Полная версия
Сын Яздона
– О! О! Бог всё-таки с нами! – раздался какой-то голос из тишины.
– А грехи наши против нас, – вставил клирик, который сидел в конце стола. – Если бы не они, мы были бы победителями в Палестине, и вернули бы гроб Господень и Святую Землю, всё же и там Господь Бог не хотел благословить наше оружие из-за наших грехов и преступлений… сарацины прочь изгоняют франков из тех мест, которые уже заняли…
– Император бы нам, наверное, пришёл в помощь, – сказал князь Генрих, – потому что опасность и ему грозит, когда нас сломят; но тот занят в Италии.
– И крестоносцы ненадёжные, – шепнул один из рыцарей. – Они обещают прибыть к нам, но сомневаюсь, что сдержат слово, потому что им угрожает на Поморье война со Святополком, а язычники, которых только силой обратили, очень возмущаются.
– Не отбирайте у себя храбрости! – отозвался князь. – Воля Божья! Будет то, что Он решит! Мы наш долг исполним.
Разговор за столом продолжался так не очень охотно, потому что сперва кто-нибудь настраивал его на более весёлый тон, затем другой более мрачной нотой хмурил лица.
Челядь уже начала собирать миски, когда вбежал оруженосец князя Генриха, крича с порога:
– К вашей милости прибыл гонец из Лигницы!
Князь вздрогнул, все собравшиеся обернулись к двери, некоторые встали с лавок, любопытные и беспокойные, так как доброго посольства не могли ожидать.
В зале все задвигались… Княгиня Анна подняла кверху руки и закрыла ими глаза. Князь Генрих подошёл к двери, подумал немного и велел позвать гонца.
Тот весь грязный стоял недалеко за порогом, шатающийся от усталости, опершись о стену. Ему не было необходимости говорить, потому что по лицу его каждый мог прочесть, что был посланцем Геобовым.
– Князь Мешко выслал меня сюда, – сказал он ослабевшим голосом. – Татары уже идут, у вашей милости едва есть время вернуться к Лигнице. Отряды с каждым днём показываются всё ближе. Задержало их только то, что хотят получить замок во Вроцлаве. Все умоляют, чтобы ваша милость вернулись, потому что без вас в поле не выйдут.
Князь, услышав это, с хладнокровием и великой энергией тут же воскликнул:
– На коня! На коня все!
Плохая весть, казалось, добавляла ему мужества.
Сказав это, он заметил, что жена его оперлась о стол, чтобы не упасть; он поддержал её словом и рукой.
– На коня! – повторил он ещё раз и выбежал из столовой.
Рыцарство выбежало с шумом и лязгом прочь из комнаты, не дожидаясь уже князя, который медленно шёл, ведя едва плетущуюся за ним жену.
В комнате княгини матери не оказалось, доверенные её служанки, Катерина и Демунда, молча указали на костёл.
Он был пустым, когда князь Генрих вошёл в него с женой; внутри мрачный день казался ещё более тёмным, чем обычно. Одна лампадка горела перед большим распятием на алтаре. Княгиня Ядвига, как всегда, босая, стояла на коленях на холодных камнях с поднятыми вверх высохшими руками, молясь духом, не устами. Её глаза плавали в слезах, но побледневшее лицо излучалось восторгом, как бы с этого чёрного креста, на котором висел Христос, слетело на неё недавно слово утешения. Погружённая в себя, она не услышала шагов сына и невестки. Должны были остановиться за ней и ждать, не смея прерывать её молитвы. Княгиня Анна встала на колени и, плача, тоже начала молиться.
Князь Генрих стоял задумчивый, только его руки сложились как для молитвы. Внутри костёла царила торжественная тишина, а через открытые двери иногда со двора влетал отголосок суеты, потому что товарищи князя, разговаривая и выкрикивая, как можно быстрей седлали коней.
Княгиня-мать упала наконец у ступеней алтаря, целуя пол с такой горячностью, словно на нём хотела почтить следы каких-то святых стоп, поднялась, повернулась и, перекрестившись и поцеловав бывшее в руке изображение, стала медленно провожать сына от алтаря к дверям. Лицо её сияло вдохновением, она сама казалась благословенной.
– Иди, сын мой, – говорила она, – иди. Пробил час жертвы! Бог тебя зовёт! Иди и неси свою жизнь за христианский мир, потому что у твоего трупа остановится вал, и волна, которая должна была залить и поглотить мир, отступит, – отступит кровавый потоп, и христианство спасётся! Иди, мученик мой, за которого я горда, за венцом и своей короной! Иди! Не будут по тебе плакать ни очи мои, ни сердце моё, ибо ты избранный и благословенный. Иди во Имя Отца и Сны, и Святаго Духа!
Княгиня Анна по-прежнему плакала, прижимаясь к плечу мужа. Они стояли на пороге костёла. До сих пор неподвижный князь наклонился, дрожа, к ногам матери, на его глазах блеснули слёзы. Не говоря ничего, он поцеловал в лоб жену, та, не желая его отпускать из последнего объятия, повисла на его шее, и княгиня Ядвига схватила её слабыми на вид руками, чтобы оторвать от мужа.
– Женщина маленького сердца, – сказала она, – не вставай ему своей грешной любовью на дороге, не отводи его от предназначения, не искушай его слезами. Пусть! Пусть! Пусть спешит!
Генрих стоял ещё, когда во двор влетел другой посланец от князя Опольского.
– Татары идут! – стал он кричать с коня. – Все вождя зовут. Приезжайте!
На этот голос, которому рыцарство вторило одновременно криком пыла и тревоги, князь поглядел уже только на жену, на мать, и вскочил на коня, стоящего перед ним. Слуга подал ему стремя, другой – маленький щит, который он привесил у седла.
Он снял шлем, прощаясь с костёлом, матерью, женой, и весь отряд с сильным грохотом бросился со двора, выезжая в ворота. Монастырская челядь и женщины рыдали.
Княгиня Анна, сломленная великой скорбью, как стояла, упала на ступени костёла и, закрыв глаза руками, плакала.
Княгиня-мать стояла неподвижно, как статуя, не проронив слезы, с глазами, уставленными в даль, словно там, где-то, видела больше, чем все люди – всё будущее, кровь, которая должна была пролиться, и славу, что из неё должна была расцвести.
По небу мчались серые облака, каким-то кровавым заревом снизу зарумяненные, – будто бы также объявляя о пролитой крови и будущем кровопролитии. Ветер как раз гнал их с той стороны, откуда лилась эта монгольская чернь на эту несчастную землю. Воздуха, несмотря на ветер, не хватало, чем бы грудь свободно могла вздохнуть. Всем отравленные испарения затрудняли дыхание, щипали и раздирали горящее горло.
Монастырская служба не могла отойти от порога, глядела, ошарашенная, на эту горстку людей, которая мчалась по дороге, ведущей прямо на смерть!
V
На башне костёла Панны Марии в Лигнице стояли, рассматривая из узкого окна околицу, князь Генрих Благочестивый, Мечислав Опольский, Болеслав Моравский, в просторечье называемый Шепёлкой, и Сулислав Якса, брат краковского воеводы.
Вид, какой расстилался перед их глазами на краю долины у Ниссы, на какое-то время лишил их мысли и речи.
Там чернели поля, широко засыпанные, как муравьями, чёрной толпой, движения которой с башни едва были заметны.
Среди этого огромного савана, что расстилался по земле, поднимались столбы дыма, ветер приносил оттуда какой-то вой и глухой гул. Веяло тревогой и угрозами в сторону Лигницы.
– Мы сидим тут, запертые в валах и стенах, – отозвался понуро князь Мечислав, – это ещё из всего самое разумное.
Всё-таки в Кракове и половины не было тех, которые у Святого Енджея защитились от этого нашествия и взять себя не дали. А в поле?
Никто ему не отвечал, глаза всех были устремлены в это чудовище, лежащее на горизонте, которое не сегодня-завтра должно было подползти к подножию крепости.
Князь Генрих, подумав, обратился к нему:
– Лучше выйти и расправиться с этой чернью, чем окружёнными тут мучиться и задыхаться, подвергаться насмешкам.
Мужам подобает стоять по-мужски, а хотя бы и погибнуть.
– Мы имеем точную новость, что король Вацлав прибудет через два дня, – начал невыразительно шепелявить Шепёлка. – Подождём его… Будем сильнее…
– А кто поручится, что брат Вацлав, устрашённый этим потопом, не отступит. Мы, напрасно прождав его, голодные и слабые духом, должны будем идти одни. Обещанные крестоносцы нас подвели, во Вацлаве мы не уверены.
– Магистр ордена должен был прийти сюда со всей силой, – сказал Мечислав, – а прислал нам, как в насмешку, нескольких братьев и жалкую горсть кнехтов, без которой мы бы обошлись!
Они снова в задумчивости молчали.
Князь Генрих опёрся о стену, высунул голову, поглядел и дал знак сходить с башни, первым вступив на лестницу, которая вела на верхний этаж. За ним с поникшими головами, молча, медленно начали спускаться другие.
От костёла до замка было недалеко. Тут, на дворах, на улицах, на площадях, везде среди валов стиснутой толпы в щуплых их границах стояло рыцарство, беспокойно выжидая приказов.
Генрих Благочестивый, приняв сильное решение, никого не дожидаясь, вступить в схватку, вбежал в большую избу внизу, в которую за ним вбежали все.
Его лицо, никогда не теряющее рыцарского выражения силы и энергии, теперь казалось заклеймённым двойной мощью убеждения. Брови были стянуты и уста гордо стиснуты.
Некоторые смотрели на него, как на того, кому пристало пророчествовать; менее уверенный в себе Шепёлка был смущён и раздражён. Мрачный Опольский думал, Сулислав, стоя немного в стороне, ждал, оглядывался вокруг.
Князь большими шагами кружил вокруг стола, стоявшего среди залы. Слышались его смелые и уверенные шаги, казалось, говорит так же отчётливо, как его слова, что уже принял неизменное решение. Догадывались, что хотел, положившись на Бога, вступить в схватку. Он обернулся к Мечиславу, подавая ему руку.
– Брат, – сказал он, – выступим против них завтра. – Каждый день проволочки нас утомляет, замок не обеспечит провизией стольких людей, в груди мужество может изменить, когда ему остыть дадим… пойдём!
Это слово он сказал возвышенным голосом, с таким сильным и глубоким выражением убеждения, так категорически и решительно, с таким великим мужеством и верой в себя, что все, им подхваченные, отозвались единогласно с пылом:
– Идём!!
Это было решительное слово, не колебался уже никто, не рассуждал, не прекословил. Первым двинулся с места Сулислав и пошёл к своим выдать на завтра приказы.
Князь Генрих хлопнул в ладоши и призвал Ростислава, своего каморника, который почти никогда от него не отходил. Он и Ян Иванич, второй личный слуга князя, оба в самом рассвете сил, дородные мужи, личная стража, – тут же показались на пороге.
– Готовиться на завтра – всем! Выдайте приказы! – сказал князь. – На рассвете у Девы Марии богослужение и исповедь, потом – в путь!
Он перекрестился и в воздухе начертил рукой, будто бы замахнулся мечом.
– Дать сигнал на завтра! Для отдыха и приготовления осталась ночь.
Послушый Мечислав сию минуту вышел к своим людям во двор, спеша с подобными приказами. Шепёлка, поколебавшись, пошёл следом за ним. Ростислав, исполнив поручение князя, спешно вернулся к нему, потому что князь Генрих снова выдавал приказы.
– Смотри, Ростек, – обратился он к нему с принуждённой весёлостью, – что принесёт завтра, один Бог знает, в руках которого наши судьбы, сегодня мы должны быть в хорошем настроении. Не нужно жалеть ни еды, ни питья. Дай приказ пивничным и тем, что варят, чтобы приготовили нам последний ужин, как следует для тех, кто завтра… уже, может, есть не будет. Не жалеть ничего, ни для рыцарства, что тут со мной сидит, ни для тех, кто где-то в другом месте будет ужинать.
Он положил руку на плечи Ростислава.
– Прикажи, чтобы было по-княжески, по-королевски, потому что мы все этого достойны. Последний праздник себе устроим, пусть нам ничего не жалеют. А столов поставьте больше, чтобы я один не был, и в добром окружении съел прощальный ужин…
Ростислав поклонился, улыбнулся пану, поцеловал ему руку и спешно выбежал.
Замок и околица в этот вечер выглядели так, словно через минуту должна была начаться битва. Всё было в невероятном движении, люди среди шума и давки едва могли договориться. Один поспешно точил меч на первом попавшемся точиле, другой считал стрелы и пробовал их наконечники, иной крепко насаживал обух, другие снаряжали коня.
Везде была видна поспешная, лихорадочная деятельность.
– Завтра! Завтра! – повторяли, встречаясь…
Костёл постоянно стоял открытым. В этом веке великого своеволия и не меньшей набожности все тиснулись к алтарям, потому что каждый имел камень на совести. Искали ксендзев, чтобы от них получить благословение, очистить душу, наконец, достать, что можно, какую-нибудь реликвию, благословенный крестик, медальончик, талисман, который бы охранял от смерти, или от ещё более тяжёлого, чем она, увечья и неволи.
Разбросанные по домам солдаты брали у баб разные узлы и травы, которые также должны были охранять.
Верили в чудо так же, как в колдовство и чары. Были, наконец, и такие, что, не много заботясь о жизни, наслаждались тем временем обилием напитков и мяса, кои им щедро добавляли как приговорённым в преддверии казни.
В лагере пана Сулислава Яксы, составленного из первого краковского рыцарства и замлевладельцев иных округов, царило движение не меньше. Весь этот отряд имел свой отдельный лагерь, к которому постоянно из других таборов наплывали гости. Здесь было шумней, оживлённей, веселей.
Павлик со своими – клехой Зулой, Воюшем и военной челядью – напросился к мещанину, который уступил ему светлую и довольно просторную комнату, но той не хватило посетителям, потому что сын Яздона угощал с такой безумной, распущенной щедростью, так весело, что туда все лезли.
Он привлекал к себе людей, добавлял надежды, пробуждал великое стремление, так что все к нему льнули.
Первый раз в жизни он был паном, мог немного по своему желанию наговориться, насмеяться, людей свободно подразнить; мальчик так этим наслаждался, что Воюш постоянно должен был его притормаживать. Он его уже не хотел слушать.
Поддерживали юношу новые приятели, не чем было помочь.
Всё давало ему повод для пустого смеха: люди, место, слова и движения. Он особенно безжалостно издевался над теми, которые о завтрашнем дне говорили с опаской и сомнением.
Он был в высшей степени уверен, что они побьют татар и поля устелят трупами. Эта отвага гневила Воюша, а его гнев её увеличивал. Зула, прохаживаясь с литургической книгой, молился, гневался на шалуна, а так как ему мешали в молитве, часто прямо на двор выскальзывал. Там ему также не лучше было, крик юноши и беспокойство за него тянули его вернуться. Через минуту он появлялся в дверях и, не в силах выдержать в давке, убегал снова.
Воюш сидел на лавке, опёршись на стол и положив голову на руки. Как только глядел на молокососа, плечи его тряслись.
А Павлик шутил.
Уже смеркалось. Сулислав, который на ужин к князю Генриху имел право взять с собой нескольких главнейших, памятуя отца, послал за сыном Яздона, чтобы его сопровождал. Воюш одного его отпустить не хотел, но юноша, быстро надев на себя по возможности лучшую одежду, припоясав самый красивый меч, вырвался, не спрашивая. И он ушёл бы от него, если бы старик сильной рукой не схватил его за полу и не вынудил идти с ним.
Хотя Воюш там места иметь не мог, готов был, пожалуй, стоять позади мальчика, чтобы его в данном случае воздержать от какого-нибудь безумства.
Большая комната в нижней части замка наполнялась, словно на какое-нибудь торжество, собирающимися гостями. На их лицах видна безоблачность, какую даёт мужественным душам неизбежная необходимость. Хмурятся и морщатся лица, пока можно громко болтать, пока можно нагинаться на обе стороны, пока продолжается неопределённость судьбы; когда раз произнесено слово, мужской ум с ним свыкается, смело глядя в глаза тому, что неизбежно.
Теперь колеблющихся несколько часов назад людей было немного. Князь Генрих был сияющий и спокойный, он, что подкреплений короля Вацлава ждать не хотел, и другие из него, как из воды, черпали надежду на победу, отвагу к неравной битве.
Шепёлка глядел на него в недоумении, поддакивал ему, точно сам себя хотел убедить. Мечислав поправлял длинные волосы, сжимал зубы, подтверждал головой то, что говорили. Сулислав, памятуя о мужественной смерти своего брата, погибшего в битве с татарами, не хотел лишать смелости других. И ему добавляла храбрости мужественная резигнация князя Генриха.
Иные, может, забыли о завтрашнем дне ради сегодняшнего вечера, который проходил весело.
Комната, немного низкая, но просторная, освещённая факелами, которые держала стоящая у стен челядь, представляла картину движущихся огней и теней, полную отчётливых противоречий. Одни фигуры обливал густой мрак, когда другие светились в полном блеске, искрясь своими драгоценными украшениями, переливаясь яркими красками, сверкая золотыми окаймлениями.
Кое-где из мрачных теней выскальзывала голова, отмеченная рыцарским выражением мужества, побледневшее лицо увядшего старца, словно вытесанное из серого камня, или цветущие лица юношей, ещё имеющие в себе что-то женское.
Дрожащий свет факелов двигался и перемещал тени, которые проходили по стенам и людям, заслоняли их, падали, исчезали и возвращались. Иногда недавно зажжённый факел пылал более горячим светом и одна часть картины обливалась померанцевым цветом – другие, пригасая и дымя, облекали силуэты полутенями.
В этом переменчивом свете до неузнаваемости менялись люди и лица; исчезали одни и выступали другие.
В княжеском окружении было несколько духовных лиц.
Один из них, когда Генрих занимал место, встав, начал читать молитву и благословение столу. Никогда её, может, рыцарство не слушало так тихо, не повторяло так набожно. Каждому приходила мысль, вернётся ли он ещё к спокойному столу, к семье – под крышу! Тот домашний покой казался теперь в сто раз дороже, неоплаченным сокровищем. Смерть была ничем, но победа над таким врагом, но неволя в путах той дичи, о суровости и варварстве которой столько рассказывали, холодила кровь в жилах.
Стол был, как приказал князь, заставлен обильно, по-пански… Вся жареная дичь домашних и диких зверей стояла на досках, наполняя комнаты запахом мяса. Огромные оловяные и серебряные миски помещали кушанья из муки, сыра, каши с разными приправами. Жбаны и кубки не давали разглядеть гостей, так густо между ними стояли и поднимались вверх.
Князь, который хотел развеселить умы и влить в сердца отваги, велел и менестрелей позвать, которые у двери начали на гуслях и скрипках охотно тянуть песни. Не была это слишком громкая музыка, пир, разговоры заглушали её, – но и такая пробуждала немного веселья. Назавтра вместо неё должны были услышать татарские крики.
Она дивно звучала, словно приказали ей быть весёлой, а была грустной. И та, что забренчала резвей, разлилась тоскливо и плачевно.
Хотя хозяин срочно хотел избежать всякой речи о татарах и о том, что делалось в несчастном краю, невозможно было так спутать мысли и слова, чтобы чем-то не коснулись этой стоящей за воротами реальности, которая уже в них стучала.
Когда подошла ночь, все видели из-за валов на огромном пространстве разажжённые татарские костры; над ними поднимался, колыхался кровавый дым, порванный в огненные клубы.
Знали, а по крайней мере так в то время рассказывали между собой, что у монголов огонь был в особенном почёте, что им всё очищали, послам, к ним отправленным, приказывали проходить через огонь, проводя у костра разные обряды и волшебство.
У княжеского стола сидел пожилой уже рыцарь, очень бывалый, что прибрёл ко двору князя, а некогда воевал в Сирии и видел там сарацин, и бывал гостем у тамплиеров, в их Castrum Peregrinorum. Тот умел рассказывать о войнах с неверными, но то, что о них рассказывал, вовсе не согласовывалось с обычаями татар, и даже с их обликом.
Этот рыцарь по имени Бертранд сохранил почти дружеские воспоминания о неверных; когда рассказывал о своих приключениях, на него смотрели с удивлением. Любил прославлять их благородство в бою, богатство и красоту их оружия, рыцарские обычаи. Это плохо за него говорило, но слушали с заинтересованностью.
И в этот день он начал длиннющую повесть об осаде Дамьетты. Не нашёл, однако, таких охотных слушателей, как в другие дни, прерывали его, а князь Генрих, не слушая незнакомца, спросил Сулислава, который сидел неподалёку, что слышал от своих о способе ведения войны татар.
– Милостивый пане, – сказал Якса, – от русинов и от наших уцелевших мы знаем, что у них вся сила в количестве.
Также гонят вперёд даже невольников кучами, дабы в них первые неприятельские стрелы попали. Если в яростном столкновении не победят, уходят, но преследовать их – обманчивая вещь, потому что в засаду ведут и вокруг окружают.
– Это старая штука! – отпарировал князь Генрих.
– Но она всегда удачна, – изрёк рыцарь Бертранд. – Видя уходящего врага, забывают об опасности, пускаются вслепую.
– Редчайшая вещь в яростном бою – хладнокровие, – сказал князь, – и самая нужная. Иметь мужество и не безумствовать – это настоящее искусство.
Некоторые говорили о татарском оружии.
– Стрелы пускают густо, – прибавил Сулислав, – они летят тучей, но редко какая-нибудь воткнётся в доспехи. Также у них есть секирки и мечи с одним остриём, кривые и простые, и хуже, чем немецкие. Вместо щитов кожаные нагрудники спреди.
На голове также мало железа. Но буйволовые шкуры, сбитые в несколько слоёв, ни лук, ни арбалет даже силой не пробьёт.
– Они правы, – вставил Бертранд, – те, что сравнивают их с таинственной казнью Божьей, называемой саранчой, на крыльях которой написано, что послана на землю в наказание.
Так они также тучей летят, так поля покрывают, так мерзко выглядят и на что они нападают, грызут аж с остервенением.
Ропот становился всё больше. Павлик, который в конце стола сидел между немцами, не силах с ними разговаривать, дурачился, строя мину для своего возраста слишком серьёзную. Воюш, стоя неподалёку, следил за ним.
Ругать было ещё не за что. Один из немцев спросил его на своём языке. Павлик, который его не понимал, резко ему отвечал, но болтовнёй, им придуманной, и не похожей ни на один язык.
Немец сильно удивился этому языку, чуждому ему, спросил повторно, и получил ответ, который звучал ещё странней.
В убеждении, что это всё-таки, должно быть, какой-нибудь человеский язык, немцы между собой начали спорить о том, какой был. Чувствовали, что не польский, поскольку со звуками и словами того они были знакомы.
Павлик, стоя при своём, иногда, делая серьёзное лицо, подбрасывал им по несколько слов, самым особенным образом выкрученных, так, что все нагинались к нему.
Немцы остановились на том, что это, должно быть, какая-то речь, принесённая с юга, но трудная для понимания. Столько было франков разного рода и италов со своими диалектами, что это казалось вероятным.
В середине ужина общий разговор очень оживился, а гости разделились на кучки. Павлик, которому было не с кем говорить вскочил с лавки, на которой сидел, и пошёл кружить вокруг стола, прислушиваясь к разговорам, ища новой возможности сделать какую-нибудь шалость. Воюш не спускал с него глаз и шаг за шагом ходил за ним.
Так он сначала приблизился к Сулиславу, потом к князю.
Генриху попало на глаза дерзкое лицо юноши, он кивнул ему, чтобы подошёл.
Павлик смело к нему приблизился. По лицу князь понял, что он, должно быть, поляк, и на плохом польском спросил его, кто он.
– Я сын Комеса Яздона из Пжеманкова, – отпарировал резко юноша, – я прибыл сюда с паном Сулиславом, хочу заработать рыцарский пояс.
Не покрытое ещё юношеским пушком свежее личико очень молодо выглядящего парня, должно быть, пробудило чувство какого-то сострадания в князе. Ему сделалось жаль этого ребёнка, который так преждевременно шёл на смерть с таким весельем на лице, и сказал, приглядываясь к нему с улыбкой:
– И поэтому ты с нами на войну собрался?
– Я отпросился у отца, потому что, когда другие идут, мне не годилось дома остаться, – воскликнул Павлик, не опуская глаз.
– А силы есть? – недоверчиво отпарировал князь.
Улыбнулся сын Яздона. У пояса у него был мечик, который ему как раз подвернулся под руку. Не вынимая его из ножен, он поднял его только, взял обеими руками, нажал и сломал.
Это был его ответ на вопрос князя. Потом с панской гордостью он отцепил сломанный нож и, хотя он богато был окован, бросил его прочь от себя стоящей с факелами челяди под ноги.
Князь Генрих весело расмеялся, показывая его сидящим рядом. Те покачивали головами, глядя на него с интересом.
– Когда ты такой сильный и охочий до испытания и битвы, – сказал князь, – стань же завтра с Ростиславом и Яном Яничем при мне. С радостью буду смотреть на вашу встречу в первом поле… Пусть Бог даст вам удачу.
Павлик, покрасневший от радости, поклонился, хотя Воюш, стоящий вдалеке, шикнул. Не чем было уже помочь. Знал старый Сова, что стоять при князе, значит, подвергать себя самой большой опасности, потому что Генрих должен быть всегда там, где кипел самый жестокий бой.