКАР].
Вышедшие к тому времени на широкую публицистическую сцену марксисты, также заявляли свое крайне нигилистическое отношение к интеллигенции, утверждая, что общественно-политическая позиция интеллигенции – есть проявление ее имманентных характеристик ‹…›: социального и психологического отчуждения («отщепенства»), амбивалентности сознания, «отраженности идей», из чего вытекает «неполноценность», «вторичность», «производность» ее социализма, индивидуализм, бюрократизм и т. д. Выражение и развитие подобных идей характерно для представителей, всех течений, направлений, и оттенков внутри школы русского марксизма. ‹…› негативизм в отношении интеллигенции у русских марксистов в 1900-е гг. подпитывался в основном страхами перед «интеллигентской стихией, в социал-демократии», что порождало поиски новых теоретических аргументов несостоятельности интеллигенции [ПАВЛ.Н.Г].
На защиту интеллигенции встали в первую очередь мыслители либерального направления – Павел Милюков, М.И. Туган-Барановский, Д.Н. Овсяников-Куликовский и др., выпустившие в противовес «веховцам» сборник «Интеллигенция в России» (1910)[14], в котором утверждалось, что:
«Интеллигенция – это мыслящий и чувствующий аппарат нации», обеспечивающий постоянство социальной памяти и организованность её содержания [ПАВЛ.Н.Г].
Полемика об интеллигенции велась и в революционной[15], и в Советской России[16], и в русском Зарубежье. Ее можно отследить и в художественной литературе, в частности у Чехова, и в воспоминаниях и дневниках свидетелей времени. Вот, например, запись в дневнике Веры Буниной от 13/26 декабря 1921 года о споре Ивана Бунина («Ян») – человека когда-то очень близкого Чехову, с эсером-революционером Ильей Фондаминским:
Ян доказывал, что ни один класс не сделал так много бескорыстного, большого, как дворяне. Фондаминский доказывал, что когда дворянин делает нечто большое, то он больше не дворянин, а интеллигент. – Ну, прекрасно, – согласился Ян, – скажем тогда, что лучшее, что было и есть в интеллигенции, дано дворянским классом [УсБ. С. 70].
Можно полагать, что Ильей Фондаминским апломб столбового дворянина Ивана Бунина при всем уважении к его личности был воспринят скептически. Для него, глубоко аккультурированного в русской среде еврея-интеллектуала, единственной социальной группой общества, которая вела Россию к процветанию, была лишь интеллигенция. Такого же мнения в целом придерживались и другие видные русские мыслители конца XIX – начала ХХ вв. Интеллигенция, в любом ее определении, являлась носительницей идей, как правило, прогрессивных.
Интереснейший пример критики интеллигенции изнутри интеллигентного сообщества – отношение к ней Чехова. ‹…› Чехов – квинтэссенция русской интеллигентности. И он же – антипод российского интеллигента. Прежде всего следует признать, что основания для столь противоречивых выводов содержат произведения самого писателя и его прямые высказывания. ‹…› В Чехове разночинец-интеллигент, выдавивший из себя по каплям раба, не снисходительности, жалости или сочувствия требует к себе, а спроса по самому высокому счету. В высшей и строгой требовательности к самому себе и себе равным и состоит чеховская нравственность, его понимание справедливости. ‹…› Чехова никак не назовешь «певцом» интеллигенции: так много нелицеприятного, порой злого сказано им о русском интеллигенте. [КАТАЕВ В.(I)].