Полная версия
Красные перчатки
Не успела стальная дверь в коридоре с грохотом захлопнуться за мной, – идет девятый день моего пребывания в КПЗ, – как я понимаю: меня не выпускают. Ведь солдат, мой жезл и мой посох[23], приказывает: «Отсчитай одиннадцать шагов вперед!» Меня подталкивают, меня поворачивают. Наконец раздается команда: «Стой!» Давление света на мои укрытые глаза резко возрастает. Сейчас кто-то наверняка скажет: «Снять очки!»
Кто-то говорит: «Снимите очки!» И к тому же на моем родном языке.
– Сядьте за столик у двери.
Я сажусь. Прищуриваюсь. Глазам больно от яркого света. Куда смотреть? Вдали, за зарешеченным окном, дробится вид на гору Цинненберг.
Я испуганно взглянул на человека за письменным столом и тотчас же отвел глаза. Человек с изжелта-бледной кожей, черноволосый. Смотреть ему в глаза я не решаюсь. Пятиконечная звезда на погонах (значит, он майор) лучится рождественским светом. На письменном столе лежат перчатки не цвета хаки, как униформа, а серые, замшевые.
– Ну, и как у вас дела? Как настроение?
Какой странный вопрос. Как будто он сидит со мной в кафе. Я медлю, собираю все свое мужество и произношу:
– Я жду, когда вы меня освободите, господин майор.
– Какой у нас сегодня день?
– Понедельник, шестое января тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. Послезавтра вечером я хотел бы открыть в Клаузенбурге заседание литературного кружка.
– Приятно это слышать.
– Это первое заседание в новом году. Я непременно должен на нем присутствовать.
– Правда? Когда мы впервые пригласили вас к себе, в эту комнату, неделю тому назад, в воскресенье… – кстати, какого числа это было?
– Это было двадцать девятого декабря, спустя день после того, как вы меня сюда привезли.
– Что ж, временную последовательность вы запоминаете отменно. Зря вы опасались провалов в памяти. Напротив, в этих обстоятельствах воспоминания набрасываются на вас, как полчища крыс. Кстати, о крысах, это животные, умеющие необычайно, фантастически изобретательно приспосабливаться к любым условиям… Но не будем отвлекаться. Вы должны радоваться, что здесь, в высших этажах Секуритате, мы приготовили для вас место катарсиса. Как бы вы описали катарсис?
Я вспоминаю, что в последнее время моя мама употребляла это слово, с трудом удерживаюсь от слез и произношу:
– Нравственное очищение посредством душевных потрясений.
– Правильно. Именно это мы и предлагаем. И даже лучше: посредством душевного потрясения. Одного потрясения. Кстати, как вам известно, сегодня и завтра у нас в стране отмечаются особые праздники, их любят и стар и мал. Хотя они и основаны на суеверии.
Шестое января – Боботязэ – почитаемый православный праздник Богоявления в память крещения Иисуса в реке Иордан. В этот день во времена королевства солдаты в одних подштанниках прыгали во все реки страны, даже в ледяную Алюту под Фогарашем. Пред ликом архиепископа в золотой митре, с пастырским посохом слоновой кости, окруженного православными священниками в парадных облачениях, на глазах у смиренных верующих они выуживали из реки Святой Крест, и никто из них ни разу даже не чихнул и не кашлянул. В эти дни усердные пастыри спешили из дома в дом и благословляли жилища святой водой. На этой неделе не только окропляли освященной водой дома и избы, но и лили в глотки вино, не зная удержу. Ведь через день, седьмого января, праздновалась память Иоанна Крестителя – Сфэнту Йон – а значит, отмечались именины трех четвертей румын.
– Однако о другом: во время нашей первой встречи в этой комнате вы утверждали, что вам нужно немедленно вернуться в Клуж, чтобы лечь в клинику. Помните? А сейчас стремитесь на заседание литературного кружка.
– Конечно. Без меня ведь ничего не получится или пройдет плохо. Поэтому я хотел бы послезавтра вечером присутствовать на заседании.
– Тем более, что выступать будет Хуго Хюгель. Бойкий молодой автор с непомерными амбициями. К тому же рекордсмен, как он любит себя именовать. Так и видно настоящего спортсмена во всем. Даже в творчестве. Написал «Крысиного короля и флейтиста», многозначительную аллегорию. Третий приз на литературном конкурсе в Бухаресте. Обошел ваш рассказ, нас это даже удивило. Кстати, газета «Новый путь» по-прежнему проявляет слишком большую субъективность, оценивая художественные произведения. Там забывают о разработанных социалистической теорией литературы критериях, строгих, как математические формулы.
И тут он задает вопрос, ради которого и затеял весь этот спектакль, вопрос безупречно точный, как бросок циркового метателя ножей:
– А почему вы два раза подряд приглашали в свой клуб именно этого Хюгеля?
Меня беспокоит слово «клуб», в нем чувствуется скрытая угроза.
– А других заслуженных социалистических авторов до сегодняшнего дня и на порог не пускаете, например Андреаса Лиллина, Франца Либхардта, Иоганнеса Бульхардта, Пица Шиндлера?
Действительно, почему? Я чуть было не ляпнул: «Потому что Хуго Хюгель непременно на этом настаивал», – но, следуя предостережению внутреннего голоса, ответил уклончиво:
– Так получилось.
– Видите ли, – поправляет меня майор, – у нас существуют определенные правила. На точно сформулированные вопросы мы хотели бы получить такие же ответы. Какого вы мнения о Хуго Хюгеле?
Самый обычный вопрос. Тем не менее я дам на него точно сформулированный ответ:
– Он редактор отдела культуры в кронштадтской, извините, сталинштадтской немецкой «Народной газете», простите, в немецкоязычном партийном листке Сталинского региона.
– Мы это знаем.
Мой старший собрат по ремеслу Хуго Хюгель был готов вместе со мной отправиться в Сибирь. Вдохновившись идеями пастора Вортмана, я решил, что нам надо потребовать в Сибири область, где мы могли бы основать собственный автономный Социалистический Саксонский регион. В конце концов, нас, саксонцев, было немало, целых двести тысяч. «Дайте нам клочок земли, где мы сможем расселиться, и позвольте управлять им по собственному усмотрению. Мы, старые испытанные колонисты, превратим его в образцовый мир социалистической демократии и коллективного хозяйства». Так говорил я, а Хуго Хюгель с восторгом меня поддерживал: «Надо всегда ставить себе настолько высокие цели, чтобы и, поднявшись на цыпочки, не дотянуться!»
Но позвала нас не Сибирь, а Южная Болгария. Эта удивительная перспектива открылась перед нами совсем недавно. В Клаузенбурге изучал германистику Любен Таев, племянник премьер-министра Болгарии. И тайно влюбился в немецкую студентку. Для него это стало достаточным основанием, чтобы раз и навсегда окружить себя трансильванскими саксонцами, о чем он и прожужжал все уши своему высокопоставленному дядюшке. С недавних пор Элиза стала называть болгар «балканскими пруссаками». Может быть, потому, что Любен подолгу сидел у нее в кухне, не пытаясь вести умные беседы, да и вообще помалкивая. Он просто сидел часами, напоминая изъеденный временем и непогодой могильный камень, и глядел на нее двуцветными кошачьими глазами, а она тем временем читала наизусть Пушкина или говорила с ним по-русски. Но все сходились на том, что тайной дамой его сердца она быть не хочет. Никогда не укроется она с ним ночью в Ботаническом саду, и дело не только в его пористой коже и плохих зубах…
– Вы вздыхаете, – говорит майор.
– Да, вздыхаю.
Он выходит из комнаты. Рядом со мной беззвучно вырастает точно из-под земли караульный и устремляет на меня печальный взгляд.
Майор возвращается, переодевшись в штатское. На нем темно-серый костюм с тонкими светлыми полосками, с широкими лацканами, с настоящими роговыми пуговицами. Может быть, он пойдет отсюда на день рождения к ребенку? Столь же прилично, даже буржуазно, выглядели мои отдаленные родственники, дядюшки, в Новый год или в воскресенье. Вот только красного платочка в нагрудном кармане не хватает. Новоиспеченный элегантный господин в штатском подходит к письменному столу, но не садится. Он берет свои замшевые перчатки, надевает и по-приятельски садится за мой столик. Я вынужден смотреть ему в глаза. И вынужден остерегаться, как бы он не пленил меня своим дружелюбием.
Он опирается на левый локоть, обхватив подбородок большим и указательным пальцами в перчатке. Правой рукой он занимает всю столешницу. Мы почти прикасаемся друг к другу, ведь руки мне убирать со стола запрещено. Но поджать кончики пальцев мне дозволяется, тем более, что давно не стриженные ногти уже превратились в когти.
Из внутреннего кармана пиджака рукой в перчатке он достает небольшую книжечку и протягивает мне. Юлиус Фучик: «Репортаж с петлей на шее». Как ни странно, при этом он добавляет:
– Это произведение рекомендовал вам Арнольд Вортман, не так ли? Саксонцы величают его красным пастором. Он социалист, но не член партии. Вы не могли бы как-то пояснить эту разницу?
Точный это вопрос или теоретический? Я отвечаю:
– Не забудем, что пастор собрал в Элизабетштадте горстку пролетариев и всячески их опекал. Первого мая он не только вывел их на луг для проведения праздничных гуляний возле моста через Кокель, чтобы они вместе с румынскими, венгерскими, еврейскими и армянскими товарищами исполнили «Интернационал», а после этого вместе с ними пели, плясали, веселились, но и подвигнул их пройти маршем с красными флагами до самого Дворца юстиции на глазах у Сигуранцы и у вооруженных штыками жандармов. И это в то время, когда все мы искренне убаюкивали себя мыслью, что «у нас нет господ и рабов».
Неожиданно элегантный господин произносит:
– Ваш уважаемый пастор полагает, что при социализме все будут жить, как золотые рыбки в аквариуме. Блага так и посыплются с неба из десницы Господней вроде аквариумного корма. Нет-нет, нам придется поплевать на ладони – и пошло-поехало, лес рубят, щепки летят, и не только слезы льются, но и кровь течет рекой.
Аквариум? Даже об этом известно господину, сидящему прямо передо мной. И все-таки какое обидное упрощение. Стерпеть ли такое оскорбление в адрес пастора Вортмана? Сколько раз в кабинете со сводчатым потолком я слушал, как он пытается убедить меня, что «всем труждающимся и обремененным»[24] на земном шаре нужно и можно помочь. На широком подоконнике поблескивал аквариум с забавными декоративными рыбками. За окном виднелся армянский собор с двумя башнями, украшенный таинственными письменами на загадочном языке, а еще дальше, в конце каштановой аллеи, – евангелическая церковь.
Я внимал и сомневался: социализм не противоречит человеческой природе, а вполне ей созвучен. Человек, изначально общественное существо, наконец может воплотить это свойство, создав новое общество. «Если нашему веку удастся стать эпохой социализма, то у христианства появится новый шанс. В противоположность буржуазному девизу “если не можешь осушить все слезы, осуши хотя бы одну” и библейскому обетованию “и отрет Бог всякую слезу с очей их”[25] будут осушены все слезы, nunc et hic![26]» Господь Бог с любопытством следит за этим великолепным экспериментом и не лишает экспериментаторов своего благословения. Но пока еще не являет им лик Свой. «Не бойтесь детских болезней этого жестокого времени. Рано или поздно дух любви Христовой достигнет цели. Государство заинтересовано в том, чтобы привлечь на свою сторону нас, саксонцев, ведь мы – представители одной из старейших европейских демократий и усердные, умелые труженики».
С горящими глазами старик воскликнул, глядя на меня: «Ваше поколение и прежде всего вы, студенты, завтрашние интеллектуалы, – провозвестники социалистической саксонской народной общности! Господь мыслит категориями народов, вот только понимает их не так, как национал-социалисты». И пожелал мне: «Завоюйте доверие этого государства, радикально изменив свое сознание, совершив то, что в Новом Завете именуется метанойей, покаянием. Начните с чистого листа. Возможно, государство предоставит нам самоуправление, и мы создадим что-то вроде бывшей Автономной области немцев Поволжья или нашей нынешней Венгерской автономной области. Но не здесь, а где-то в другом месте, где никому не будем мешать и наконец ощутим себя частью новой общности. Например, в Сибири».
Вот что виделось пастору, а отнюдь не безмятежное существование изнеженных рыбок в аквариуме. Поэтому я собираюсь с духом и излагаю сидящему напротив меня господину мысли Арнольда Вортмана, хотя мне и страшно произносить его имя в этих стенах. Пока я осторожно пересказываю содержание этих разговоров, мой визави меряет меня испытующим, пронзительным взглядом, словно хочет попозже разоблачить и высмеять каждое мое слово.
Когда я замолкаю, мой повелитель произносит:
– Мы строим Царство Божие на земле, только без Бога!
Я опускаю глаза и слегка откидываюсь на спинку стула, это не запрещено.
– Спасибо за книгу. Я давно ее искал. На пастора Вортмана… – Я запинаюсь, не в силах выговорить его имя, – на нашего городского пастора большое впечатление произвели последние слова Фучика: «Люди, я любил вас».
– Они как раз не последние. Последние слова его были «Будьте бдительны!» Vigilent[27]! Впрочем, как бы то ни было, вы сами видите, коммунисты могут не только быть бдительными, но и предаваться любви и жертвовать собой. Церковь называет это Imitatio Christi – подражанием Христу. Отринуть все личное, повиноваться безраздельно, вплоть до самопожертвования, – вот кредо коммунистов.
– Конечно, – вежливо соглашаюсь я, – именно это и имеет в виду городской пастор: коммунизм – это светский вариант христианства. Изначальный дух христианской традиции, жертвенность мучеников можно встретить в среде подпольщиков.
– И у женщин. Вообще, как заговорщицы женщины, девушки куда опаснее мужчин. Но вы это знаете лучше меня.
– Не только не лучше вас, но и совсем ничего об этом не знаю. Знаю только, что женщины и девушки храбрее, смелее нас. – Я сглатываю слюну. – И матери тоже.
– Кроме того, вы увидите, что по сравнению с пражским гестапо у нас настоящий санаторий.
Теперь майор намерен побеседовать о психических заболеваниях. Инсулиновую кому и электрошок он считает жестокими методами лечения. А вот против психоанализа он ничего не имеет. Хотя он реакционный, потому что создавался в первую очередь в расчете на буржуа с его оголтелым индивидуализмом и приверженностью к определенным социальным моделям поведения. К сожалению, этот вид психотерапии в нашей стране еще запрещен.
– Но все впереди.
Существует-де сходство между глубинной психологией и их работой: в обоих случаях речь идет о том, чтобы осветить самые темные уголки того мрачного подвала, что представляет собой сознание, и извлечь на свет божий любую тщательно вытесняемую ложь и утайку. А цель в обоих случаях одна – дать исцеленному таким образом человеку новое место в обществе. Вот только методы в их заведении несколько отличаются от тех, что практикует психоанализ. «Все хорошее, что есть в буржуазном обществе, можно спокойно заимствовать для нового порядка».
– Как сказал Ленин в своей речи на III Всероссийском съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи в тысяча девятьсот двадцатом году, – вставляю я.
– Браво, – одобряет майор, – кажется, вы начинаете понимать суть нашего учения, Вы уже демонстрируете партийную правдивость.
Я прикусываю язык: здесь скажешь лишнее слово – и ты погиб.
– Мы с радостью заимствуем из психоанализа все, что может нам пригодиться. Например, здесь нас интересуют всевозможные виды ассоциаций: не только осознаваемых взаимосвязей, но и коллективов. Вы же прошли сеанс психоанализа у доктора Нана из Клужа.
Новое имя. Как же мне защищаться?
– Представление о психическом состоянии пациента дают всевозможные ошибки в речи: оговорки, заминки. Например, чуть раньше вы на секунду замялись, прежде чем произнесли имя пастора Вортмана. Вы точно знаете, почему вам так трудно его выговорить. И мы тоже знаем: вы мучитесь сомнениями, переживаете душевный разлад. Ваше подсознание убеждает вас, что мы – ужасные мерзавцы, настоящие чудовища и нас надо остерегаться. С другой стороны, вы замечаете, что мы ведем себя как хорошо воспитанные, высококультурные люди, с которыми можно разговаривать. Другое противоречие, терзающее ваше подсознание, а именно между буржуазным происхождением и вашим нынешним конформизмом, стало очевидно, когда речь зашла о Хуго Хюгеле. Сами того не желая, вы трижды оговорились: сказали «Кронштадт» вместо «Сталинштадт», назвали газету не «немецкоязычной», а «немецкой», а потом поименовали «партийный листок» «Народной газетой». Это наводит на серьезные размышления.
Он спрашивает, как проходил мой сеанс психоанализа у доктора Нана.
– Нан де Раков – это старинное румынское семейство, оно издавна живет в Трансильвании и происходит из Марамуреша.
Я так сжимаю кулаки, что ногти впиваются в ладони, наверное до крови. И послушно изображаю, как молодой врач целыми днями давал мне выговориться, слушая все, что приходило мне в голову.
– Ну, хорошо, это анализ, а до профессионального синтеза-то дошло?
– Нет. Нескольких сеансов зимой-весной тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, дважды в неделю, оказалось достаточно, чтобы как-то подштопать мою душу. К тому же я ведь оттуда уехал.
– И какой диагноз он вам поставил?
– Нарушение восприятия времени, – поспешно говорю я. – Мне часто кажется, что время – какое-то подобие безысходной смерти, и оно вздымается передо мной, как черная стена.
Излечил меня доктор или нет?
– Излечил? Время снова потекло. Но здесь оно чудовищно затвердевает, давит на душу, повергает в хандру. Здесь существует опасность неизлечимо заболеть.
– Как относиться к времени, как его воспринимать, – зависит от нашего настроя, от склада ума.
Больше он ничего не добавляет и не обещает меня отпустить. Однако он упоминает «Волшебную гору». Я утверждаю, что время там – основное действующее лицо. В первой половине книги почти ничего не происходит. Один обед длится сто страниц. Да и потом тоже мало что случается.
Он пренебрежительно отмахивается. Зато подробно расспрашивает о гидрологии и заметно оживляется, услышав, насколько это щедрая наука: «Не важно, на шестьдесят или на сто процентов правильны расчеты в гидрологии, результаты равно удовлетворительны». Он впервые узнает, что гидравлику называют ареной коэффициентов и учебным плацем теории вероятности. Ему становится понятно, что у всякого следствия может быть несколько причин. Ему не совсем ясно, почему одна причина может привести к нескольким следствиям.
Наконец мы нашли нейтральную тему. Я читаю лекцию о руслах и оттоках, о расходах воды и водоснабжении. «Меня поражает закономерное соответствие между уравнением Бернулли для потока реальной жидкости и правилами Кирхгофа для электрического тока – в скрытых от глаз слоях материи обнаруживаются таинственные взаимосвязи». Я запинаюсь.
Господин, сидящий напротив, выжидает, а потом говорит:
– Очень хорошо. И тем самым мы вернулись прямехонько к нашей материи. Нас тоже интересуют таинственные взаимосвязи в скрытых от глаз слоях общества, и насколько они соответствуют правилам и законам нашей республики, чтобы мы были застрахованы от всяких сюрпризов.
Он еще раз переспрашивает:
– Так значит, вам там не важно, сколько утекло кубометров воды – сто или шестьдесят?
– Ну да, в общем, это безразлично.
– Мы здесь работаем эффективнее, – говорит он задумчиво. – Если одну вещь знают двое, мы выведаем ее на сто процентов, если что-то знает один, то мы на девяносто процентов это из него вытянем.
– Выходит, десять из ста упорно отмалчиваются.
– И да, и нет. A priori мы все изо всех вытягиваем. Но и оставшихся десять из ста заставляем заговорить. Только, к сожалению, мы вынуждены уважать их молчание a posteriori. Кстати, советую Вам, проштудируйте как-нибудь Кантово учение о морали. Тогда осознаете, насколько удобна наша этика: нравственно все, что служит на пользу тому, кто живет плодами своего труда.
Майор поднимается с места и окапывается за письменным столом. Снимает замшевые перчатки и хлопком в ладоши вызывает караульного.
Не успел я на следующее утро проглотить завтрак и покормить мышей, как за мной пришли. Грохот шагов в коридоре все приближается, опережает надзирателя, устремляется к моей камере. Дверь распахивается. Если они меня сейчас отпустят, к вечеру я успею попасть в Клаузенбург. Хотя посланец наверняка меня помнит, он, заикаясь, спрашивает мое имя, как будто в камере есть еще кто-то, с кем он мог бы меня перепутать. Он крутит очки на указательном пальце, а потом бросает их мне изящным движением. Глаза у него блаженно сияют, и мне кажется, он вот-вот начнет насвистывать хору. Он берет меня под руку, не слишком прижимая к себе мой локоть, – я ощущаю запах «Сфэнту Йон» – и стремительно увлекает меня вперед. Один раз он без предупреждения останавливается, и я чуть не падаю. Он хватает меня за талию, кружит в танце и шепчет: «Я женюсь. Мою adorată тоже зовут Йоана, какое счастье!» После таких откровений он грубо командует: «Сюда!» или «Направо!»
Давешний майор нынче в форме. Он не спрашивает, как я себя чувствую и хорошо ли спал. На столе лежат бумаги, книги, тетради, он перелистывает их. В комнате пахнет работой и опасностью, на лице у него застыло строгое выражение.
– Вчера вы упомянули две физические формулы. Можете мне их назвать?
Я произношу их.
– Отлично, память у вас с каждым разом улучшается.
Он что-то записывает. Раньше такого не было.
Не могу ли я вспомнить название улицы в Араде, на которой я родился?
– Улица доктора Русу-Ширьяну.
Эта улица в центре?
– Да, она выходит на главную площадь.
Она сегодня носит то же название, что и примерно двадцать лет тому назад?
– Да, то же самое, – отвечаю я почти с гордостью.
Сколько мне было лет, когда мы уехали из Арада?
– Три года.
Помню ли я дом в Араде, квартиру, двор, соседей, знакомых?
– Sigur[28], – мы говорим по-румынски.
– De exemplu[29]?
Я пытаюсь сосредоточиться.
– Например, бонна однажды поскользнулась под аркой ворот и упала. А я потом заметил на бетонном полу углубление и решил, ага, это оттого, что Вероника там шлепнулась!
– Весьма показательно. Еще в детстве вы были склонны делать ложные выводы.
Он что-то записывает.
– Как вы думаете, этот доктор Русу-Ширьяну был реакционер или человек прогрессивных убеждений?
Я медлю с ответом:
– Поскольку эта улица до сих пор носит его имя, едва ли он был реакционером. Наверное, он был выдающимся румыном, не придерживавшимся никаких идеологий. Ведь в городах почти все таблички с названиями улиц, поименованных в честь румын, были заменены табличками с русскими именами.
– Не с русскими именами, а с именами советских героев и борцов за дело коммунизма, – поправляет меня майор. – Весьма характерные ошибки!
Да, здесь надо взвешивать каждое слово!
– Для диалектика это неубедительный аргумент. Если вы считаете себя диалектиком, то не должны исключать и обратное, сколь бы парадоксальным это ни казалось.
И переходит на немецкий:
– А вам известно, что слово «парадокс» можно перевести как «встречный свет», «отражение»?
Не дожидаясь ответа, он продолжает по-румынски:
– Возможно, арадские власти были недостаточно vigilent и не заметили это имя или, того хуже, что реакционные элементы в городском совете намеренно сохранили табличку с его именем. Диверсия! Саботаж!
Я почти ощущаю вину в том, что не родился в переулке Лунного Света или на Фиалковой улице:
– Я ничего не знаю об этом докторе. Поэтому не могу судить, был ли он реакционером. К тому же его и на свете-то уже нет. И вообще, это маленькая улочка.
– Но в центре города. Еще раз: все необходимо рассматривать в свете диалектики, так сказать, направляя свет то с одной стороны, то с другой. Поэтому нас удивляет, что вы нарисовали совершенно ложный образ этого Энцо Путера, обладателя западногерманского паспорта. – Он поднимает стопку бумаг. – В своих довольно скудных показаниях, данных в первое воскресенье, вы, не жалея усилий, представили его сторонником социалистического лагеря. Мы установили, что все это ложь. Что вы хотите скрыть?
Пока я обдумываю опасный вопрос, он открывает толстую тетрадь в черном картонном переплете и проводит пальцем по странице сверху донизу:
– Что вы можете сказать мне о … – он перелистывает страницу, – например, о некоем Хансе Тролле?
– Ничего, – отвечаю я.
Знаю ли я его?
– Один раз видел.
– Где?
– У нас дома в Фогараше. Он заходил к нам на полчаса во время велосипедной прогулки.
– Ну, вот, пожалуйста, – говорит офицер и что-то записывает. – Он был один или с кем-то?
– Один, – с облегчением отвечаю я.
– И что он делал, что говорил в эти полчаса?
– Съел тарелку супа. Потом поблагодарил и попрощался, сказав: «Благослови Бог»[30].
– Только супа? Какого супа?