
Полная версия
Мозес. Том 2
Какую-то смутную надежду, Мозес.
И тем не менее он сказал: да, пошла ты.
Да, пошла ты, – сказал Мозес, чувствуя почему-то сильное раздражение против этой неизвестной ему Ольги Р. вместе с ее надписью, – возможно, потому что что-то настойчиво подсказывало ему: никто в целом свете не мог, пожалуй, гарантировать нам, что мы сами не являемся всего только вот такими непристойными надписями, вырезанными и нацарапанными в разных местах и по разным случаям, – на скамейках, на деревьях, на стенах домов и лифтов, на заборах и столбах, школьных партах и спинках сидений в кинотеатрах и автобусах, в переходах и подъездах, – этими мерзкими надписями, которые выводила какая-то невидимая рука, – что-нибудь вроде «Мозес – скотина», или «У Мозеса не стоит», или же «Мозес – жидовская морда», – тогда как все прочее, что мы привычно принимали за реальность, только мерещилось, только прикидывалось чем-то стоящим, чем-то настоящим, пока, наконец, в один прекрасный день все это не летело прямо в тартарары, оставляя тебя один на один с какими-нибудь отвратительными закорючками, которые нельзя было ни соскрести, ни замазать, потому что этими закорючками был ты сам, так же, как была тобою эта надпись, и с этим ничего не могла поделать уже никакая небесная канцелярия.
Услышав рядом чьи-то мягкие шаги, он поднял голову.
– Привет, Мозес.
Почти бесшумно возникший перед скамейкой Пинтер близоруко щурил на него свои голубые глаза.
– Смотрю, ты сидишь. Как здорово, Мозес. А я как раз хотел попросить тебя об одной услуге. Ладно? Ты ведь свободен?
– Нет, – ответил Мозес. – Я очень занят. Страшно занят, можешь мне поверить, – быстро поправился он, делая ударение на слове «страшно». – Ты, что, не видишь?.. Как-нибудь в другой раз.
– Всего несколько страниц, – Пинтер быстро присел рядом, раскрывая папку. – Ты только послушай и сразу все поймешь. Эта пьеса сделает меня бессмертным. Ты будешь первым слушателем.
– Нет, – твердо сказал Мозес.
– Открывается дверь, – торопливо начал Пинтер, умудряясь как-то глядеть одним глазом на Мозеса, а другим – в папку. – Открывается дверь и на сцене появляется роскошная блондинка в муаровом платье. Это дева Мария.
– Понятно, – сказал Мозес, поднимаясь со скамейки и беря в руку свою палку.
– Она чем-то взволнована. Из соседней двери выходит прокуратор Иудеи Понтий Пилат…
Возможно, – думал Мозес, направляясь прочь и еще какое-то время слыша за спиной голос Пинтера, – возможно, написав эту пьесу, в которой мы все принимаем участие, Всевышний тоже немедленно захотел прочесть ее кому-нибудь и страшно переживал ввиду отсутствия зрителей, которые могли бы оценить замысел автора, игру актеров, режиссерскую работу и качество декораций. Еще бы Ему было не переживать, Мозес. Как бы иначе Он смог узнать, что написал нечто стоящее? Разве что Ему самому пришлось бы стать зрителем своей собственной стряпни, уютно расположившись в партере, среди пустых кресел, чтобы время от времени сопровождать действие криками «браво» или аплодисментами, вытирать слезы, хохотать, скрипеть зубами и приходить в ярость или понимающе улыбаться репликам актеров, впрочем, время от времени, не забывая смотреть украдкой на часы, помня, что всякая пьеса, в конце концов, имеет финал, и тут, похоже, даже Всевышний был бессилен что-нибудь изменить, потому что приходило время занавеса.
Время занавеса, сэр. Время последнего автобуса и закрывающегося метро.
– И все же, что это с тобой такое стряслось, Мозес? Посмотреть на тебя, так можно подумать, что ты увидел доктора Фрума в объятиях мадемуазель Эвридики или даже что-нибудь похуже этого. – Видение, сэр. Нечто вроде легкого обморока. Ей-Богу, ничего страшного. – Да, ну! И что же тебе привиделось, дружок? Надеюсь, ничего такого, за что тебе пришлось бы потом краснеть? – Само собой, сэр. Потому что с некоторых пор я вижу всегда одно и то же, – рыбу по имени Коль, сэр. – Рыбу, Мозес? Послушай-ка, а ведь, похоже, это христианский символ, дружок. Если бы я не знал тебя, то подумал бы, что твоя душа все еще напоена соками христианской культуры, в том смысле, что она тоскует вместе со всей Европой по утраченным ценностям, Мозес, – тоска, которая усугубляется тем, что она все еще остается по своей природе христианкой. Хотя какое, черт возьми, это может иметь к тебе отношение, Мозес? – Вот именно, сэр. Ровным счетом никакого. Только этого мне, пожалуй, еще не хватало, тосковать со всей Европой, как будто я не смог бы найти себе занятия поприличней. И потом – почему именно с Европой, сэр? Почему бы, например, ни тосковать с Азией или с Африкой, или, на худой конец, с Австралией? – Потому что эта такая традиция, Мозес. Такая традиция, дурачок. Тосковать, находя себя в некотором отдалении от идеала, чувствуя себя в некоторой заброшенности и оставленности, так что тут, пожалуй, оказалось бы уместным сравнение с Ромео, оставленным своей Джульеттой, или с вдовой, оставленной своим супругом, или даже с миром, оставленным Божественным попечением и почти отданным в руки Сам Знаешь Кого, дружок… Одиночество, Мозес. Так сказать, фаустовская душа, распростертая перед лицом бесконечности. Куда бы ты ни попал, в Австралию или в Чили, ты обязательно встретишь эту фаустовскую распростертость, которая не знает ни границ, ни препятствий. Вот почему, тоскуя с Европой, ты тоскуешь со всем миром, Мозес. Помни об этом дружок. Священные камни, Мозес. Священные камни Европы, которые проросли по всему свету, принося с собой всем свет и радость. – У меня такое предчувствие, что вы собираетесь зарыдать, сэр. – И это было бы весьма уместно, весьма уместно, Мозес. Потому что, когда речь идет о возвышенном, не следует стесняться своих слез… О том, что трогает наши сердца, черт возьми. – В таком случае, я спешу вас поскорее утешить, сэр. Вытрите сопли и приготовьтесь услышать хорошие новости, потому что я полагаю, вам будет приятно узнать, что Европа давно уже не тоскует, сэр. – Неужели, Мозес? – Истинная правда, сэр. Она торгует, покупает, продает, строит, меняет, пишет новые законы, болтает о правах пизанских башен, интегрируется и глобализируется, но уж во всяком случае, не тоскует. – Прекрасные новости, Мозес. – Еще бы не прекрасные, сэр. Не припомню, говорил ли я вам, что недавно имел счастье наблюдать по телевизору юбилейное заседание Европарламента, на котором выступали главы всех европейских стран, сэр? И что бы вы думали, сэр? – Что бы я думал, Мозес? – Каждый из этих болванов счел своим долгом сообщить, что та благородная цель, ради которой они готовы положить свои жизни, называется – ну, что бы вы думали, сэр? – Рост Благосостояния, сэр. Рост благосостояния, твою мать. Съешь столько, сколько сможешь. Ешь, пока не лопнешь. Возлюби пищеварение ближнего твоего, потому что это святое. Блаженны дураки, ибо они насытятся. Как видите, если эта дура о чем и может тосковать, то только о том, что у нее наблюдается недостаточный рост благосостояния, сэр. Трагедия, от которой просто перехватывает дыхание. Гамлет двадцать первого века. Конечно, особенно жаловаться пока еще не на что, но все-таки хотелось бы, чтобы рост был чуток побольше, сэр. Этакая молодящаяся шлюшка, которая так затанцевалась, что забыла, что ей уже прилично за семьдесят, а она еще даже не добралась до десерта. – Мне кажется, что ты сегодня злобствуешь, Мозес, потому что тебя самого никто не зовет интегрироваться и, так сказать, принять участие… Только не надо так на меня смотреть, Мозес. – Черт бы вас побрал, сэр, вместе с вашей интеграцией заодно. Зарубите себе на носу, что Мозес будет интегрироваться только с Мозесом, сэр. Только с Мозесом и больше ни с кем другим. Ну, может, еще только с какой-нибудь хорошенькой блондинкой, если только она найдет нужные слова, чтобы убедить меня заняться с ней этой самой интеграцией. – Хорошо, хорошо, Мозес. Оставим это, хотя, по правде сказать, я не очень хорошо понимаю, что плохого в том, если все будут хорошо одеты, помыты, надушены, сыты, довольны и, так сказать, заняты ростом своего дальнейшего благосостояния… Конечно, тут есть что-то от передового свинарника, но ведь, в конце-то концов, не всем же быть Мозесами, сэр? Поэтому, давай-ка лучше вернемся к твоей Рыбе, о которой ты говорил. Расскажи-ка мне о ней еще раз, дружок. – А что тут можно еще рассказать, сэр? Разве только то, что она вмещает в себя все возможные моря и океаны, – да ведь и того больше, сэр – все мыслимые пространства, сэр, каким бы это не казалось сомнительным и недостоверным. – Перестань шептать, Мозес и говори, пожалуйста, нормальным голосом. Я чувствую, что ты сам толком не знаешь, что говоришь. – Я только сказал, сэр, что эта Рыба вмещает в себя все мыслимые и немыслимые пространства, сэр. Все, что имеет место, все что мыслится или только подразумевается. Как говорится, все, что шевелится, сэр. Поэтому первое, что мне хочется сделать, когда я ее вижу, это снять шляпу и преклонить перед ней колени. А уж потом, конечно, запустить в нее свой гарпун. – Это непостижимо, Мозес. Непостижимо, в смысле – глупо. – Вот-вот, сэр. Именно так я и сказал себе, когда увидел ее в первый раз: это глупо, Мозес, глупо, потому что это непостижимо. В конце концов, все, что непостижимо, обязательно выглядит чем-то глупым, главным образом, конечно, в силу того, что оно непостижимо, и тут уж ничего не попишешь, потому что такова логика вещей, сэр. Но все равно, – когда я думаю о ней, мне становится не по себе. – Я знаю, что ты склонен к метафоре, Мозес, а это часто уводит нас прочь от истины. Господи, Боже мой, сынок! Уж не хочешь ли ты сказать, что наш мир проглочен твоей Рыбой, как когда-то это случилось с праведным Ионой?.. Да, что же ты замолчал, дубина? – Вот видите, сэр. Теперь, когда вы сами заговорили шепотом, словно испугались, что нас могут подслушать, мне начинает казаться, что вы, наконец-то, в состоянии понять, что чувствует иногда бедный Мозес, когда на него смотрит эта чертова Рыбина. Не знаю, как там обстоит дело на самом деле, сэр, но думаю что то, что я сказал, весьма и весьма правдоподобно, потому что мне кажется, что эта тварь готова сожрать все, что ей попадется, включая самого Господа Бога. Что уж тут говорить о каком-то сраном мире, где мы с вами изволим пребывать, сэр? – Изволим пребывать, Мозес?.. Да что это ты такое задумал, паршивец?.. А ну-ка, опусти сейчас же этот дурацкий гарпун, и изобрази на своем лице что-нибудь подобающее случаю, болван! – Черта с два, сэр. Или вы думаете, что Мозес станет так вот просто стоять и таращить глаза, дожидаясь, когда его тщательно пережуют и отправят в таком виде в желудок? Плохо, значит, вы знаете Мозеса, сэр! – А я говорю тебе, опусти гарпун, негодник. Опусти гарпун, сукин сын! Я всегда говорил, что таким, как ты, нельзя доверить даже зубную щетку! Или ты уже совсем ослеп, дурачок? Опусти гарпун и успокойся, потому что иначе ты рискуешь попасть в самого себя, дружок. В самого себя, дуралей. Прямо в сердце, или в печень, – не все ли тогда тебе будет равно, Мозес, куда ты заедешь себе своим дурацким гарпуном. Потому что эта Рыба, как мне кажется, как две капли воды похожа на тебя самого, – такая же упрямая и вздорная, не говоря уже обо всем остальном, например, о пустых фантазиях, которые бродят в ее голове или о нелепых надеждах, от которых она раздувается и начинает пускать пузыри. – Что такое, сэр? – Что такое, сэр! Да, неужели ты и вправду ослеп, Мозес?..
И, тем не менее, гарпун в его занесенной руке по-прежнему был направлен острием в подступившую Бездну.
Гарпун, Мозес. Остро отточенная душа Ахава.
И все-таки было любопытно, что бы он ответил, если бы я спросил его: сколько уже кальп, Мозес? Сколько уже кальп прошло с тех пор, как ты стоишь здесь, с эти гарпуном в руке?
104. Филипп Какавека. Фрагмент 244
«Войти в Царство Небесное голым, – что за вздорная фантазия!
Ничуть не более, впрочем, чем та, согласно которой мы посвятим остаток Вечности созерцанию вечных истин, – например, закону тяготения или способам извлечения квадратного корня. Разумеется, согласно этой блестящей перспективе, нам непременно выдадут отвечающее случаю обмундирование. Так не в этом ли и все дело? И что как «вечные истины» – это всего лишь повод поприличнее одеться?»
105. Рыба по имени Дохлик
Между прочим, это тоже была история про рыбу.
Про рыбу и про маленького мальчика, который купил ее в Зоомагазине на деньги, которые он копил в течение целого года.
Маленького мальчика, которого звали Габриэль, сэр. Он ходил в этот Зоомагазин почти целый год и каждый раз надолго останавливался у маленького аквариума возле окна, чтобы посмотреть на свою рыбку. На своего Дохлика, сэр. Потому что так он называл это маленькое чудовище с длинными усами и выпученными глазами, выдержанного в темно-серых и черных траурных тонах, – это чудовище, которое получило свое имя, конечно, не просто так, а за то, что оно с удовольствием ело дохлых мух, которые Габриэль приносил ему в спичечном коробке. Рыбка Дохлик могла съесть их столько, сколько потребовалось и даже еще больше, и при этом – безо всяких видимых последствий…
Надо сказать, что все служащие Зоомагазина знали и про эту рыбку, и про этого мальчика, по имени Габриэль, который регулярно приходил сюда, чтобы постоять у своего аквариума и постучать ногтем по стеклу, что, конечно, категорически запрещалось, но в данном случае никто из служащих просто не обращал на это внимания, помня, что сам господин Перду, хозяин Зоомагазина, был весьма расположен к мальчику и даже несколько раз останавливался рядом, когда тот кормил Дохлика, чтобы прокомментировать увиденное с точки зрения тех последних достижений, которые сделала наука, изучающая аквариумных рыб.
«Аквариумные рыбы, господа, – говорил обыкновенно господин Перду сотрудникам отдела плавающих, – это рыбы, взращенные не столько матерью-природой, сколько человеческим гением, разгадавшим ее тайны».
При этом, как говорили его недоброжелатели, он пускал слезу и немедленно лез за платком, умиляясь перед всесильностью не знающей преград науки.
Господин Перду, сэр.
Великий Перду, как называли его в научных кругах.
Автор сорока публикаций и всемирно известной книги «Моя жизнь среди зверей, птиц и рыб».
Человек, отказавшийся от звания академика, чтобы приобрести на старости лет этот скромный Зоомагазин, обитателей которого он любил и баловал так, словно они были его собственными родственниками.
– Уж можете мне поверить, – говорил Габриэль несколько мечтательно, словно он опять очутился в своем далеком детстве, в котором синематограф крутил одну и ту же картину по несколько месяцев, а зоомагазины встречались чаще, чем Макдоналдсы. – Уж можете мне поверить, что это был великолепный старик… Просто великолепный.
И верно. Когда господин Перду входил в помещение магазина, то можно было подумать, что вся магазинная фауна приветствует его появление. Змеи поднимали головы, птицы начинали галдеть еще громче, и даже рыбы поворачивались и подплывали ближе, чтобы приветствовать своими плавниками и хвостами великого Самаэля Перду, чей портрет украшал не один школьный кабинет биологии.
Именно господин Перду разрешил маленькому Габриэлю кормить Дохлика и протирать в его небольшом аквариуме стекла, так что скоро тот стал в магазине почти своим, этот маленький Габриэль с вечно выпачканными чернилами руками. И если ему вдруг случалось заболеть или уехать с родителями к бабушке, служащие магазина чувствовали, пожалуй, даже какой-то дискомфорт, словно вдруг оказывалось, что где-то в аквариуме не протерты стекла или не горит лампочка, и никто не удивлялся, если слышал что-нибудь вроде – «По-моему, я не видел сегодня Габриэля» или «Что-то давненько не было нашего Габриэля», или же «Посмотрите, эта рыбка, кажется, совсем извелась без нашего мальчишки».
Рыбка и вправду, казалось, скучала, когда Габриэль долго не приходил. Она подплывала к стеклу на каждый удар закрывающейся двери и потом долго курсировала возле лицевого стекла аквариума, время от времени принимаясь бить хвостом, словно поторапливая лежащий за стеклом мир вернуть ей Габриэля, так что некоторые излишне сердобольные служащие жалели ее и норовили даже насыпать ей побольше корма, что было, конечно, уже совсем не по правилам.
Дело дошло до того, что когда какой-то человек захотел купить Дохлика, ему было наотрез отказано на том основании, что эта рыбка уже давно продана и только дожидается, когда ее заберет хозяин.
Чтобы избавить себя впредь от докучливых расспросов, на аквариуме Дохлика повесили маленькое уведомленице – «Продано».
Эта, впрочем, невинная ложь, была недалека от правды.
Ведь копилка Габриэля становилась все тяжелее, так что с некоторой натяжкой его можно было уже считать хозяином Дохлика, который – не важно, в силу каких причин – не торопился забирать из магазина свою зверюшку.
Наконец он наступил, этот долгожданный день, который Габриэль ждал почти целый год.
– Поздравляю, – сказал мсье Перду, протягивая мальчику руку. – Поздравляю тебя, Габриэль… Сегодня ты, наконец, получаешь то, о чем так долго мечтал и что заслужил своим упорством… Конечно, мы могли бы просто подарить тебе твоего Дохлика, но это значило, что мы оказались бы тогда никудышными воспитателями, которые только портят детей, мешая стать им полноценными и ответственными гражданами нашего мира… Не правда ли, господа?
Стоящие вокруг служащие Зоомагазина ответили согласными аплодисментами.
– Потому что только добившись чего-то своими собственными силами, человек может сказать, что он имеет это по праву, – добавил господин Перду, ссыпая в кассу целую горсть медяков, которые принес Габриэль.
– Зато, – сказал он, закрывая ключом кассу и стукнув ладонью по ее крышке, так что она весело зазвенела. – Зато, – повторил он немного таинственно, обнимая мальчика за плечи и подводя его к окну, – мы посоветовались и решили подарить тебе в придачу к твоему Дохлику его аквариум… Когда ты вырастешь, то узнаешь, что рыбе вредно резко менять среду обитания и налаженный режим, и в этом она похожа на нас, людей, которые становятся раздражительными и хмурыми, если покидают свои обжитые места и вынуждены жить беспорядочной жизнью, не вовремя завтракая и не вовремя отправляясь спать.
Последние его слова, разумеется, вновь потонули в аплодисментах.
– Поэтому будем учиться у рыб, – закончил, наконец, свою мысль господин Перду и сам весело зааплодировал.
– Это был лучший день моей жизни, – сказал Габриэль.
Можно было подумать, что он сейчас зарыдает.
– И что? – спросил Иезекииль.
– Ничего, – ответил Габриэль, морща лоб.
– Я спросил, что было потом, – уточнил Иезекииль.
– Да, что было потом? – спросил Амос.
Выпятив губу, Габриэль посмотрел за окно и промолчал. Глаза его потухли.
– Послушай-ка, Габи… – голос Амоса был точь-в-точь, как у зубного врача, который предлагал ребенку открыть рот в обмен на шоколадную конфету. – Если ты хотел рассказать нам, каким милым и добрым мальчиком ты был в детстве, то мог бы это сделать как-нибудь покороче.
– Хорошо, – Габриэль сделал над собой некоторые усилия. – Я расскажу… Он жил у меня дома почти полгода.
Это усатое чудовище, которое научилось стучать головой в стекло, как только видело подходящего Габриэля. Еще одним его любимым занятием, когда Габриэль оказывался рядом, было стремительное метание почти по поверхности воды, словно он хотел выбраться из своего опостылевшего аквариума и броситься Габриэлю на шею, чтобы его расцеловать. Ко всему этому оно научилось слегка покусывать Габриэля за палец, который он опускал в воду и тереться об него, почесывая себе спину и беленький мягкий животик, разрисованный траурными узорами. Но самое замечательное было то, что стоило Габриэлю принести Дохлика домой, как тот немедленно начал прибавлять в весе, и притом – не по дням, а по часам, демонстрируя исключительный аппетит или, попросту сказать, невероятное обжорство, так что ему не хватало теперь не только мух, но и простого хлеба, при виде которого он выражал необыкновенный восторг, открывая свой довольно зубастый рот и вращая выпученными глазами. К концу года он уже занимал весь аквариум и, похоже, не собирался останавливаться на достигнутом.
Впрочем, не ставя нас ни во что, Судьба не спрашивает ни о наших желаниях, ни о наших намерениях.
Она постучалась в дверь к маленькому Габриэлю почти в самый канун Нового года, в тот самый день, когда, вернувшись однажды после школы, он открыл дверь и услышал запах жареной рыбы.
– Я почему-то так и подумал, – вздохнул Иезекииль.
– Они съели его, – сказал Габриэль трагическим шепотом. – Моего Дохлика.
В его глазах можно было прочитать неподдельный ужас.
– Однако, – добавил Амос.
Мозес тоже хотел что-то сказать, но потом передумал. Вместо него снова открыл рот Иезекииль.
– Прими наши соболезнования, – и он встал с легким поклоном, словно эта история случилась только вчера или на днях.
– Спасибо, – сказал Габриэль. – Я конечно, ни в коем случае не виню их. Они были вечно голодны, мои родители. Вечно хлопали дверью холодильник, словно надеясь, что там окажется вдруг что-нибудь съедобное. Вечно готовили что-то на нашей старой плите и на этих древних, видавших виды, сковородках. Конечно, они хотели, чтобы я тоже был бы сыт, но мне кажется, это получалось у них далеко не всегда.
– Новогодний подарок, – сказал папа, вытирая рот и приподнимая салфетку, под которой покоились остатки поджаренного и посыпанного травой Дохлика. – Он все равно уже не помещался в аквариуме, – добавил он, словно заранее отвечая на все возможные возражения и давая понять, что, в конце концов, рыбы на то и существуют, чтобы их жарили, поливали майонезом и ели.
– Мы приготовили его по французскому рецепту, – успела сказать мама, прежде чем маленький Габриэль увидел, как мир, в котором он до сих пор жил, взорвался и рухнул в бездну, не имеющей ни дна, ни имени.
Мозес вдруг негромко засмеялся. Спустя какое-то время эта история выглядела, конечно, уже немножко по-другому. Можно было, пожалуй, даже представить, как родители вытаскивают это бедное существо из аквариума и несут его на кухню, предвкушая вкусный обед, или как полумертвый от страха Дохлик изо всех сил пытается выскользнуть из их цепких рук, широко открывая рот и взывая к своему Габриэлю, который так и не появился, несмотря на все эти неслышные миру вопли, так что вся сцена, скорее, все же напоминала некое жертвоприношение, имеющее целью умилостивить какое-то капризное божество, а вовсе не наводила на мысль о тривиальном обжорстве, к которому склонны были родители Габриэля.
Некоторое жертвоприношение, Мозес.
Нечто, что приносится, отдается, предлагается, в надежде получить взамен кое-что посущественнее этого предложенного и приносимого.
Впрочем, не меньше прав на существование имела бы точка зрения, согласно которой свершившееся было не более чем простой иллюстрацией к банальной истине, гласящей, что Божество никогда не бывает на месте тогда, когда в нем случается нужда.
Бедный Габриэль.
Бедный юный друг природы.
Возможно, он рассказал тогда эту историю в надежде, что когда-нибудь кто-то из слушающих вдруг возьмет и растолкует ему ее действительный смысл, который он никак не мог уловить. В конце концов, у него были для этого все основания. Ведь что бы с нами ни случалось, что бы ни происходило, мы всегда, по привычке, хотим, прежде всего, отыскать смысл этого случившегося, – как будто кто-то управляющий нами взял на себя нудную и неблагодарную обязанность заставлять нас во всем видеть только эту сторону реальности и не замечать ничего другого. Возможно, – добавил Мозес, – отвлекая нас тем самым от того единственно правильного направления, которое пряталось в стороне от всех наезженных и удобных дорог, обещая рано или поздно привести к границам никем и никогда не обещанной земли, наперекор всем привычным смыслам, истинам и предостережениям.
Метафизические болота, Мозес, – услышал он знакомый голос. – Метафизические болота, в которых мы блуждаем уже десять тысяч лет.
И все-таки, – думал он, медленно погружаясь вечером того же дня в сон, – и все-таки, – думал он, как и всегда в это время чувствуя свою незащищенность еще острее, – и все-таки, скорее всего, Габи рассказал свою нелепую историю, чтобы ему стало немного полегче. Как будто рассказав ее, он переложил на плечи слушающих часть груза, который ему приходилось до сих пор нести одному. Никто ведь не спорил с тем, что никому в целом свете не дано знать, что делать с этими дурацкими историями, которые нет-нет, да и случаются – или с тобой, или с твоими близкими, или с твоим народом, или даже со всем этим чертовым миром, который сам был своей собственной, путанной и неправдоподобной историей, – что делать со всеми этими несусветными историями, которые вдруг случаются неизвестно почему, чтобы потом бесконечно сидеть у тебя в голове, демонстрируя ту очевидную истину, что никто не знает, что же они на самом деле значат и о чем хотят нам поведать, эти – выдуманные Небесами и никогда не оставляющие нас истории.