Полная версия
Сын Яздона
Ради развлечения эти отроки душили, взяв за шею, младших… на это всё я должен был смотреть, пока не опустилась темнота. Поставили кое-какую стражу, установили порядок и тут же ложились спать. И как волки жрали твёрдое мясо, так и постель им была не нужна. Мало кто войлок постелил под себя.
Бабы также, едва покрытые кусками полотна, ходили и ездили.
Кто-нибудь из них хватал коня за гриву или голову и уже сидел на нём. Я также видел, когда под вечер они стреляли по воронам, что слетались вместе с собаками к трупам; их стрелами убивали в воздухе, никогда не промахиваясь… а потом мясо их ели.
Никакой там молитвы, ничего Божьего не было, только у возов, где у входа висел войлок, были прицеплены какие-то идолы, которым кланялись бабы и прикладывали к ним пальцы.
Одного, который вылил на землю каплю какого-то напитка, с великим криком сразу за это обезглавили… Другого который, казалось, чего-то напился, и, видно, чем-то очернил свою хату, потому что его тоже вскоре наказали смертью, бабы, крича, выгнали из палатки.
Когда опустилась ночь и стало ещё холодней, я уже почувствовал, что дольше не выдержу на дереве, пожалуй, упаду.
Эти бестии уснули, только некоторые сторожили неподалёку.
Я принялся спускаться вниз с дерева; таким образом, поранившись и разодрав до крови тело о сучки и выступающие сухие ветки, я скорее упал, чем спустился на землю. Я думал, что от этого шелеста проснутся и меня поймают. Только собаки вдалеке залаяли, а некоторые спящие поднимали головы, с одного воза высунулась баба, а я лежал разбитый, был не в силах двинуться.
Стихло. Передо мной был густой лес, тёмная ночь, я начал постепенно вставать на ноги и ползать на четвереньках, прежде чем мне удалось расслабиться, подняться, а наконец идти или тащиться. А так как была сильная темнота, я врезался в деревья, спотыкался на корнях. Ничего во мне не болело, ни раны, что я себе заработал, падая с дерева, ни шишки от ушибов. Я шёл, полз, тащился, не зная куда, пока только слышал за собой шум их лагеря. Наконец, не знаю, когда и как, я упал, полумёртвый, под колоду – и что уже со мной делалось, не помню.
Когда я пришёл в себя, почувствовал сильную боль и покалывания… Меня уже всего облепили чёрные муравьи. Я хотел встать, но сил не было, только повременив, из последних сил я сбросил с себя всю эту мерзость целыми ладонями, с лица, с шеи, с рук, с тела, потому что повсюду уже разбежались.
Прежде чем я вытерся и вырвался, намучился немало.
К счастью, рядом была вода, хотя холодная как лёд, помывшись в которой, сбросив одежду, потом надев её снова, я как-то освежился. Я начал рассматривать лес и не сразу понял, где был… На Вусочем урочище, из которого уже знал дорогу.
Куда идти? Где была эта саранча? Где её не было? Куда бежать?
Меня начал мучить ужасный голод, который было нечем успокоить. Бог милостив, что наткнулся на какие-то грибы, которыми поддерживал жизнь, потом грыз молодые почки.
Ноги меня сами несли к Радзинам.
Когда я вышел из леса и взглянул на знакомую околицу, заломил руки. От деревни не было ни следа, торчала одна обгоревшая стена костёла, на полях вокруг не было живой души. Не оставили после себя ничего, только угли. Стаи воронов показывали, где лежали трупы.
Только ближе к вечеру в лесу я наткнулся на других беглецов, что сжалились надо мной. С ними я сидел в лесу, пока, таскаясь от одних лагерей в борах до других, не попал сюда. Когда Железец перестал говорить, на лицах слушателей было видно сострадание – но и капелька неверия. Некоторые смотрели на него косо, кашляли и молчали, другие поглядывали друг на друга. Затем Сулислав, брат воеводы, обратился к ближайшим: – То, что я о них знаю, согласуется с тем, что он рассказывает. Что с ним было, одному Богу известно, потому что и в голове могло помутиться. Старшие пожали плечами. Железец, возможно, догадался о недоверии, потому что начал сильно бить себя в грудь и клясться, что говорил не иначе, только так, как обстояли дела, по Божьему допущению, а что люди ему не вполне верили, не удивлялся, когда он сам не был уверен в том, что глаза видели. Старейшины собрались в круг, приступли к тихому совещанию. Иного спасения не было, только собраться у князя Генриха Силезского, потому что при нём собиралась большая сила. По-христиански идти на смерть, по-рыцарски погибнуть. Яздон, который слушал совещание, опустил голову на грудь, кулак, который держал закрытым, открылся. Ногой, которой владел, стукнул Муху и кивнул, чтобы его несли в избу, потому что, увидев Павлика и Воюша, брови его нахмурились и губы грозно скривились.
III
Одновременно с Яздоном, которого невольники внесли в избу, в низких дверях опустив старца на руках, вошёл также Павлик, которого позвали, а следом за ним Воюш.
Старик пробурчал что-то невразумительное, но люди к этой речи привыкли, знали, что велел закрывать за собой дверь.
Павлик остался у порога. Воюш смело, хоть мрачно, шёл за Яздоном, грозно оглядываясь на мальчика.
Когда старик лёг в постель, а Нюха и Муха, вытирая с лиц пот, вернулись к порогу пить воду, он заговорил странным голосом, а скорее бормотанием, которое выходило из наполовину неподвижных уст старца.
Те, кто привык его слушать, могли понять эту невразумительную речь, словно выходящую из могилы, понурую, будто бы прерываемую рыданием. Она напоминала некий звериный предсмертный вой, хотя была человеческой. Проглоченная половина слов не могла выйти из той груди, высохшей и окостенелой. Когда старик хотел говорить, а та немощь его сковывала, на него обычно нападала сильная злоба, он дёргал половиной тела, одним глазом метал грозные взгляды.
Воюш стоял перед ним.
– Где был этот нечестивец? Где? Как ты смел на одну минуту с глаз его отпустить? Ты! Ты!
– Я виноват, – кротко проговорил Воюш, – но слушай, старик, не злись. Я этого твоего непоседу дольше объезжать не думаю и хлеба твоего не хочу, милости не желаю, пойду отсюда прочь! Достаточно!
– О! О! – загремело из груди Яздона. – О! Ты! Говори, где был?
И поднял к сыну кулак. Тот стоял едва ли не вызывающе, глядя в глаза отцу. Молчал.
– Спрашиваешь, где? – прервал, раздражённый гневом старика, Воюш. – А где твоя кровь могла безумствовать, если не там, где можно людей и скот душить и мучить, или девку достать! Потому что и это его уж притягивает! Спроси его, спроси, где был, как коня похитил, двоих слуг вынудил ехать с ним, выкрал собак и поехал загроднику баранов убивать, свиней разгонять, а в итоге посадил себе на коня девушку-подростка, с которой уже в лес хотел бежать, когда я прискакал.
Яздон вздрогнул, но злость, которая должна была из него извергнуться, где-то в груди свернулась в клубок и только послышался глухой и страшный хрип.
– В яму его, на хлеб и воду, держать, пока не скажу!
В яму! И чтобы, кроме сухого хлеба, не имел ничего. Виур пусть встанет на страже. Как стоит, бросить его в яму! Сейчас же! – простонал старик.
Павлик живо подбежал к отцу.
– Не пойду в яму! – крикнул он. – Нет! Этого достаточно!
Не пойду!
Последовало какое-то страшное молчание, а двое слуг, стоящих на пороге, задержали в груди дыхание от тревоги.
– Не пойду! – повторил Павлик, становясь всё более смелым. – Я уже не юнец! Усы растут! Держать в неволе не дам себя, пойду на татар с другими.
Яздон слушал с поникшей головой, не сказал ничего, только Нюхе и Мухе дал какой-то знак, указывая на сына. Они поняли, что должны были взять его и тащить, но их охватила тревога, когда Павлик бросил на них взгляд своих молодых, панских глаз, как кипятком.
Заколебались, старик повторил приказ уже не одним словом, а рычанием. Нуха и Муха задрожали, подошли на шаг, затем незапертая дверь отворилась и на пороге показался Сулислав Якса, брат воеводы.
Увидев его, Яздон нахмурил брови, лицо его стянулось, не хотел, чтобы был свидетель домашнего дела.
Он, однако же, слишком поздно опомнился, потому что, прежде чем отворил дверь, Сулислав весь разговор подслушал и понял. Павлик обратился к нему умоляющими глазами, точно хотел его приманить на свою сторону.
– Милый отец, – сказал, подходя, Сулислав, рыцарская, благородная осанка которого невольно вызывала уважение, – не время сейчас ругать непослушного ребёнка, когда Бог нас так всех бичует…
Прежде чем Яздон имел время выцедить ответ, Павлик его опередил.
– Хочу идти с вами! Хочу идти! Достаточно мне дома было гнить! Возьмите меня с собой! Ради Бога, возьмите меня с собой.
И этот дикий минутой назад юноша, прискакав к руке Сулислава, стоял почти покорный.
– Разрешите ему пойти со мной, когда храбрость есть! – воскликнул Сулислав.
Воюш отошёл в сторону, не мешался – ждал. Что делалось в старце, один Бог мог знать, он не двигался, не говорил, даже единственный глаз прикрывало веко. Долго казалось, что он даже не дышит, какая-то внутренняя борьба в нём металась, и невольно дёргалось только половина тела.
Сулислав грустно и серьёзно поглядел на стоящего рядом, просящего об опеке Павлика… Вдруг опущенная рука Яздона резко поднялась и упала, он с гневом выпалил:
– Бери его! Бери!
Павлик молнией бросился к его ногам, но Яздон единственной ногой, которая свешивалась с ложа, только стукнул его, и, не глядя на него, обратился к Сулиславу:
– Бери его… этого негодяя… но на поводке!
Павлик встал с пола и отошёл. Ещё раз попробовал подойти к отцу – Яздон отпихнул его с каким-то отчаянием.
– Он такой, каким был, пусть лихо умрёт достойно! – крикнул он. – Прочь с моих глаз, гадина! Прочь!
Павлик направился к дверям и исчез.
– Э! Э! – сказал медленно Сулислав. – Молодое пиво! Когда ты хочешь, чтобы в нас живее играла кровь? Прости сыну… не о том сейчас надо думать…
Воюш всё ещё ждал в стороне. Яздон поглядел на него.
– Если он идёт, тогда и я с ним! – забормотал Полкоза. – Я тебе тут не нужен, достаточно имеешь баб и слуг, а безумного сорванца нужно стеречь. Кто его там за голову возьмёт, если не я? На меня он руки поднять не решится.
Когда старец это услышал, лицо его дивно изменилось, упало с него суровое выражение, он вытянул дрожащую руку к Воюшу, который, быстро подойдя, прижал её к груди.
Сулислав присел на лавку.
– Поезжай с ним! – заговорил прерываемым, невыразительным голосом Яздон. – Езжай с ним. Бери лучших коней, самые лучшие доспехи. Что есть, берите. Десять, пятнадцать человек с вами, хорошо вооружённых… сколько найдёшь!
Он говорил всё быстрее, Сулислав его прервал:
– И живо ззаймитесь сборами, мы тут сидеть и ждать не имеем времени! Ещё сегодня отсюда нужно уйти. Под Лигницей нас ждать не будут. Придётся пасть по крайней мере в группе, со своими, не где-то в углу, схваченными. Если князь Генрих и другие с ним военные люди, не победят, то уж, пожалуй, никто! Даже империя…
Воюш, повернувшись к двери, спешил, но, чуть та отворилась, когда другие старейшены, стоящие во дворе, стали входить в комнату с разными вопросами и нуждами. С татарских границ каждую минуту прибывали новые вести, от Вроцлава и Лигницы приходили гонцы.
Все они о той страшной тьме захватчиков, которую рассчитывали на сто тысяч, потому что целыми районами заливала земли, рассказывали одно и то же: что невозможно было ей сопротивляться, что шла, как огонь, вырывала, как весенние воды, гнала, как туча, как буря, которая всё уничтожает, что встречает.
Те, что шли против неё, уверенные, что погибнут, шагали с рыцарским хладнокровием, которое приходит в последний час, когда уже нет никакого расчёта, а мужчине нужно показать, что страх смерти его не сокрушит. Иногда, вспомнив свой тихий дом, кто-нибудь вздохнул и подавил немужскую жалость, и перекрестился, отгоняя искушение слабости.
– Наказание Божье! – повторяли они.
Павлик, выбежав с заискрившимися глазами из комнаты, поспешил прямо в свою каморку. Он чуть не выбил дверь, так резко в неё ударил, крича своей челяди. Он ещё стоял на пороге, когда магистр Зула прибежал за ним, испуганный.
– Эй! Клеха! – выкрикнукл, увидев его, Павлик. – Будь здоров! Достаточно ты меня книгами намучил. Окончилось твоё правление.
Ошеломлённый ксендз стоял и крестился.
– Что с тобой, Павлик?
– Что со мной, клирик! Я свободен, на коня сожусь! Понимаешь, на коня! Всё-таки вылечу однажды из этой мерзкой дыры в свет! Да!
Прибежала челядь. Он оставил священника, который стоял, ошарашенный, на пороге, ещё не в силах пошевельнуться, так был удивлён этой речью.
– Седлать коня! Доспехи давай! Слышишь? Шмыга пойдёт со мной… Вы, два негодяя, со мной! И вооружитесь по уши.
Он схватил со стены меч, который нетерпеливо сорвал вместе с гвоздём, на котором висел, тут же побежал за доспехами, разбрасывая всё вокруг себя как безумный.
Он был опьянён – потерял память, не знал, что делал.
В эту минуту подбежал Воюш, к которому обратился Зула, глазами спрашивая его, что это всё значит. Павлик искоса, подозрительно поглядел на него, потому что Сова начинал распоряжаться челядью и давать приказы.
– По меньшей мере десять человек на коня, с нами. Ёнтек, Бриж, Дума, Колек…
Павлик гордо обернулся.
– Что это – с нами? Не с нами, только со мной!
– Не с тобой, только с нами! – закричал Воюш. – Да!
Ты ещё из моего кулака не вырвался! Нет! Поедешь, но я тебя провожу!
Из рук Павлика выпал меч, который он держал.
– О, да! Да! – бурчал старик. – Не отделаешься от меня легко. Нужно будет погибнуть, погибнем вместе, а нужно будет шалуна за уши вытянуть из топи, ещё пригодится старик…
Павлик усмехнулся, его высокомерие немного ушло. Мгновение подумав, он начал снова склонять к поспешности.
Во дворах уже были выданы приказы собираться в дорогу, отзывалась с разных сторон труба, люди, собравшиеся там, сосредотачивались, призывали друг друга и не спеша выезжали в посад.
Некоторых кормили ещё из горшков, поили из вёдер, задерживались при них, иные наливали в дорожные фляги, хватали мясо в торбы, бо́льшая часть шла бессмысленно с каким-то оцепенением, чувствуя неминуемую гибель, не заботясь ни о чём.
Одни командиры пошли прощаться со старым Яздоном, другие договаривались, как и когда должны были идти к Лигнице к князю Генриху.
Всё-таки не все были в таком плохом настроении, как те, кто уже сталкивался с татарами. Знали о больших силах, собирающихся в Силезии, и что им в помощь шли чешские подкрепления, крестоносцы (как говорили) шли целым отрядом из Пруссии, князья из Моравии и иные польские Пясты.
Хотя бы языческого муравейника было больше, тем, что ещё хотели заблуждаться, казалось невозможным, что немецкое оружие и порядок не справятся с дикой толпой; особенно, что эти татары, как Железец и иные рассказывали, никаких особенных доспехов не имели, только плохие кожаные, буйволовые панцири спереди и маленькие мечи, и никаких арбалетов, только луки. Людям, окованным в железо, умеющим воевать, казалось, что этот сброд, хоть многочисленный, смогут выдержать и легко разогнать.
Так рассуждая, они внушали себе храбрость. Другие, слушая, молчали и пожимали плечами.
Павлик рвался, чтобы как можно скорей быть готовым, а тут из его рук в спешке всё падало. Челядь разбежалась прощаться с девушками, коней едва начали одевать. Даже старый Воюш, потеряв голову, летал и ругался, не в состоянии понять, что ему было нужно.
Павлику тем временем слуги пристёгивали ремешками доспехи, ксендз стоял с заломленными руками. Достойный клирик привязался к своему ученику. Безумный малый, хотя не был большим любителем книг, когда его с ними и с учёбой загоняли в угол, выдавал большие способности, что не раз медленного ума ксендза Зулу вводил в недоумение.
Клирик иногда говорил, что если бы только Павлик хотел, и на него снизошла благодать Божья, легко бы мог стать великим светочем костёла.
Сколько бы раз не говорил это мастер, Павлик брался за бока от смеха и посвистывал, уверяя, что предпочёл бы голову потерять, чем дать постричь себя и надеть облачение священника.
– Я для этого не подхожу, – восклицал он, – а если бы в мои руки попал посох, он стал бы в моих руках палкой, и дал бы, как знак, по вашим спинам.
У мальчика была феноменальная память, так что, раз прочитав или прослушав песнь, либо молитву, сразу её повторял без ошибки, и уже раз навсегда знал. Ксендз Зула научил его хорошо читать и писать в то время, когда к нему пришла охота, умел писать так хорошо, как каллиграф и писарь, выкручивая около литер зигзаки и линии, потому что, когда не мог идти в лес с собаками, его это забавляло. Имел же такую шуструю натуру, что кверху брюхом никогда лежать не мог и должен был всегда что-нибудь делать, жалить, насмехаться, подстрекать других, бегать, вытворять шалости – лишь бы спокойно не сидеть.
Он вырывался из рук учителя, Воюш его тоже не мог удержать, люди, что ему служили, даже тот, кто был в милости, все от него страдали, потому что малейшего сопротивления своей воле не переносил.
Когда ему кто-нибудь противоречил, он готов был убить, а в порыве ярости не обращал ни на что внимания, готов был в огонь и в воду, лишь бы настоять на своём…
Отец иногда тихо бормотал жалующемуся Воюшу:
– Таким и я был!
Нужно его было любить или ненавидеть, потому что одинаково умел заслужить благосклонность к себе, когда хотел, и врагом сделать человека, а что удивительно, по-видимому, бо́льшую ему радость доставляло кого-нибудь побеспокоить, довести до ярости, защекотать до безумия, чем заставить любить себя.
Натура была такая ехидная, что чужой болью упивалась с каким-то жестоким наслаждением.
В эти времена люди ещё были дикие, по крайней мере те, которых религия не делала пылко набожными, всё переполняло меру; вера переходила в фанатизм, храбрость – в жестокость, смирение – в францисканскую бедность. Дети таких родителей, как Яздон, наследовали от них кипящую кровь.
Это очень хорошо знал воспитатель Павлика, Воюш, который, будучи при нём с детства, не раз не в силах с ним справиться словом, должен был использовать для него кулаки. Доходило до борьбы с подростком, который, как животное, кусал своего надзирателя. Тогда Сова, ещё сильный, брал на руки разъярённого юношу и связанного клал на покаяние, пока не придёт в себя. Он был так неисправим, что его ни на мгновение нельзя было оставить без присмотра. Воюш знал это и видел, что никакая вылазка на свободу бескровной и безнаказанной быть не может.
Все страсти развились в нём буйно и преждевременно. Он страстно мчался на охоту, скакал на диких, необезженных лошадях, холопов, данных ему для служения, убивал, женскую челядь бесстыдно преследовал по углам. Телесные наказания, голод, ругань ничуть не помогали.
Порой от отчаяния Воюш уже пробовал мягкость, добрые слова, ксендз Зула читал примеры, произносил проповеди. Но оттого, что священник был послушный и трусливый, а ребёнок дерзкий, чаще всего кончалось на том, что закрывал учителю рот безбожной насмешкой, услышав которую, тот робел.
Приказывать покаятся ему было тщетно; не боялся ничего, чувствовал в себе непобедимую силу.
Иногда Воюш думал, что, когда это пиво сделается, рыцарь из него будет храбрый, потому что был страстным охотником, а во всех военных игрищах был очень ловким. Несмотря на это, настоящего рыцарского духа он не имел. Охота ему надоедала, когда долго продолжалась, погоня надоедала, когда даже лошади и собаки не успевали за ним; чтобы жизнь была ему по вкусу, он нуждался в постоянных переменах.
Казалось, одно у него застряло, как гвоздь, в голове и сердце – это желание всем распоряжаться и приказывать. Он сам слушать не умел, но свою волю готов был силой навязывать другим. Когда он только показывался в замке, люди разбегались, старых и молодых он тут же брал в кулак и приказывал им такие безумства, какие сам совершал.
Специально придумывал невозможные вещи, чтобы мучить ими челядь. То же самое делал с другими созданиями. Сопротивлялся ему конь, тогда с ним дрался, толкал его, бил, пока чаще всего и сам калечился, и его убивал. Покусала его раздражённая собака, тогда хватал её за горло и душил.
Боялись его в замке как огня, а мало было таких, кто бы следы его игрищ не носил на себе.
– Рыцарем тебе не быть, только, пожалуй, убийцей! – бормотал Воюш.
Павлик качал плечами.
– Разве я знаю, кем буду? – отвечал он, смеясь. – Буду тем, кто приказывает. Мне едино, с коня ли, со стула ли, или из-за алтаря… я бы никого не слушать, а за головы водить других.
Воюш крутил головой.
– Епископы так же приказывают, как и князья, – говорил Павлик, насмехаясь над ним, – легче быть епископом, чем князем.
– Тебе хочется видеть плешь на голове и перстни, а что тогда будет с девушкаим, на которых ты так падок?
Павлик презрительно усмехался.
– Кем я буду? – воскликнул он гордо. – И я не знаю и твоя глупая голова не отгадает. Верно то, что умереть умру, а слушать не думаю, потому что шею мне никто не согнёт.
Такого вот воспитанника должен был вести на кровавую войну Воюш, который к нему привязался, и жаль ему было отпускать его одного. Он знал, что может спасти его и что наверняка погибнет. Старику уже немного от жизни осталось, не много стоил, ценности к ней не привязывал. Смерть презирал и собирался на эту войну равнодушно, уверенный, что из неё не вернётся.
Яздон размышлял, думая, увидит ли ещё сына, но держать его не было силы ни у него, ни у Воюша, ни у кого. Он мог потереться среди людей и, получив шишки, смягчиться. Воля Божья.
Когда Павлик, надев доспехи, припоясав меч, гордый своей рыцарской фигурой, которая его, как ребёнка, забавляла, пришёл к отцу прощаться и упал ему в ноги; старик расчувствовался, молча прижал его к высохшей груди, заплакал и благословил.
– Остепенись, не безумствуй! – застонал он. – Воюша слушай, я сдаю на него власть отца! Бог с тобой, Бог с вами.
Он указал им рукой, чтобы как можно быстрей ушли, потому что ему так в слезах размякнуть было стыдно.
Когда они закрыли за собой двери комнаты и пошли садиться на коней, то рыцарство, с которым они должны были ехать, уже вышло из замка в поле, и шло, не дожидаясь, дальше. Павлик знал, что легко его догонит, а тут ещё с челядью хотел попрощаться, которая, хоть побитая, кланялась ему до земли, чуть не рыдая.
Жаль им его было…
Дальше, у другого двора стояли белым поясом, стиснувшись в кучку, старые и молодые женщины, которые все выбежали смотреть на выезжающего пана. Некоторые фартучком вытирали глаза. Павлик не мог сдержаться и, хотя страх был велик, а Воюш ему дорогу закрывал, он вырвался с конём прямо на этот бабий отряд.
Пока ехал, он смеялся и бесстыдно им подмигивал.
– Слушай, ты, маленькая Донька! Венка не потеряй, пока я не вернусь! – кричал он громко. – Кто у тебя его возьмёт, тому голову сверну, так помоги мне Боже. Старая Рудзиха, стереги мне её как зеницу ока, потому что и тебе бич спину поцарапает… Ты, Маруша, тоже не безумствуй, а на парубков зубы не скаль… Я ещё вернусь!
Некоторые от него спрятались, другие, смеясь, поднимали головы, он, пригнувшись к коню, также смеялся и делал им знаки.
– Что за срам и позор! – кричал Воюш. – Вместо того, чтобы ехать, чёрт возьми, в часовню, чтобы Зула его хоть благословил на дорогу, идёт к девушкам, негодник; иди за благословением! Как дам я тебе, ты…
Замахнувшись, Воюш помчался за ним, чтобы отогнать его от баб, но Павлик уже ускользнул и полетел в другой конец двора. Там, действительно, стоял клирик Зула с кропилом и книжечкой, с молитвой и слезами в глазах.
Мальчик остановил перед ним коня.
– Слушай, Зула! Что ты тут будешь сидеть один в этой дыре? Разве ты двух рук не имеешь? Вроде бы священник, а незнакомый, видимо, со светом. Тебе лучше на коня с нами сесть, чем оставаться со старыми бабами, потому что к молодым ты питаешь отвращение! Езжай и ты со мной! Что ты, не мужчина? А, ну – поедем! Будешь нас благословлять по дороге и читать молитвы, чтобы о Господе Боге не забыли. Зула!
На коня! С нами!
Бледный священник вздрогнул… Голос был какой-то непреклонный, не допускающий возражения.
– Зула! На коня! – повторил Павлик.
Воюш, стоящий рядом, молчал от удивления. Он видел, что послушный священник уже колебался и вряд ли готов был его послушать.
А Павлик смеялся… Именно то, что жалил священника и ставил его в трудное положение, доставляло ему великое удовольствие.
– Зула! На коня! Чикор, подай священнику лохматого, того, что легко носит. Это прям для него конь! Баба бы на нём с кувшином молока могла ехать, а ноги железые…
С Зулой произошло что-то такое, что готов был уже послушать приказ и вместо того, чтобы благословить поход, самому в него выбраться. Сова постоянно пожимал плечами и плевал. Вопреки ему, мальчик настаивал.
– Зула, поедем! По крайней мере с тобой души не погубим, о Боге не забудем, а падём, будет кому Requiem петь. Две своры собак и священника, – добавил он дерзко, – я должен взять с собой… это напрасно… Не поеду без них…