
Полная версия
Мозес. Том 2
129. Еще кое-что об Эвридике
– И тут я категорически с вами солидарен, сэр! Потому что такую неизбежность следует преодолевать всеми имеющимися у нас средствами, включая самые кардинальные, ни в коем случае не забывая, разумеется, о профилактике, ибо предупредить несчастье всегда легче, чем преодолевать его, когда оно уже свалилось вам на голову. – Я скорблю о тебе, Мозес! – Премного тронут этим, сэр. Случается, что время от времени я сам скорблю о себе, особенно когда у меня бывает подходящее для того настроение. И тем не менее, я остаюсь при своем, сэр: настоящий мужчина всегда отыщет средство от рогов. Конечно, сэр, я говорю о настоящем мужчине, а не об этом худосочном «любисвоюродинуиплатиналоги». – Боже мой, Мозес! Ну, что ты можешь знать о настоящем мужчине, сынок? – А почему бы мне не знать этого, сэр? К вашему сведению, настоящий мужчина это Война, Пир, Охота, Мудрость, Смех, Наслаждение и Ярость. – Мне кажется, что ты что-то не договариваешь, Мозес. – Конечно, сэр. Потому что это еще и Твердость, Нежность, Молитва, Отчаянье, Наивность, Холод, Жар, Ненависть, Затворничество и Ревность. Достаточно, сэр? – Ну, да, ну, да, Мозес. Но только, к твоему сведению, это тоже еще далеко не все. – Не все, сэр? Но что же тогда еще? – Мужчина – это Будущее, Мозес. – Гм… Будущее… Вы сказали это так, как будто собирались произнести сначала нечто вроде того, что мужчина это сама Истина, сэр. – А ведь ты угадал, Мозес. Ей-Богу, ты угадал. Потому что Истина и Будущее – это, собственно говоря, всегда одно и то же, так сказать, метафизические синонимы, Мозес, так что если мы говорим «Истина», то ясно, что мы подразумеваем «Будущее», а если произносим «Будущее», то произносим, в свою очередь, «Истина», а если произносим и то и другое вместе, то даем этим понять, что здесь, конечно, не обошлось без мужчины … Да, что это с тобой, Мозес? Тебя трясет так, словно ты увидел привидение! – Должно быть, я потрясен вашими словами, сэр. Особенно в той части, где разговор идет о Будущем. – Конечно, ты потрясен, Мозес. А кто бы остался равнодушным, услыхав, что «Истина» и «Будущее» – это всегда одно и то же? – «Будущее», сэр? – Ну, конечно, Будущее, Мозес. А что же, по-твоему, еще? – Вот это вечно недостижимое, ускользающее из-под самого носа, манящее и хихикающее, заводящее в топи и отказывающееся от самого себя, нашептывающее сладкие речи и оборачивающееся ничем? Это не имеющее ни образа, ни места, ни имени – это-то, по-вашему, и есть Истина? Я не ослышался, сэр? Это Нигде и Ни-Для-Кого, топчущее пшеницу, которую оно не сажало и черпающее мудрость из еще не написанных книг? – Видишь ли, Мозес… – Еще бы мне не видеть, сэр. Это Не-Держащее-Слово, Красящееся и Прихорашивающееся, готовое угождать любому, кто поманит его пальцем? Поддакивающее и расхваливающее самого себя, словно вокзальная шлюха? Какая Божественная индукция заставила вас склониться перед этим призраком? Разве оно не меньше самой последней тени, которая прячется в углу? – И тем не менее, Мозес, оно приходит. Следует ли добавить еще что-нибудь в его защиту, сынок? Оно просто приходит, и мы убеждаемся в его могуществе. – Да, никогда, сэр! Оно всегда только собирается прийти, это Не-Знающее-Самого-Себя, похожее на приятеля, который никак не может отдать вам долг, хотя и сообщает каждую неделю, что ваши деньги уже давно лежат в ящике его письменного стола… Такова ли, спрошу я, оболганная вами Истина, сэр? И если уж на то пошло: таков ли, черт подери, Мужчина – эта Ярость, этот Гром, эта Утренняя Тишина, это Мерцание Звезды и Полдень, Напоенный Светом?.. Зарубите себе на носу, сэр: мужчина, это всегда только Настоящее. Он всегда здесь и сейчас, а не Где-То-и-Когда-То-Там. Как, впрочем, и Истина, сэр, если я только правильно понимаю, что означает это слово. – Я подозреваю, Мозес, что, в сущности, мы с тобой говорим об одном и том же. Об одном и том же, дружок… – Похоже, сэр, вы пытаетесь подавить меня своим великодушием, с чем я никак не могу согласиться. Потому что если бы мы с вами говорили об одном и том же, то самое большее, чем бы нам тогда пришлось наслаждаться, было бы обоюдное молчание. – Ты забыл о многогранности Истины, Мозес. О многогранности Истины, которая с неизбежностью предполагает общение, сынок. – Предпо… что, сэр? – Общение, дурачок. И это прекрасно, не будь я Мозесом. – Знаете, что я вам скажу, сэр? У меня такое чувство, будто вы собираетесь сейчас выступить перед выпускницами экуменических курсов… Да пойдите вы в Преисподнюю вместе с вашим общением! Что, разве Истина похожа на шлюху, которую имеют все без разбора, чтобы потом, собравшись за чашкой чая, поделиться впечатлениями? Вот что я вам могу сказать со всей ответственностью, сэр: о многогранности Истины хорошо рассказывать юным леди, перед тем, как забраться к ним под юбку. – О, Господи, Мозес! До чего же ты все-таки невоздержан на язык! – И не только на язык, сэр. Помнится, однажды мне пришлось отдиспутировать одного своего знакомого, которому вдруг приспичило поделиться со мною своими соображениями о Божественном. Это был блестящий диспут, сэр, который можно было упрекнуть в чем угодно, но только не в воздержанности. – И как же далеко вы зашли в обсуждении этого предмета, Мозес? – Не так, чтобы уж очень, сэр. Тем более что первый раунд оказался решающим, так что мы успели коснуться только общих методологических предпосылок. Мой оппонент полагал, что рассуждать о Божественном – удел тонких и избранных натур, тогда как я, напротив, отстаивал точку зрения, согласно которой, чем чаще человек открывает рот для того, чтобы сообщить свое мнение об этом предмете, тем больше есть у нас оснований назвать его скотиной… – Да что ты, Мозес! – Что такое, сэр? – Боюсь, что ты кругом не прав, Мозес. Потому что стоит только мне назвать первые пришедшие в голову имена, например, какого-нибудь Дионисия, Ансельма или Лютера, как они немедленно начинают обличать твою неправоту, ибо кому не известно, сколько прекрасных вещей содержится на страницах какой-нибудь «Небесной Иерархии» или «Прибавлениях», которые мы не вправе отвергать на том основании, что они высказаны человеческим языком и написаны человеческой рукой?.. И потом, Мозес: можем ли мы лишать любого человека права направить свой – пусть несовершенный и ослепленный ежедневными заботами – взор туда, где скрыты истоки всего сущего?.. Ей-Богу, мне кажется, что ты малость переусердствовал тут, Мозес. – Видит Бог, сэр… – Нет, нет, Мозес, ты переусердствовал, и не спорь со мной. – Видит Бог, сэр, что я ни полсловом не обмолвился ни про какой-то там взор или про что-нибудь похожее. Но если вас интересует мое мнение на сей счет, то я думаю, что с не меньшим успехом этот взор можно было бы вперить в канализационную трубу или в вентиляционную решетку, так что результат был бы, в конце концов, примерно одинаков, мне кажется…– Да как же это может быть, Мозес?– Да очень просто, сэр. Стоит только снять очки, как вы немедленно в этом убедитесь, и все потому, что вы, наконец, сообразите – для того, чтобы что-то можно было увидеть, требуется всего лишь одно небольшое условие: чтобы это что-то сначала само увидело бы вас. – Что такое, Мозес? – Это аксиома, сэр. Нечто такое, что понятно даже последнему дураку. Именно то, что я и хотел сказать, когда заметил, что стоит только человеку открыть рот, чтобы сообщить свое мнение о Божественном, как у меня возникает непреодолимое желание треснуть его чем-нибудь тяжелым по затылку. Я ведь не сказал, кажется: как только Божественное захочет заговорить с нами на нашем языке, а только – когда оно захочет заговорить с нами на своем. Полагаю, вы отдаете себе отчет, сэр, какие это разные вещи, сэр: Божественное Говорение и человеческое блеянье? – Ох, Мозес, Мозес! Ты берешь на себя непосильную ношу, дурачок. – Правда, сэр? – Конечно, Мозес. А как ты, скажи на милость, сумеешь отличить одно от другого? Человеческое блеянье от Божественного говорения? Благодаря каким признакам и критериям сумеем мы не ошибиться, отделяя одно от другого?– Ах, не смешите мои носки, сэр! Неужели Небеса не найдут средств для того, чтобы просветить нас насчет этого? Да, сколько угодно, сэр! Достаточно только взглянуть на того, кто раззявил свой рот, чтобы сообщить нам кое-что важное о Божественном, да, даже и не раззявил, а только приготовился его раззявить, благо, что он готов к этому всегда и во всякое время и, уж конечно, никогда не упустит подходящий случай, чтобы не начать какую-нибудь блестящую речь на тему «Все-Ли-Язычники-Погибнут?» или «Как-Следует-Поступать-Истинно-Верующему-Обнаружив-Противоречие-В-Словах-Святых-Отцов?» или же, на худой конец, «Можно-Ли-Доверять-Гоям-Вскипятить-Чайник-Для-Субботнего-Стола?». Достаточно увидеть его поджатые губы и мученическое выражение лица, на котором без труда можно прочесть что-нибудь вроде: «Ну, со мной-то, конечно, все в порядке, и в этом нет ничего удивительного; что же до вас, то тут у меня есть Большие Сомнения». А разве недостаточно будет взглянуть в его лихорадочно горящие глаза, когда разогрев себя парой цитат из Священного или какого-нибудь еще Писания, он принимается защищать Божественное, словно без него оно уж, конечно, пропадет, как малое дитя без няньки!.. – Довольно, Мозес! – Да, вы только возьмите его походку, сэр! Он идет так, будто каждую минуту не только точно знает, куда ему следует направить свои стопы, но и то, что все прочие, бросив дела, должны немедленно последовать вслед за ним, иначе их с математической неизбежностью ожидает скорая и вечная погибель!.. А его паталогическая общительность, сэр? Ему всегда нужен слушатель или зритель, а всего лучше – небольшая толпа, без которой он умрет со скуки, оставшись наедине со своим Божественным… Какие вам еще нужны признаки, сэр? Или вы впервые слышите, что Божественное Говорение совершается в тишине, будучи прекрасным и не знающим свидетелей, тогда как все прочее – это только сотрясение воздуха, которое придет в свой час, чтобы обличить тебя и тебе подобных? – Похоже, в тебе погиб великий Обличитель, Мозес. – Отчего же погиб, сэр? Думаю, он ни в коем случае, не погиб. Я готов обличить даже самого себя, если для этого, конечно, найдутся серьезные основания. – Мне кажется, ты сейчас лопнешь от злости, Мозес. – И в этом не будет ничего удивительного, сэр, потому что когда я вижу эту толпу, состоящую из домохозяек, профессоров, политиков, водолазов, журналистов, механиков, врачей, гомосексуалистов, банкиров, писателей, студентов, музыкантов, профессиональных мошенников, режиссеров, моряков дальнего плаванья, президентов, душевнобольных, актеров, проституток, чиновников, военных, мастеровых, служителей культа, булочников, учителей, святых, программистов, заклинателей змей и все такое прочее, – когда я вижу эту толпу, сэр, мне немедленно хочется взойти на гору Нево и проклясть страшным проклятием и тех, кто с криками и шумом переходит Иордан, и тех, кто готовится защищать Иерихо, и тех, кто, родившись через много лет, станет использовать эту историю в свою пользу. Ибо, Мозес, чем же занята эта толпа в перерывах между поглощением пищи, зарабатыванием денег, чтением газет, посещением магазинов и супермаркетов, обучением на курсах, сном, сидением перед телевизором и совокуплением с себе подобными? Чем же занята она, если ни рассуждениями о Многогранности Истины? О Духовных Традициях, лежащих в основе нашей Культуры? Об Общечеловеческих Ценностях, делающих ненужными все прочие различия? Об Истинной Добродетели? Истинной Красоте? Или, может быть, об Истинном Блаженстве, Мозес? О Величии Истины Вообще? Об Истинном Гуманизме? О Настоящем Патриотизме? О Честности и Справедливости? О Нравственных Основах Нашего Бытия?.. Именно так, сэр! Когда я слышу этот лепет, мне хочется, задрав к Небесам голову, выть, вопрошая: отчего? Отчего во всем мире царит такая безнаказанность, сэр? Отчего с такой легкостью берутся говорить об Истине и Истинном, – не потому ли только, что ни в грош не ставят сам этот предмет и не очень хорошо понимают, о чем говорят? Разве, в противном случае, не испугались бы они, что Истина услышит и придет во всей своей безобразной красоте, чтобы вырвать их поганые языки?.. Отчего же она медлит, сэр? Отчего не поторопится вступиться за себя, – вот загадка, перед которой я в смиренном недоумении склоняю голову… – Послушай-ка, Мозес… Мозес! – Я здесь, сэр. – Мы ведь, собственно, говорили о Божественном, если ты помнишь. О Божественном, которое говорит с нами на своем собственном языке. Было бы неплохо, Мозес, если бы ты привел нам хоть какой-нибудь пример сказанному. – Да хоть сто примеров, Мозес. Возьмите, для начала, хотя бы растущий у обочины весенний цветок. Разве увидеть его, это не то же самое, что услышать голос Божественного Говорения, Мозес? И не о том ли Говорении свидетельствует и это небо, и этот шум ветра, и даже ты сам, пытающийся разобрать, что же оно хочет тебе рассказать? – Ты говоришь в высшей степени иносказательно, Мозес. Но в данном случае я с тобой согласен. Ведь ты, наверное, хотел сказать этим цветком, что глядя на него, мы готовы воспарить мыслью к Тому, Кто является, так сказать, Виновником его бытия. Виновником его бытия, Мозес, не так ли?.. Отчего только тебя опять всего перекосило, Мозес? – Оттого, сэр, что если бы из Рассуждений, Пригодных Для Общего Пользования можно было бы свить веревку, я уверен, ее хватило бы для того, чтобы удавить всех, кто склонен проводить время в этих самых рассуждениях… О каком, черт возьми, парении вы ведете речь, сэр? – Пусть это звучит высокопарно, Мозес, но я говорю о Парении Мысли, которое ведет нас от частного к общему и в силу этого доступно всем и каждому. – Неужели, всем, сэр? – Еще бы не всем, Мозес. Слава Богу, уж что-что, а Истина-то открыта всем без исключения. – Этакая резвая шлюшка, которая дает всем без разбора. – Что такое, Мозес? – Да, ничего такого, сэр. Я просто представил себе эту толпу воспарившую мыслью от этого бедного цветка прямо в бездну Божественной Премудрости, и мне, признаться, вдруг стало немного не по себе. Сумеет ли эта самая Премудрость устоять перед жаждущей созерцания толпой? Не случится ли здесь давки, шума или даже мордобоя, которые, как вам известно, могут случиться по самым пустяковым поводам? И как быть с цветком, сэр? Неужели он забыт и уже никому не нужен? Непостижимое число загадок сопровождает нас на этом пути, дружок… – Оставь свою иронию при себе, Мозес. Цветок этот, в конце концов, только наглядный пример – и больше ничего. – Неужели, сэр? А может, вам лучше спросить у самого цветка, сэр, хочет ли он быть только примером? Мне почему-то кажется, что не стоило бы относиться к нему с таким пренебрежением. В конце концов, кто знает, на что способен каждый из малых сих? Что если это как раз он, а не мы, как вы изволили выразиться, рассматривает нас, оценивая, так ли уж мы прекрасны для того, чтобы его видеть, или нам все-таки будет лучше отправиться восвояси, чтобы не портить своим видом, так сказать, общую картину. Надеюсь, что вы улавливаете разницу, сэр? В конце концов, все, что я хотел сказать, так это только то, что Истина – это всегда Одиночество, сэр. Надеюсь, эта простая мысль не прозвучит для вас ударом грома. – Вот тут я с тобой совершенно согласен, Мозес! – Да вы просто Ангел Покладистости, сэр. А ведь это именно то, что я имел в виду, когда говорил, что Истина – это Будущее! – Помилосердствуйте, сэр! – Именно так, Мозес, именно так, дурачок! Ведь что означает Одиночество, как ни ожидание самого себя в Грядущем? И не покидает ли Истина ради нас Будущее, отрекаясь от самой себя, чтобы прийти к нам сегодня, как Настоящее? Тогда она делает нас одинокими, – а это все равно, что сказать, что она делает нас истинными, сэр, – в той мере, разумеется, в какой это вообще возможно в Настоящем. Ведь покидая Будущее, она сама облекается в одеяния Одиночества, сэр. А разве нет? – У вас необыкновенная способность запутывать самые простые вещи, сэр. В конце концов, одиночество – это всего только власть, владеющая всем здесь и сейчас. Разве скажем мы что-нибудь другое об Истине, сэр?.. Что же до этой финтифлюшки, которая носит имя Эвридика, то здесь я с прискорбием должен констатировать, что дело обстоит прямо-таки противоположным образом, Мозес…
130. И кое-что еще о том же
Да, прямо-таки противоположным образом, сэр… Разве же не об этом свидетельствует ее жалкий, ничтожный конец? Не оглянулась ли она, несмотря на все сделанные ей предупреждения, подобно базарной торговке, которая бросает свой товар и бежит на другой конец базара, чтобы поглазеть на драку или пойманного воришку, не переставая при этом все время оглядываться? – О чем это ты говоришь, Мозес? Помилуй, дорогой мой, но ведь оглянулся-то как раз Орфей! Сам Овидий рассказывает об этом с не вызывающей сомнения определенностью. А следом за ним этот неоспоримый факт подтверждает и Вергилий, говоря… Постой-ка… Ага…
Только безумьем вдруг был охвачен беспечный любовник.Остановился, и вот Эвридику свою на порогеСвета, забывшись, – увы! – покорившись желанью, окинулВзором… –– Взором, Мозес! – Вижу, у вас великолепная память, сэр. Но я скажу вам, что существуют и другие свидетельства, а уж они-то, на мой взгляд, значат гораздо больше, чем все эти сомнительные заверения каких-то освященных временем бумагомарателей, пренебрегающих Истиной ради красного словца… Свидетельства сердца, вот что я имею в виду, сэр. Против него бессильны все умозрительные софизмы. Именно оно-то и заставляет меня сегодня во всеуслышание заявить: несмотря на все досужие домыслы, оглянулся совсем не Орфей, оглянулась Эвридика! Это – голос сердца, сэр, то есть, говоря без ложной скромности, голос самой Истины, Мозес! – А тебе не кажется, что ты просто спутал Эвридику с женой Лота, дружок? Ведь если кто и оглянулся, так это она. – Ваша правда, сэр. Уж эта-та недотепа оглянулась, так оглянулась. Так, что вместе с ней оглянулись и все, какие ни есть женщины. Согласитесь, сэр, что, в конце концов, в каждой из них сидит жена этого бедного малого и пялится во все глаза назад, пока не свернет себе шею. – И все-таки, Мозес, ты ошибся. Эвридика тут совершенно ни при чем, потому что оглянулся все-таки наш Орфей. – Ну, какое все же, ей-богу, занудство, сынок! Да, разве не любопытство – удел всякой женщины, сэр? Или это не оно привело Эвридику в преисподнюю? Чем же она лучше этого неблагодарного куска соли, растаявшего после первого же хорошего дождя? – Я готов допустить, Мозес, что Эвридике был присущ сей небольшой изъян. Но, вместе с тем, я ни в коем случае не могу не обратить твоего внимания на то, что вместе с ней, в конце концов, его разделяют и все живущие. Вспомни-ка слова, которыми великий Аристотель начинает свой Божественный трактат: все люди по своей природе тянутся к знанию. Тянутся, Мозес. А ведь это означает, что все мы в той или иной степени подвержены любопытству. И мужчины, Мозес, ничуть не в меньшей степени, чем женщины. – Позволю себе обратить ваше внимание, сэр, что, тем не менее, не всякое любопытство достойно снисхождения, Мозес. И уж во всяком случае, не то, которым грешат женщины и которое готово свернуть себе шею, ежеминутно оглядываясь назад. Хотите, я вам скажу, что такое – эта оглядка, этот невинно брошенный назад взгляд, сэр? Этот безобидный поворот головы? Эти скошенные глаза? – Что ж, сделай милость, Мозес, сделай милость. – Оглянуться, сэр, это значит не просто посмотреть, что там делается у тебя за спиной, нет, сэр. Это значит последовать за своим взглядом, туда, откуда ты идешь. Вот почему оглядка выдает желание быть там, а не здесь, вернуться, а не идти вперед, – вот, что это значит, сэр и ничего больше. Разве не вытащил Лот свою благоверную, чтобы вести ее прочь? Чтобы увести ее подальше от опасности, сэр? И не оглянулась ли она назад, полная страха перед будущим и желания вернуться? И разве Господь, имеющий обыкновение разговаривать с нами на языке символов, не обратил ее немедленно в неподвижный камень, словно давая нам понять, что жаждущий вернуться, возвращается навсегда? Или, может быть, обращая ее в прозрачный кристалл соли, Он хотел добавить к этому еще и другое? Например, сказать нам, что жаждущий возвращения не имеет в себе ничего, кроме того, к чему он хочет вернуться – другими словами, он не имеет в себе ничего, – ибо прошлого не существует? Не скажем ли мы того же и об Эвридике, оглянувшейся на Ад, из которого ее вывел Орфей? Ведь Ад, сэр, всегда позади нас. Оглядываясь же, мы принадлежим уже не себе, а своей оглядке, а это значит, что мы принадлежим Аду, сэр. – Черт возьми, Мозес! Да разве не то же можем мы сказать и об Орфее, который не имел ничего, кроме прошлого и желал его возвращения столь страстно, что не побоялся спуститься за ним в преисподнюю? Разве же не назовем мы это оглядкой, Мозес? – Ни в коем случае, сэр. Ни в коем случае, Мозес. Потому что мужчине не свойственно оглядываться по своей природе, и его любопытство всегда смотрит вперед – раздвигая горизонты и расчищая дорогу. Мужчина встречает Ад лицом к лицу, чтобы победить или умереть. Он не оглядывается даже тогда, когда ему приходится спускаться через пещеру Тенар к мертвым водам Стикса. Ведь его задача всегда одна и та же: не вернуться в прошлое, сэр, но превозмочь его – превратив его в вечность Настоящего. Оглянуться – значило бы стать тем, на что ты оглядываешься, а ведь на это способна лишь женщина, сэр, ибо она подобна воде, не имеющей формы. Разве не оглядывается она каждое мгновение, куда бы ни был направлен ее взгляд – все равно, вперед или назад? Не перетекает ли она из одной формы в другую, становясь союзницей Времени, – и тут я скажу больше того: творя его зримые образы и сама уподобляясь Времени, вышивающему свои узоры и строящему ульи, полные меда? – Ты говоришь довольно красиво, Мозес. Другое дело, насколько эта красота приводит нас к истине, дружок. – Тогда посмотри на женщину, милый. Не находим ли мы ее всегда погруженной в Заботу и Тревогу? Не женщина ли творит этот суетливый Мир, который вечно боится опоздать? Да и сам этот Мир – уж не женщина ли он, живущая только оглядкой? Не потому ли и враждует с ним испокон века Мужчина – ненавидящий Время и отвергающий его дары – ибо узоры Времени пеленают нас, словно младенцев, а его мед рано или поздно становится горек, словно солончаковая вода? Не вечная ли вражда пролегла между Мужчиной и Временем, Мозес, а значит, между Мужчиной и Миром? И не Женщина ли всегда остается вечной союзницей Времени и Мира, а значит – врагом Мужчине? – Все это, конечно, замечательно, сэр, но только разве мало найдется союзников Мира также среди мужчин, Мозес? – Предостаточно, сэр. Но ведь я говорю о настоящем Мужчине, которому не пристало течь вместе с Миром и Временем, уподобившись неуловимому Протею и меняя свои формы, словно циркач на арене цирка. – Скажи-ка мне тогда вот что, Мозес. Разве не грозит ему это величайшим одиночеством, которое мало кто в состоянии вынести, Мозес? Подумай сам, сынок – быть против всего Мира? – Разумеется, сэр. И все же он идет на это, если, конечно, хочет сохранить самого себя, вернуться к себе, ускользнуть от потока, который уносит все: и твое, и чужое… Надеюсь, это не покажется вам чрезмерной новостью, сэр, если я скажу, что мужчина должен уметь оставаться, – только это одно, пожалуй, и делает его мужчиной. Пожалуй, я даже позволю себе выразиться кратко и по существу, сэр: быть – значит оставаться. Тешу себя надеждой, что вы поймете меня правильно. – Ну, разумеется, Мозес, я пойму тебя правильно, но только в том случае, если ты мне откроешь, где, черт возьми, находится это место, где ему надлежит оставаться? – Это место есть он сам, сэр. Никакого другого места, конечно, не существует. – Но как же это понимать, Мозес? Ведь, в конце концов, «оставленность» – это всегда только пустое место и ничего больше. Или, если хочешь, она лишь форма и способ. Что же остается в самой этой оставленности, Мозес? – Сущие пустяки, сэр. Сама она и ничего больше. В конце концов, я только хочу сказать этим, что оставаясь сама собою, эта оставленность порождает все, к чему мы стремимся и что ценим. Все остальное без нее – это только фантомы и болтовня, вроде тех, которые вываливаются изо рта нашего Благодетеля, когда он начинает рассказывать нам об Общечеловеческих Ценностях. – Ладно, Мозес. Ладно, сынок. В таком случае, скажи мне поскорее, что ты думаешь, о Женщине, паршивец? – Что я думаю о женщине, сэр? А разве я еще не говорил об этом… Женщина – это только Оглядка, Воспоминание и Возвращение, Мозес. Только не спрашивай меня, в каком это смысле, дурачок.
131. И, наконец, последнее
И все-таки, в каком это смысле, Мозес?.. Или ты, в самом деле, думаешь, что различия между Мужчиной и Женщиной действительно так велики? – А разве я вас еще не убедил в этом, сэр? И разве это не очевидно, так сказать, само по себе, то есть с первого взгляда и уже окончательно, раз и навсегда? И разве вы сами не спросите себя, впервые взглянув на какую-нибудь Эвридику, столкнувшись с ней на улице или в лифте: да кто это, собственно говоря, такая, – пусть даже вам немедленно вслед за этим не начнут шептать в ухо что-нибудь про Орфея и про его подвиг, – потому что разве же не будет у вас оснований немедленно одернуть нашептывающего, заметив, что вы спрашивали вовсе не про Орфея, а про эту накрашенную пигалицу, не умеющую даже толком произнести слово «реинкарнация» или «мультимедийный»? Разве не осталась она в памяти только благодаря Орфею, сэр? И разве есть у нее хотя бы один шанс стать когда-нибудь чем-то, что хотя бы отчасти напоминало нам нашего Орфея? Недаром многие, действительно не лишенные ума женщины, полагали, подобно сестре Катрей, что не достигнут неба, пока не станут мужчинами, и в этом, конечно, скрыто больше правды, чем во всех вместе взятых эмансипированных дурах, лезущих из кожи вон, чтобы доказать, что они значат больше, чем то, для чего их создали мать-природа и Творец! – Ну, хватит, Мозес, хватит, довольно. В конце концов, что бы ты там ни говорил, но для нас всех Эвридика была и остается светом, озаряющим путь своего избранника. Да, Мозес. В конце концов, ради кого совершал бы он все свои подвиги? Зачем бы сбивал себе в кровь ноги и взывал к Небу на берегу Стикса? Ел дикий мед и акриды? Плакал и тосковал? Молился и проклинал? Для кого, Мозес? – Вы, как всегда, все ставите с ног на голову, сэр. Ясно даже ребенку, что если Орфей с самого начала не был бы готов к подвигу, то не случилось бы в его жизни никакой Эвридики. И наоборот: раз он был способен совершить свой подвиг, то сама собою нашлась бы и та, ради которой он его, в конце концов, совершил. Это аксиома, сэр. Сначала был подвиг, а уж затем все остальное. – Это спор о яйце, Мозес. Спор о яйце, черт его возьми. Я хочу этим сказать, что он весьма и весьма бесплоден. И потом, Мозес. Послушать тебя, так получается, что мы все должны совершать подвиги семь раз на дню! Все без исключения, представь себе. Да с какой это стати, Мозес? Вот так вот взять и подражать Орфею или самой необходимости и порядку, что, конечно же, выглядит страшно смешно, потому что если ты оглянешься вокруг, то с легкостью заметишь, что любовь, как правило, прекрасно обходится безо всяких там подвигов, потому что она довольствуется сама собой, легко находя нужные средства для своих незамысловатых целей. Подумай только, Мозес, какой бы это был ужас, если бы вдруг ты оказался прав, и любовь всякий раз с необходимостью требовала бы для своего торжества подвига, Мозес! Ведь это значило бы, что настоящая любовь начинается где-то там, за границей Ада, и – страшно вымолвить – наводит на мысль, что, возможно, она сама есть не что иное, как этот самый Ад. – Именно так и есть, сэр, именно так оно и есть, если я что-нибудь вообще в этом понимаю. – Тьфу на тебя, Мозес! На тебя и на твой длинный язык. Да с какой это, интересно, стати, ей быть Адом, Мозес? – С такой, сэр, что она сама всегда есть подвиг, сэр. – Подвиг, Мозес? Ну, и в чем же он состоит, этот твой подвиг, балбес? Скажи нам, идиотам, если ты знаешь, в чем он, этот подвиг, потому что у нас на сей счет, ей-богу, нет в голове ни одной мысли. – В конечном счете, этот подвиг состоит в том, чтобы преодолеть Ад, сэр. – Ах, вот оно что! Преодолеть Ад!.. Хорошенькое дело!.. Ты, наверное, издеваешься над нами, дружок? Неужели ты и вправду хочешь сказать, что подвиг любви заключается в том, чтобы преодолеть саму себя? Да ты просто путаник, Мозес, путаник и больше ничего. Сначала ты говоришь, что любовь это Ад, а потом, что она – подвиг, который должен преодолеть этот Ад, так что, в конце концов, получается, что любовь должна преодолеть саму себя и тут уж закон противоречия радуется изо всех сил! – Я, кажется, сказал, «чтобы преодолеть Ад», сэр. – Да ведь к этому ты добавил, что любовь и есть этот самый Ад, Мозес? Ну? Добавил или нет? – Само собой, сэр. – Тогда, может быть, ты объяснишь нам, что, наконец, значит вся это путаница? – Да, неужели, сэр, я сейчас все брошу и займусь никому не нужными объяснениями, сэр? А может, вы потребуете от меня еще и полноценных доказательств?.. Ну, и какие из них вы предпочитаете? Убивающие наповал или только слегка ломающие оппоненту ноги?.. Давайте, не стесняйтесь, сэр. – Я все понял, Мозес. Ты просто водишь нас за нос, надеясь, что мы не догадаемся о том, что все, о чем ты говоришь, не имеет под собой никакой реальной почвы, никакой исторической и научной достоверности, которую можно было бы продемонстрировать в любое время и всем желающим… В конце концов, достаточно немного поразмыслить, Мозес, чтобы понять, что все это – одна только метафора, – я имею в виду, конечно, всю эта историю со змеей, со смертью, с этим театральным спуском в Аид, с чаепитием у Персефоны и с прочими внешними атрибутами, свойственными скорее спектаклю или роману, но уж никак не подлинной жизни, Мозес. Все это только метафора, Мозес. Одна метафора, и ничего больше. Конечно, когда я говорю «только метафора», я вовсе не хочу тебя обидеть и сказать, что это только нечто, лишенное привкуса настоящей жизни, – конечно же, нет, Мозес. Эта метафора не лишена некоторого смысла и означает, на мой взгляд, что Орфей спускался вовсе не в Преисподнюю, а, так сказать, в душу к этой самой Эвридике, в самую ее душу, Мозес, так что, скорее, мы имеем здесь дело с некоей душевной анатомией, более психологической, нежели онтологической, и это надо иметь в виду, если мы не хотим попасть впросак. – В душу, сэр? – В душу, Мозес. – Хотелось бы знать, что он там позабыл, сэр? – Что он там позабыл, Мозес? – Да, сэр, что он позабыл среди этого мрака и всего того, что находится там, не то в качестве его условия, не как его прямое следствие, то есть, среди всех этих уверток, уловок, намеков, недосказанностей, косых взглядов, поджатых губ, шпилек, обид, резиновых улыбок, вздохов, косметики, притираний, ванночек, кастрюлек, ваток, охов, туманных слов, хихиканья, бесконечных преувеличений, явных глупостей, значительного выражения лица, похотливого зуда между ног, отсутствия мыслей и чувств, гор лжи и моря притворства, среди всех этих: «а вы уже видели последний фильм фон Триера?», или «о, как я несчастна», или «Бог накажет вас, за то, что вы так поступили со мной», – среди зеркал, недочитанных книг и вихляющих ягодиц, – словом, среди всего этого Ада, – что же он забыл там, сэр? – Что он там забыл, Мозес? – Да, что он там забыл, дурачок? Скажи, если знаешь. – Конечно, я скажу тебе, что он там забыл, Мозес, хотя ты прекрасно знаешь это и без меня. Он забыл там самого себя, дурачок. – Самого себя, сэр? – Самого себя, Мозес. Ибо, что же такое Мужчина, Мозес, как ни сама эта Потерянность, вечно оглядывающаяся назад в надежде встретить саму себя? Не потому ли он вечно блуждает – и внутри себя, и внутри мира, словно по лабиринту, не имеющему выхода, – ни в чем не уверенный и во всем сомневающийся, не доверяющий даже собственной тени, оторванный от самого себя и позабывший, что такое надежда, зная только, что куда бы он ни шел, дорога вечно будет приводить его к пещере Тенар. К пещере Тенар, Мозес, – к тому самому месту, куда ему следовало бы спуститься, чтобы добраться до Преисподней, но перед которым он всякий раз останавливается, не в силах сделать больше ни одного шага вперед, лишившись и воли, и голоса, закрывая руками уши, чтобы не слышать воплей Эвридики, заклинающей его о помощи. – Признаться, я впервые слышу, чтобы она заклинала его, сэр. – Еще как, Мозес. Еще как. Разве это не она умоляла его, говоря: «Думай обо мне хорошо, миленький»? И разве не это испокон веков повторяют все женщины, ибо оборотной стороной всякой женщины, Мозес, было и остается это самое заклинание, подводящее мужчину к самому входу в пещеру Тенар и делающее его слабым ребенком. – Послушайте, сэр, да разве это не Орфей бросился вслед за Эвридикой, не разбирая дороги и скользя по мокрым камням, спускаясь все ниже и ниже, не думая о последствиях и полный решимости довести дело до конца? Разве это был не он, Мозес? – Конечно, я допускаю, что время от времени такие вещи случаются, сэр. Но, в конце концов, они только подтверждают правило, милый. Ибо посмотри – чем же все это кончилось, Мозес? И разве когда-нибудь это кончалось как-нибудь по другому? Что-то я не припомню, чтобы за последние шесть тысяч лет какому-нибудь Орфею удалось вывести из Преисподней свою Эвридику, Мозес. Что, разве не оглянулся он, подтверждая этой оглядкой, что мужчина не способен верить даже той, ради которой он готов пересечь мертвые воды Стикса? А ведь она заклинала его, Мозес!.. – Да, откуда вам это известно, сэр? В конце концов, все это не больше, чем несчастное сплетение обстоятельств и случайностей. Не уверен, стоит ли придавать им какое-нибудь особое значение. – А ты посмотри на себя, Мозес. Посмотри и спроси себя – во что ты веришь сам и кому ты мог бы довериться без оглядки, без капли сомнения?.. Что же ты вдруг замолчал, дружок?