Полная версия
Сын Яздона
Они привыкли к этому. Кормил их также и поил, как скот на убой, что в них влезало. Мало при нём могли отдохнуть, потому что и ночью должны были лежать у порога, дожидаясь вызова, а старик, когда ему что-нибудь приходило в голову, будил их иногда ночью, велел зажигать факелы и по саду носить.
Человек был строгий, вспыльчивый, но также справедливый.
Говорили о нём тихо, что в домашней жизни в давние времена больше себе позволял, чем подобало, – жестоко безумствовал и жил языческим обычаем. Когда потерял жену, которая, дав ему сына, умерла, двор был как у дикарей, полон разных женщин, которых покупали для него в далёких странах. Пили также без меры и жестоко проказничали… Не один убитый был у Яздона на совести, но за кровь обильно платил и каялся, но лишь бы его кто задел, назавтра снова головы готов был рубить.
Единственного сына он отдал воспитывать Воюшу, который был ему каким-то родственником. Сова заложил и распродал отцовское наследство, потом однажды пришёл к Яздону, оборванный, и сел у его огня, говоря:
– Отсюда уже не пойду. Последний кусок земли я отдал за двух соколов, двух собак и епанчу… Соколы мои пропали, собаки перегрызлись, епанча порвалась… теперь вы меня кормить должны, потому что своя кровь, не можете дать ей запятнаться. Я Полкоза!
На это ему Яздон сказал:
– Живи, но возьми моего сына в добрые руки и держи в строгости, потому что в нём так же, как когда-то во мне, кипит безумная кровь. Послужишь за хлеб, потому что тебе эта бестия глаза выдерет… Никто его не удержит, только, пожалуй, другой Полкоза, как мы.
А был ребёнок Яздонов истинный молодой барсук, которого стоит только коснуться, укусит. У Воюша с ним была непрестанная война, иногда вынужден был и сечь, и страшно наказывать, хотя это не помогало, потому что побитый мальчик становился ещё хуже. Потом ему добавили из Кракова клирика костёла св. Ендрея, полуксендза, который должен был его религии обучать и к какой-нибудь науке расположить. Звали его магистром Зулой, тот горькими слезами оплакивал свою долю, так был этот Павлик невыносим. Иногда жаловались отцу, он велел сечь, связывать, морить голодом. Павлик давал себя хлестать, стиснув зубы, не пикнул, или тех, что его держали, кусал за руки. Давал себя запирать, ел хлеб, пил воду, не выпрашивался из ямы. Когда его отпускали, также проказничал. С ним было немало страшных хлопот… до тех девятнадцати лет, которых теперь достиг. Всё-таки странная вещь, старый Яздон, хотя сам его, бывало, здоровой рукой дёргал за волосы и бил, не принимал к сердцу этой непослушной натуры. Порой Воюш готов был поклясться, что тот мальчику смеялся и радовался, так, что у него усы и борода с одной стороны дрожали. Иногда он бормотал: – Выйдет из него человек, из грязи нет ничего! На это Воюш качал головой, не веря, хотя и тот его любил. Священник же Зула, которого мальчик живьём мучил, был к нему привязан как к собственному ребёнку. Такое это было странное создание, что ненавидеть его и в согласии с ним полдня прожить было невозможно.
II
Когда стали приближаться к замку, а ехали теперь медленно, Воюш первый понял, что этими вооружёнными группами в посаде были только дворы рыцарей краковской земли и околиц Силезии, никто иной. Но для чего они сюда стягивались, он не понимал, не догадывался.
На совет к Яздону никто теперь не приезжал, потому что старик уже так замкнулся, что о Божьем свете не знал ничего.
Стало быть, какая-то беда или необходимость загнала этих людей в лес. Или от неприятеля уходили, или хотели там его поджидать, собираясь в пуще.
Война этих лет была не особенностью, а обыденностью.
Начиная от Вислы и Вепра почти до Варты и Лабы, столько сидело разных князей Пястовичей, онемеченных, одичалых, задиристых, что трудно было сосчитать.
Один другому завидовал в земле, нападал на замки, грабил поветы. Хватали в костёлах на молитве, один другого сажал в тюрьму, не только самих, но жён и детей, убивали друг друга из-за наследства, на которое претендовали. Не тот, так другой, воевал и бунтовал.
Не было гражданской вражды – наезжала Русь, нападали пруссаки, ятвяги, Литва, половцы. Ни дня не было спокойствия, только, пожалуй, в таких углах, в которые из-за болот и пущи попасть было невозможно. А Пжеманков был такой, говорили люди, что сидел, как у Бога за пазухой.
Подъехав к замку, когда Воюш стал рассматривать собравшиеся группы, пришельцы его приветствовали, видя, что он, должно быть, домашний. Все люди были хорошо вооружены, словно готовы к походу, но какие-то встревоженные и без высокомерия. Они вяло рассаживались перед лагерем, словно не верили, что долго тут пробудут. Уже подъезжая к открытым воротам, старый Воюш, окинув взглядом тех, что его, прославляя Бога, приветствовали, узнал пожилого, как он, рыцарского человека, с которым когда-то бывал в поле, Рокиту.
Они окликнули друг друга издалека. Сова остановился.
– А вас что сюда принесло? – спросил он.
– Не спрашивай! Что же могло принести, если не беда, – начал, подходя к нему, Рокита, у которого ещё не было времени ничего с себя снять, и, как ёж, весь щетинился луками, колчанами, копьями и ножами. Казалось, что имел дома из оружия и брони, всё взял.
– Какая беда? – спросил Воюш.
– Как, вы это не знаете? – говорил Рокита. – Хоть вы в лесу сидите, но уже нет на этой земле угла, где бы не застонало и не содрогнулось тревогой. Разве вы не слышали о той массе, о той саранче, о той туче, что на нас, как потоп, льётся, уже всю Русь завоевав?
Воюш передёрнул плечами.
– Я уже слышал о тех, которых наш священник называет Гогами и Магогами, – сказал он медленно, – якобы они угрожают завоевать всю землю, как о них в Писании написано, и что хотят всё христианство погубить, гм, но Господь Бог не допустит!
– Допустил! – вставил Рокита горячо. – Вы тут, вижу, оглохли и ослепли, а там уже земля трясётся и кровь течёт реками. Они уже у нас на шее – уже в пепле все поветы… потому что эта дичь никого в живых не оставляет!
– Вторые половцы! – отпарировал спокойно Воюш. – Я их знаю.
– Что? Половцы? Это были люди ещё, хоть людей убивали, а это дикий зверь, что трупами живёт! А идёт этого такая страшная мощь, с возами, с конями, с бабами, что на пятнадцать миль дороги заполоняют.
Говорящий вздохнул и вытер пот.
– Стало быть, что же? – спросил Воюш довольно равнодушно.
– Мы должны погибнуть, – прибавил Рокита, – пан воевода Краковский говорит, что мы умрём по-рыцарски, по-христиански. Бежать уже некуда, они везде грабят, а текут огромной волной, как вода. Нужно остановиться и отдать жизнь с честью, не в яме дать взять себя, безоружными.
Оба вздохнули, поглядывая друг на друга; затем слушающий до сих пор Павлик, лицо которого снова начинало гореть, вырвался:
– Пойду и я с воеводой!
Воюш глядел на него, пожимая плечами.
– А проку от такого жука! – отозвался он презрительно.
Павлик аж за нож схватился, потому что ему при чужом стыдно было.
– Пойду! – повторил он. – Пойду!
Сказав это, он вдруг стиснул зубы и замолк.
Воюш с Рокитой пошептались о чём-то ещё, и старик с мальчиком, который от него уже раньше вырывался, ехал в замок. О том безумстве, за которое его должны были наказать, речи уже не было.
Они едва могли втиснуться в очень просторные дворы за валами, и то постоянно крича, чтобы их пропустили, потому что они домочадцы и это им принадлежит.
Везде было полнёхенько людей, а перед панской усадьбой старшины, что уже не могли поместиться в избе, стояли кругом в немецких доспехах, в шлемах, в одеждах, светлых и пёстрых, окружив старого Яздона, который своим невольникам, Нуси и Мухи, приказал вынести себя на двор к панам братьям.
Зрелище было особенное, потому что старый пан, которого слуги держали на плечах, возвышался над толпой, точно поднятая хоругвь. Его огромное туловище висело наполовину неподвижное на плечах тех сильных верзил, с бледным длинным лицом, с одним закрытым глазом, с седой бородой, что, не закручиваясь, росла у него будто бы трава, простой толстой щетиной, с кривым впалым ртом, с той одной белой рукой, как бы трупной, платком привязанной к шее Мухе, с другой, сжатой в кулак, костлявой, оплетённой толстыми жилами.
Его простая, шерстяная одежда на груди была разорвана и из-под бороды проглядывало высохшее тело с торчащими рёбрами, с морщинистой жёлтой кожей. Яздон слушал рассказы, то открывая наполовину беззубый рот, то сжимая его. Закрытый глаз у него дёргался, а из открытого, окровавленного, по бледным сморщенным щекам текла длинная слеза.
Рядом с этим полуумершим и ещё вдохновлённым какой-то жизнью лицом два коротко остриженных лба, безволосых, круглых, с блестящими бычьими щеками, застывшие, уставшие, стояли как две каменные статуи.
Вокруг громко разговаривали прибывшие, прерывая друг друга, вставляя слова с великой болью, с огнём отчаяния. Стоял там втиснувшийся и мастер Зула, домочадец Яздона, учитель Павлика, и несколько приезжих ксендзев с мрачными лицами, как если бы за ними пришла смерть.
Когда Воюш и юноша спешились и стали приближаться к замку, что проходило со значительным трудом, потому что и коней, и людей было море, до них доходил только прерывистый, кусками, разговор. Иногда его прерывало молчание, то снова одновременно возносились голоса и одни заглушали других.
Люди выходили из этого круга и пролезали в него. Видна была великая путаница между ними, точно голову потеряли и не знали, что делали.
Приближаясь, Воюш тут же рядом с Яздоном, которого поднимали невольники, поправляя ему то руку, то парализованную ногу, увидел старого знакомого Сулислава, брата краковского воеводы.
У него одного было безоблачное и спокойное лицо, хотя хмурое, как у того, кто, помирившись с Богом, знает, что идёт на смерть, и не заботится об этом. Он один отличался от всех тех воспламенённых, по чертам которых бегали и мужество, и тревога, и боль, и что только из взволнованного людского сердца кровь может наверх вынести. Одни руками хватались за волосы и тёрли горящие лица, другие поднимали их к небу, дрожащие, иные их бессильно заламывали. У многих слово было не в ладу с руками, а речь с физиономией.
Старый Яздон слушал, а Воюш и Павлик, уже добравшись туда, могли лучше уловить эти разгорячённые слова, летающие как вихрь во время бури.
– Конец нам! В плен все пойдём или под их нож! Конец нам! – говорил огромный муж с седоватыми усами, которые кусал. – Никто не справился с этой дичью, зальёт она и нас… а по нашим трупам повалит дальше, пока света хватит, пока земли, пока добычи…
– Не съели нас ни половцы, ни другие пруссаки и яцва, хоть не раз тысячами у нас бывали! – прервал другой. – Всех не пожрут и эти.
– Но их не было такого гадкого множества как свет светом, – вставил другой. – Послушайте-ка тех, кто сбежал из Люблина, из Завихоста, из Сандомира. Войско это ничто, толпа – ничто, тьма – ничто, но их столько, что от Днепра завалили землю как муравьи, как гад. Около ста тысяч вылилось этого из степей. Кто это осилит?
Среди молчания начал один из духовных лиц:
– Пошло на погибель христианскому имени, как указано в Писании! А против того, что есть Божьей волей и бичом, ничтожный человек не может ничего! Вся Русь в их руках; князья должны им служить, а кто головы не отдал, в оковах стремена им подают. Мало кто из них уцелел… не оставляют никого в живых, кроме молодёжи, которую гонят в добычу скотской похоти. Старых всех режут, женщин, мужчин, детей… а кровь их пьют… трупы едят…
Сулислав молча слушал и, немного опуская глаза, сказал медленно:
– Тогда, раз уж перед нами нет ничего, только смерть, нужно рискнуть оставшейся жизнью, чтобы чести не потерять. Мы, все рыцари, должны собраться в группу и смело выступить… а умирать, так умирать!
– Будет нас, может, один на их сто! – забормотал кто-то сбоку.
– Хотя бы один на тысячи, – отпарировал холодно Сулислав, – смерть всегда равна… Пойдём ли мы против них одни, или соединимся с князем Генрихом, который собирает силы под Легницей. Они, по-видимому, направляются туда, не получив Вроцлавского грода.
– А кто с князем Генрихом? Ведь не один? – забормотал седоусый.
– Собираются к нему все, – говорил Сулислав, – и нам нужно идти туда и умереть по-рыцарски. Немецкого солдата будет там достаточно, потому что и на Германию, и на императора страх напал. Через наши земли они на них идут.
Тревога у нас, но она охватила также весь свет, потому что ничто их не остановит. Пойдут, перевернут империю и Рим завоюют, предсказано им господство над миром!
– Так говорят! Так они разглашают, – со вздохом сказал клирик. – Но всё во власти Божьей. Кто может знать, не сменят ли веру, потому что отец святой послал к ним священников и проповедуют у них братья наши, а иные говорят, что среди них есть поверившие в Христа и желающие креститься.
– Ветры носят басни и лживые языки, – отозвался один из круга. – Столько теперь лжи, что в ней капельки правды не разузнать.
– Правда только то, что за ними пустыня и трупы, что им не противостоял никто, – забормотал другой, делая отчаянное движение.
Начался спор.
Одни другим внушали страх и тревогу, пока не вырвался Вежбета; он начал громко кричать:
– Железец, иди сюда! Железец! Только он был в Люблинском, когда они пришли, и лучше знает, что это… Он видел их, пусть расскажет.
Все стали оглядываться и расступаться, внимательно ища этого Железца среди себя. Тот в это время находился в другой кучке, уже, видимо, в сотый раз рассказывая, как чудом Господней милости спасся от татарского меча и хлыстов. Едва Железка из группы любопытных достали и вытянули.
Это был бывший вояка, старый уже человек, страшно худой, высокий, лысый, кожа да кости, бледный, кашляющий так, что ему каждую минуту не хватало дыхания, а грудь раздувалась как меха и он постоянно хватался за неё рукой.
На нём была порванная и запятнанная одежда, на которую кто-то дал ему епанчу из сострадания, а той ему едва до колен хватало. Шёл, кашляя и сплёвывая; хоть так жалко выглядел, всё-таки как единственный свидетель он чувствовал себя равным другим и лучше многих. Он давал вести себя старшине, словно в столицу, а когда все замолкли, повернув к нему головы, он закашлял, погладил себя по лицу и приступил:
– Уже у нас о них, об этих косоглазых бестиях, слух ходил раньше, чем они появились. Каждую ночь небо горело. Не хотелось верить тому, что приносили люди… В воздухе был смрад гари и трупов за три дня перед ними. Вороны небо заслоняли; ночью, когда было тихо, что-то иногда пролетало со свистом, словно тысячи плащей и стоны умирающих…
Святым крестом ксендза мы перекрестили ту сторону – ничего не помогло. Испуганный зверь выбегал стадами из леса как ошалелый, потому что леса горели…
Мы подумали, что пришёл последний час. Нужно было бежать прочь из хаты. Мы взялись нагружать телеги… в леса… на болота. Было утро. Ветер приносил всё более страшный смрад и дым. Стучала земля, наши руки уже тряслись…
Одно спасение – в лес, ежели его не подожгут; вглубь, за болота… Мы ещё грузимся, когда за нами дрожат, кричат, свистят, воют дикие голоса, будто бы голодные волки. Мы схватили детей на руки. Я поглядел налево, где, куда хватало взгляда, была долина. Что-то двигалось как одно большое тело, серое и противное… змея. Над ним испарения и какой-то дым, и голос, какого я в жизни не слышал. Если бы выла тысяча диких зверей – ничего! Волосы вставали на голове. Как бы туча упала на долину – ничего на ней распознать было нельзя, только будто бы огромное тело, что двигалось вперёд. Перед ним, словно повытягивало из-под себя ноги, рядами вылезали какие-то создания и быстро бросались вперёд.
Мы стремительно побежали в лес, потому что и эта мерзость быстро двигалось и ползла как гад всё ближе. Все живые из нас мчались, другие падали на дороге, из соседней деревушки люди только что начали собираться – поздно! Мы с женой и детьми, забыв обо всём, как стояли, в одних рубашках, пустились в лес, пока на дороге от этой паники у женщины не хватило сил и дыхания, с ребёнком на руках она повалилась на землю, крича. Я обернулся к ней, потому что уже была в стае за мной, желая бежать на помощь. О! Боже милосердный! Уж было слишком поздно!
Прибежала та дичь, что гналась за толпой, один пронзил её грудь стрелой, другой, схватив за ноги моего ребёнка, разорвал на куски… другие напали на челядь, вырезая и не кому не прощая. Я стоял окаменелый – потому что двинуться не имел силы, и не знаю, каким чудом Божьей милости меня не заметили. Спасённый, я добрался до леса, сам о себе не зная, только моя пролитая невинная кровь была перед глазами…
Как я спасся – Бог свидетель, не знаю, не скоро пришёл в себя. Так же как какой-нибудь зверь, без мысли, я искал спасения жизни, хоть смерть была бы мне милей! Что меня понесло в лес? Какая сила? Только всемогущему Богу известно.
За собой я слышал вой и треск, свист и топот, словно судный день пришёл, стоны и плачь, потому что там всю деревню уже резали и жгли.
Когда я оглянулся назад, эти чёрные муравьи, все на маленьких лохматых конях, продымлённые, с широкими собачьими мордами, добрались уже до опушки леса. Я едва имел время – не помня что делаю – став почти зверем – на несколько шагов отскочить вглубь. Как я попал на густую сосну по гладкому стволу, почти на верхушку, Боже меня накажи, если сегодня могу вспомнить. С молодости никогда на деревья не лазил, даже для собственных бортей, а от страха и боли ноги и всё тело дрожало… я только осмотрелся, когда опёрся на две раскоряченные ветки. Уж дальше лезть было некуда.
Только там я начал проклинать мою панику и глупость, потому что я почти погубил себя этим деревом… Лучше было бежать дальше в пущу… а сюда уже пробивалась эта дичь, подъезжала к дереву, начала останавливаться и размещаться.
Слезать уже не было времени, потому что меня точно бы заметили. Таким образом, поручив душу Богу, когда увидел висящий у пояса нож, сказал себе, что, если меня захотят поймать, то всажу его себе в грудь, чтобы мучения избежать.
Этот сброд, однако, крутился на опушке, до сих пор меня не видя, только большие косматые собаки, на высоких ногах, которые сначала за мной побежали, стали тропой преследовать меня прямо до сосны. Там они поднимали головы, потягивали носами, цеплялись лапами и лаяли. Бог милостив, что никто на это не обратил внимания. Они, немного так полаяв на меня, мигом вернулись назад, где-то почуяв добычу.
Как я продержался там целый день, что смотрел и сердце моё не разорвалось, что не крикнул и не упал от боли – чудо, как то всё, что со мной стало, одним чудом было. Они начали расставлять у леса повозки, а были они, каких я в жизни не видел, на двух огромных колёсах, накрытые войлоком, точно шатры, влекомые буйволами и конями… В тех хозяйничали полунагие бабы, выглядывали из них, смеясь, выкручивая руки, когда видели резню.
А тут начали преследовать и гнать наших. О! Милосердный Иисус! Тянули схваченных арканами за шею женщин и девушек, стегая плётками. Некоторые живым уши и носы ножами отрезали, другие головы отсекали и кровоточащие ещё на копья натыкали.
Да поможет мне Бог, я видел, когда Сальмоновой девке грудь отрезали и ели её, а другой сосал текущую кровь, прижавшись губами, пока несчастная была жива. Пригнали из наших Дубинок целое стадо в лес, преследуя его на конях. Только тут тех, что помоложе, начали тянуть за волосы в сторону и гнать, а тех, которые сопротивлялись, бить и калечить, потом тех, которые были калеками, добивать. Наконец, когда остались только старые, женщины и мужчины, напали на них, срубая со смехом головы на пригорке. Сперва обрезали им уши, которые один всадник, ехавший по кругу, собирал в большой кожаный мешок.
Что я терпел – единый Бог! Поперменно то изнутри вырывался плач, словно должен был плакать кровью, то нападало бешенство, так что хотелось броситься и мстить, одному против тысячи – хотя бы пасть! Мои глаза временами слепли. Я громко стонал, а что меня не услышали, не знаю, как получилось.
Правда, что в этой толпе был ужасный гомон и из долины гудело, как бы постоянным, глухим громом. Чего мои глаза насмотрелись в этот день… чуть не обезумел!
Железец умолк немного, начал вытирать слёзы, другие стояли нахмуренные, сдерживая рыдания. Все ксендзы плакали.
Яздон сжал здоровый кулак так, что его длинные ногти впились в кожу и кровь капала на плечо Ниусе. Павлик сжал зубы, глаза его горели как два раскалённых угля.
– Что мне было делать? – продолжал дальше Железец. – Я повалился среди ветвей, закрыв глаза, но оттого что слышались крики, я должен был насильно открывать глаза и смотреть. Они раскрывались у меня сами. В конце концов и они словно закостенели. Я смотрел как труп – не видя.
Мне казалось, точно меня уже нет в живых, и только вижу кровавый сон – и не на свете был, но брошенный куда-то в пропасть за грехи, дьяволов имея перед собой.
Я не поклялся бы, люди ли это были, или только приняли облик, похожий на человеческий, будучи зверями, потому что там никакого людского милосердия не показал ни один.
На трупах лежали, смеясь, а когда кто-нибудь из недобитых вздрагивал, бежали, хихикая, дорезать и издеваться над умиращим. На том месте у леса, куда согнали всех людей из окрестных деревень, чтобы выбрать из них подростков, когда начали убивать старых, кровь текла ручьями.
Как бы вижу её ещё… эту нашу кровь, когда, пенясь, бежала и покрывалась пузырями и пеной, к которой сбегались псы и жадно её лакали. Вокруг лежали отрезанные руки и ноги. Я узнавал людей, что видел вчера живыми, сегодня четвертованных. Потом эти бестии сели есть и пить, достав из-под войлоков, на которых сидели на конях, кусок какого-то чёрствого мяса и какой-то напиток из кожаных мешков наливали себе.
Бабы им подавали деревянные миски из тех возов, на которых ехали, а других, старых, наполовину нагих, я видел среди них на конях, преследующих наравне с мужами, стреляющих, как они, так же режущих, как те… Они также обрезали трупам и живым уши, другим – головы, и радовались им, нося и подбрасывая, как игрушку.
Они согнали к лесу людей из околицы, рыцарство, духовных и холопов, наполовину раздетых, окровавленных и связанных, вся крепкая молодёжь, потому что иным жить не давали. Те посинели от холода, страха и голода, только что могли двигаться. Некоторые падали и уже не поднимались.
Ближе всего ко мне стояли те их возы, за которыми я ничего бы не видел, если бы не та высокая сосна, на верхушу которой я взобрался. После этой резни и гонения стали ложиться на землю, кое-где разжигали костры, ставили котлы и собирались кучками, каждый под надзирателем или сотником, который, имея в руке плётку, приказывал и тренировал. Сразу за этими возами, что выглядели круглыми, как хаты и шатры, лежали пленники рядом с трупами и на них… Немного дальше закатился огромная повозка, я догадался, что, должно быть, везут их вождя, потому что она была обшита разным орнаментом и хвостами… Но в нём ехали одни бабы, потому что того вождя я увидел сначала на коне, видел, как другие упали перед ним на колени и ничком, а он приказал их сечь и двум отрубить головы, на что я смотрел. Они сами подставили шеи, пришёл палач и одним махом отделил им головы от туловищ, а останки затем убрали.
Железец снова вздохнул, а один из духовных вставил вопрос:
– Почему вы говорили, что они мало похожи на людей?
– Потому что таких морд, как я жив, не видел, – сказал Железец. – Все друг на друга похожи, как родные, смуглые, бледные, на лице волос мало или совсем нет, щёки широкие и выпуклые, глаза маленькие, глубоко посаженные, носы плоские и широкие, лица скотские и страшные, зубы, как звериные клыки, острые и белые… Не великаны, потому что ноги у них короткие, хоть на конях кажутся большими, всё-таки сила их страшная. Я видел, как наших бросали о землю так, что убивали.
Все слушали в глубоком молчании – гул прекратился. Железец, закашлявшись, уже говорить не мог, когда ещё его слушали.
– А как же ты оттуда спасся? – спросил, обращаясь к нему, Сулислав.
– Как? И зачем? Разве я знаю! – простонал Железец. – Всё, что со мной в тот день и ночь делалось, произошло бессознательно. Не знаю, владел ли я собой, или какая инородная сила. Когда я смотрел, высохли мои глаза, во рту и горле огнём жгло, в голове стучало. Я был настолько в сознании, что постоянно начинал одну молитву, докончить её не в состоянии.
Когда стали опускаться сумерки, я не знал, ночь начинается во мне или на свете, жив я или умер. Ветер ещё дым от их костров гнал прочь от меня в лес и глаза выгрызал. И от их котлов шёл дым, и из тех телег, у них сверху имелись трубы.
Промелькнуло передо мной множество разных начальников и негодяев, похожих друг на друга. Некоторые их подростки, ещё более жестокие, чем старые, под вечер шли к пленникам как на забаву, чтобы их колоть, стрелять, таскать девушек за волосы и издеваться над ними.