
Полная версия
Грани выбора. Сила характера против силы обстоятельств
Никита смахнул капельки воды с лица и облегченно вздохнул: «Чуть не влетел. Надо уходить». Он последний раз окинул взглядом место своего скоротечного отдыха и уперся взглядом в сиротливо прислоненный к камню «калашников». «Сатрап» был на виду, и не заметить его пришедшие просто не могли.
– Мать вашу с мёдом, – выругался про себя Никита. – Что? Другого места не нашли любиться? – Он сплюнул, напряженно всматриваясь. Указательный палец механически перевел «калашников» на одиночный бой.
– Лука! Лука! – девушка испуганно остановилась, показывая на автомат. Никита выстрелил, не целясь, от живота. Офицер от неожиданности присел, запустив руку за спину.
Пуля попала в девушку. Она запрокинулась головой, словно кто-то ударил её снизу в подбородок, и рухнула, увлекая за собой офицера. Вторая пуля угодила офицеру в висок. Он, так и не поняв, что произошло, уткнулся лицом в речную гальку.
А вода журчала. Так же светило солнце и пели птицы.
– Мать вашу! – Никита подошёл, закинул за спину «Сатрап». Пригоршней набрал воды, плеснул на лицо, шею. – Мать вашу, – с досадой повторил он.
Никогда ещё ему не было так гадко. На убитых смотреть не хотелось. «Никто вас сюда не звал!» – он хотел было уйти, но стон остановил. Никита подошёл. Офицер смотрел стеклянным глазом куда-то сквозь него, далеко, в вечность. Стонала девушка. Никита поднял её на руки, отнёс на ровное место. Достал нож, разрезал камуфляжную куртку. Пуля прошла выше левой груди под самой ключицей навылет. Ранение оказалось не опасным. Никита перевязал рану. Он смотрел на маленькую белую грудь хорватки, на красивые, словно резные губы, трогал каштановые волосы, а к горлу подступали спазмы.
– Лука? – губы девушки дрогнули. – Лука?! – Глаза распахнулись в ужасе. Она рванулась, вскрикнула от боли и, ещё больше посерев лицом, опала.
– Не дёргайся, перепёлочка, не дёргайся. Через день-два в классики играть будешь. Я сейчас… ухожу. Знаю, что нельзя тебя живой оставлять… но ты баба. А я русский. Мы всегда от сердечности своей страдаем. Вот только ума никак не приложу, как я в тебя не попал, как не шлепнул. – Никита встал. – Никита меня зовут. Запомни, Ни-ки-та. Крестник твой, мать твою… Да и так до смерти не забудешь.
Хорватка смотрела испуганно.
– Ну, ладно, перепёлочка, домой, кужди, кужди тебе треба ехать… путовати, треба путовати кужди. Не фиг по чужой земле шакалить. А твой, – он мотнул головой в сторону офицера, – сам виноват… сам крив… война идёт… рат, рат, а ему любви… волети захотелось, пижон, – и сплюнул. – Сейчас за тобой твои прискачут, небось услыхали. А мне пора. Тоже домой… кужди надо.
Он повернулся и быстрым шагом зашагал по берегу. Поздним вечером Никита вышел к условленному месту и обнаружил, что перейти к своим не сможет, что три последних километра для него равносильны расстоянию до Луны. Войска были в движении и нарушили тайную коммуникацию переходов.
Только на четвертый день, после нескольких стычек с хорватами, где чудо да «бронник» спасли его, фортуна, как показалось Никите, наконец-то склонилась к тому, чтобы выпустить из этого мешка. Грязный, заросший щетиной и ободранный, он вышел в небольшую долину между гор. Дорога упиралась в сербскую деревеньку, и, по всем его расчетам, до своих было рукой подать.
В деревне несколько домов горело, слышалось дикое мычание коров, крики людей. Вдруг он увидел цепи хорват.
– Что за чёрт? Кого они шарят? – Никита осмотрелся. Да нет, не может быть такого. Обожгла догадка. Это же за ним. Его обложили. Он рванулся назад к лесу. Поздно. О! Если бы был вечер. Мозг работал лихорадочно, умирать в планы Никиты не входило. Не за этим он сюда приехал добровольцем из России.
Пригнувшись, Никита побежал в долину. Ничего, он выдержит, он выносливый. Не в таких переплетах бывал, и жив. Ну, «Сатрап», выручай, родимый.
Окружавшие распались, им теперь незачем было идти цепью, его видели. Никита бежал по давно не паханному полю – местами бурьян достигал груди – и думал, что это даже хорошо, что поле. Они, по-видимому, хотят взять его живьем, на этом и надо сыграть.
Хорваты шли, словно загонщики на зверя, громко крича, свистя и улюлюкая. Глупые, они забыли, с кем имели дело. Никита остановился, задержал дыхание и как на стрельбище вскинул автомат: та-та-та-та… несколько маковок в касках споткнулось не по своей воле, остальные попадали в целях безопасности.
Никита зло усмехнулся: «Что, братья славяне, кусаюсь? Это вам не игра в войнушку», – и побежал, петляя, перепрыгивая через кочки. Не добежав до лежащих метров тридцать, он метнул в их сторону три гранаты, упал и пополз, не останавливаясь. Вперёд, вперёд, вырваться. Руки привычно делали работу. С колена длинное, прицельное: та-та-та-та-та… ещё две гранаты, и вперёд, вперёд.
Он прорвался, он уходил. Воздух раздирал легкие. Пули цвиркали то веером, то поодиночке, над ним и вокруг. Краем глаза Никита видел, что ушёл, но также видел и то, что за ним не бежали, да и пули вдруг перестали свистеть.
Не хватало воздуха, он с сиплым надрывом вырывался из легких, словно предупреждая, что через мгновение они разорвутся на куски. Никита сбавил бег, соображая, что произошло. Он видел впереди спасительную кромку леса, а там совсем немного – и свои.
Земля разломилась, полыхнув, под ногами. Его опрокинуло и ударило, обожгло до невыносимой сухости во рту. Страшная, адская боль разорвала сознание, погрузив во мрак, чтобы через мгновение вытащить вновь на новые муки. Сквозь боль он осознал: это конец. Так вот почему за ним не бежали. «Сатрап» лежал в стороне. Никита хотел дотянуться, доползти, но нет, силы покинули.
Он очнулся от того, что его тормошили. Вокруг стояли хорваты. Солдаты курили, тихо разговаривали, с любопытством посматривали в его сторону. Двое бинтовали ноги. Боли не было.
«Эх, гранатку бы, – с тоской подумал Никита. – Мрази, раздели, сделали обезболивающий. Живехонького взяли. Какая забота». – Он вспомнил голову Веско. Застонал.
– Мэкита, – солдат с рукой на повязке наклонился над ним. Его глаза алчно блестели. – Смрт, Мэкита, смрт.
– А… перепёлочка… добр дан… вот так встреча… – вот так… састанак, – едва прошептал Никита, – а… говорила… летать не сможешь, – он чуть улыбнулся. – Ты ещё кучу детей нарожаешь… сучонка.
– Мэкита, – её красивое личико было грозно и дышало ненавистью, – смрт.
Она позвала офицера. Тот хмуро посмотрел на Никиту, что-то скомандовал солдатам, те повернулись и ушли. Он достал пистолет, отдал хорватке и тоже пошёл вслед за ними.
– Мэкита, смрт, – она двумя руками обхватила рукоятку пистолета и, сощурив глаз, нацелилась в лицо.
– Перепёлочка, тебе… такими… ручками не пистолет бы держать, а… цветы, – он смотрел на чёрный зрачок ствола, на голубое небо, опять на зрачок.
– Как же всё глупо, – подумалось ему.
Пистолет ходил ходуном. Хорватка напряженно щурилась на Никиту.
– Бинты… завойи… зачем попортили, а? Вы бы…
Хорватка выстрелила. Никита не увидел вспышки, как не услышал и второго выстрела.
– Смрт! Смрт! – Она крутнулась на месте и побежала к офицеру. Прижалась к его груди, заплакала. Истерика длилась недолго. Офицер, успокоив её, отправил к солдатам. Сам подошёл к распростертому Никите, постоял с минуту, рассматривая тело, поднял его «Сатрап» и, приставив ствол к сердцу, нажал на курок. Щелчок, выстрела не последовало.
Офицер передернул затвор, выбросил испорченный патрон. Прицелился, и вновь щелчок, выстрела не последовало. Офицер в изумлении осмотрел автомат, несколько раз передернул затвор, выбрасывая патроны, и, когда последний был извлечён из магазина, он нагнулся, достал его из примятой травы, зарядил, прицелился и нажал на курок. Щелчок, выстрела не после-
довало.
Офицер бросил автомат на Никиту, посмотрел на его безжизненное, окровавленное, разбитое пулями лицо, уже окруженное мухами, и, пнув босую ногу, пошёл к солдатам.
Солнце будто этого и ждало: качнулось и закатилось за гору, и ночь стремительно опустилась на землю, пытаясь спрятать следы содеянного.
Глубокой ночью в деревне, у крайнего сарая ещё дымящегося дома мелькнули две тени. Они двигались осторожно. Пересекли дорогу, зашли со стороны поля и крадучись приблизились к Никите. Одна из теней тихо заголосила, другая в метре от него начала рыть яму.
Работа оказалась не из легких. Поле, года три не паханное, не хотело принимать в себя лопату. Оно уже давно вместо хлеба родило сорняк и засеяно было минами. Но женщины, привычные к тяжелому труду, заменяя друг дружку, копая по переменке, осилили поле.
Работали молча. Когда яма была готова, они бережно подтащили Никиту к ней. И одна из них, старшая, запричитала, крестясь, простирая руки к небу.
– П-ии-ти… пи-и-ть, – пробулькало, прохрипело.
Женщины засуетились.
– Тихо, син, тихо, – старшая припала к Никитиной груди. —Сада, сада, син.
Они расстелили мешковину, в которой собирались его хоронить, затащили на неё Никиту и поволокли, продираясь через бурьян. У дороги остановились, одна вернулась, пошарила на том месте, где лежал Никита, нашла автомат, бросила его в яму и, сталкивая землю руками, закопала.
Лишь только под утро добрались до сарая.
А утро было солнечным, безветренным. По дороге, фырча и лязгая, шла хорватская армия, в безоблачном небе с рёвом проносились американские самолёты. Сербские женщины исподлобья глядели на солдат. За настороженностью скрывались тайна и надежда. Там, в сарае, обмытый настоями из трав и перевязанный, метался в бреду русский воин, невесть как попавший в их землю. Воин со странным именем «Сатрап». А если есть один русский, то есть и другие. Значит, они сербов, братьев своих, не оставят в беде и рано или поздно придут на помощь. Так было не раз.
Это так же верно, думали женщины, как и то, что сами они ни за что не дадут ему умереть.
БРАТАН
Поезд опаздывал. Наверстывая время, вагоны будто летели сквозь грозовую июльскую ночь, неистово гремя на стыках. Пассажирский люд, измученный дневной духотой, спал, безмятежно разметавшись на полках. Торчащие в проходе голые ноги, свесившиеся руки, резкий запах потных тел – все казалось неестественно неподвижным, отдельным от мчащегося во тьме поезда. Мне не спалось. Я сидел за столиком боковой полки, смотрел, как за окном бушует гроза, и наслаждался неожиданной прохладой.
– Слышь, братан, ты спать вроде не собираешься? Давай поговорим, а?
Передо мной возник парень в спортивных брюках, голый по пояс. Он напряженно улыбался, прижимая к животу бутылку водки, два граненых стакана и прозрачный пакет с солеными огурцами, куском колбасы и буханкой хлеба.
– Братан, понимаешь… тоска одолела… – И нерешительно подсел напротив, на самый краешек сиденья.
Его внешний вид – крепкий торс, коротко стриженые волосы на лобастой голове, наколки на плечах – настораживал. Мелькнула догадка: «Наверное, бывший зек. Отсидел. Домой, бедолага, возвращается. Поговорить захотелось. Душу излить. Накипело, небось. Ишь, тоска одолела. Судя „по фактуре“, лет десять отбарабанил. Точно убивец. Какого чёрта я спать не лёг!»
Но нательный крест, на капроновой нитке, и глаза незнакомца… Говорят, что бывает у людей глаза светятся от счастья, а здесь, наоборот. Глаза отрешенно-усталые, мне почудилось, что вокруг них словно образовалась пустота, как бы невидимая воронка, втягивающая в себя свет. Или же это впечатление создавали едва заметные тени под глазами. Встретившись с ним взглядом, невозможно было отказать, я поспешно кивнул:
– Присаживайся, – я пожал плечами. – Не гнать же тебя. Ты уже и так сидишь.
– Братан, я знал, что не отворотишь. Вы, очкарики, почему-то часто похожи друг на друга – мягкие и нерешительные. Добрые… одним словом. Нет, нет! не спорь. Знаю, что говорю. Если я, не дай Бог, стану инвалидом, милостыню просить буду только у очкариков…
Говоря, он споро, по-хозяйски раскладывал на столике закуску. Я тоже полез за своим провиантом. Пить, правда, не хотелось. Но отказать этому парню с его доверчивым радушием, вовсе не похожим на дежурно-дорожное поведение попутчиков, я не мог.
– Давай, братан, по маленькой, за знакомство, – он поднял граненый стакан. – Куда путь держим?
– В Казань. – Я тоже взял стакан.
– А! К татарам? Вам там обрезание ещё не сделали? Не мусульманин часом? Им вроде пить нельзя. Хотя я повидал в Чечне разных. Некоторые и пьют, и анашу шмалят, и убийством не гнушаются… И все именем Аллаха. И не в бою, не в схватке на равных. Глумятся над женщинами, детьми, с пленными страшно расправляются. Несколько моих друзей посмертно стали «мусульманами». Только обрезание у них было нестандартное – ничего не оставили в том месте.
Я от неожиданности растерялся:
– Да нет, я русский, да и у нас не Чечня.
– Ну-ну. Я шучу. Знал я двоих татар, воевали вместе. Плохого ничего сказать не могу, смелые ребята. Одного духи окружили, уговаривали сдаться. Откуда только узнали, что татарин. Мол, ты мусульманин и мы мусульмане, иди к нам – вместе русских убивать будем. Долго уговаривали… И уговорили. Вышел он к ним, израненный весь, где только силы взялись. Они ему улыбаются, «Аллах Акбар!» кричат. Он им тоже «Акбар! Акбар!» – и рванул чеку гранаты… Пятерых с собой забрал. Правильный парень был. Давай, братан, за знакомство и за таких правильных ребят выпьем. – Он привстал из-за стола. – Сергей Гладышев, десантура. Нахожусь в отпуске. – И резко, одним глотком опорожнил налитое.
Сел. Тут же, не закусывая и не глядя на меня, вновь плеснул на донышко и выпил молча. Искоса глянул и, заметив немой вопрос, выдохнул:
– Ты пей, братан… бр-р-р… во гадость, а? Смерть не люблю теплую водку. Пей за знакомство, – сам так скривился, что меня всего передернуло. Я с опаской посмотрел на содержимое в стакане, а он смачно захрумкал огурцом.
– Да ты пей, пей… не отравленное. Один я выпил не от жадности, это за друга своего, Степана Пономаря… Он перед смертью… просил: если где придется употреблять горькую, вспомни… и пару раз опрокинь.
Я понимающе кивнул:
– Ну, значит, за знакомство. Василием меня зовут. – Я протянул ладошку, но Сергей не сделал встречного движения, не сказал обычной фразы: «Очень приятно». Будто вовсе забыл обо мне. Я выпил теплую, воистину горькую жидкость и захрустел соленым огурцом за ним вдогонку.
Мы некоторое время хрумкали огурцами молча.
– Братан, а ты знаешь, что такое жизнь? – Он перестал жевать. – А? Не-ет, ты не знаешь, что такое жизнь, – отложил свой огурец. – Ни ты, ни… они, – Сергей взглядом окинул вагон. – И я не знаю. Одному Богу известно, что есть жизнь, а что есть смерть. – Его пальцы отщипнули мякиш хлеба, размяв в катышек, бросили на газету. Лоб покрылся крупными бороздами морщин.
Он вдруг рывком наклонился через столик, почти к самому моему лицу и с жаром, с пугающей страстью громко зашептал:
– Братан, ты когда-нибудь видел, как уходит из человека жизнь? Когда в него, в мягкие ткани тела врывается, вспарывая, металл. Холодный и безжалостный… чтобы убить. Когда живое, сильное тело последним усилием сопротивляется, трепещет, будто не веря, что маленький кусочек металла уже отделил его от мира живых? И этот последний ужас в уходящих глазах…
Когда конвульсиями тело стремится освободиться, соскользнуть с лезвия… А ты ему не даешь… придерживаешь. Вот оно еще живо и вот уже нет. Только последняя судорога… мелкая дрожь, словно кто-то там внутри ухватился за острие ножа. Невидимая связь передалась на рукоятку, ты её чувствуешь своей рукой, своим телом! – Он осекся, замер, словно только что увидел меня.
– Может быть, это и есть жизнь… чужая жизнь? Может, она, она цепляется за нож в нежелании уходить из тела? Или же смерть, таким образом, говорит:
– Вот и я пришла за тобой. Ты готов?
Он откинулся на перегородку, глаза его сузились охотничьим прищуром, словно пытаясь что-то разглядеть у меня за спиной. Я не знал, что сказать, да он, казалось, и не ждал моих слов. Но я ошибся. Взгляд вновь сосредоточился на мне, и он настойчиво вопросил:
– А, Василий? Ты такое видел?
Я в недоумении уставился на него. Ну, думаю, начинается. Собеседничек подсел. Сейчас точно от души наговоримся, до икоты. Что будет, если он ещё выпьет? С вывихом парень, что ли, а может контужен? Смысл его слов как-то не доходил до меня. Лишь неясная тревога поселилась внутри, хотелось убежать. Вновь промелькнуло в голове: «И какого черта я не лег спать?»
В вагоне выключили свет. Душе моей и вовсе стало неуютно.
– Не люблю, когда темно, – будто уловив мое состояние, произнес Сергей. – С Грозного к темноте аллергия. Обязательно какая-нибудь пакость произойдет. – Он встал и, покачиваясь в такт вагона, побрел в сторону первого купе, где обосновались проводники.
Через несколько минут, пощелкав выключателями, они зажгли ночники – бледное подобие света.
– У них там настоящий балаган. Ты бы видел, Василий! Весь стол бутылками уставлен. Проводники, наверное, со всего поезда сбежались. Человек десять. А гонору-то, гонору… да ладно. Я завтра с ними потолкую. – Он плюхнулся на свое место и, сощурясь, пытался через серо-сизое марево света заглянуть мнев лицо.
– Ты че, Василий, загрустил? Не вешай носа. Давай еще по маленькой махнем.
Это был совсем не тот человек, что некоторое время назад присел за мой столик. Я не мог понять этой перемены. Неужели водка всему виной?
– С проводниками-то чего не поделил? Мужички тоже решили напряжение снять. Что здесь зазорного?
– Э-э, нет, братан, шалишь. То мы, а то они. С коробейников деньгу срубили и теперь оттягиваются. А пить им, Василий, нель-зя-я. Они на службе. Если хочешь, на посту. Они за нас с тобой в ответе и за коробейников этих… – Он говорил, а сам разливал водку.
– А ты сам как к ним относишься?
– К кому? К коробейникам? – Сергей хотел было разлить по стаканам остатки, но отставил бутылку и махнул рукой в сторону вагонных полок:
– Ты глянь на них, на эту челночную братию, с их тюками и баулами. Вон, одни ноги торчат. Ты думаешь, они мотаются по доброй воле? Не-ет, братан, у них хлеб не так сладок, как некоторые считают. А проводники… сущие коты, как на Руси говаривали – тати, обирают челноков. Здесь их вотчина, они тут хозяева… – Лицо у него посуровело, сделалось жестким, что щучьим, глаза словно остекленели. У меня мелькнула мысль: наверное, с таким вот лицом и взглядом убивают, а он зачеканил слова:
– За наших с тобой братишек. За наших русских парней убитых, искалеченных, замученных. Которых жгут, которым выкалывают глаза, которым живьём отрезают головы, с которых с живых сдирают кожу, которых… которые не отомщены и… Эх! Вася, Вася, мирный ты человек и ничегошеньки ты не знаешь, как не знают миллионы таких же, как ты. Зря я в отпуск отправился, зря. Мать вот волнуется. Ну и решил: поеду, покажусь, что живой. Но тем, кто там, в грязи и крови под смертью ходит, лучше не видеть этой так называемой мирной жизни. Почему всё так неладно, я понять не могу. А ты, Василий, небось, немало книжек прочёл? Скажи, ты понимаешь?
Жадными глотками водка ушла в горло, только кадык дважды колыхнулся. Он не скривился, не поморщился. Желваки на скулах напряглись, огрубели, он зло, с лютой ненавистью бросил в чёрное окно, исхлестанное дождевыми прутьями:
– Уверовали. Думаете, на вас нет суда? Ничего, вы ещё рыгнёте своей кровушкой… мало не покажется. Под самую завязку. Мы уж позаботимся.
Мне стало не по себе. Кого он предупреждал, бросая угрозу в ночь? Тех, против кого воевал, или тех, кто его туда послал?
Я торопливо и молча выпил. Водка показалась мне ещё более горькой и противной. Сердце вдруг захлестнула щемящая обида за десантника Серегу, за измученных пассажиров, за то, что происходит у нас в стране. Мне захотелось сказать парню что-нибудь утешительное, я ощутил, что исчезло нечто, разделявшее нас, будто я в бою был с ним рядом и тоже стрелял и хоронил друзей…
Сергей вдруг тихо, вполголоса запел:
То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит,
То мое сердечко стонет, как осенний лист дрожит…
Дождавшись паузы, я попросил:
– Сергей, расскажи про наших ребят, там…
– А что рассказывать? Вот, как ты думаешь, если я не нужен государству, нужно ли тогда оно мне? То-то и оно. – Он тяжело вздохнул. – Ты, небось, по телику уже всё видел… Примерно так вам объясняют: «Сегодня обстреляли федералов десять раз, убито трое, одиннадцать ранено». Вася, ты мне скажи, откуда они взялись, из каких закутков повылазили? Это надо же так ненавидеть свою армию… Да может, мы и впрямь не их армия? Какие-то непонятные федералы… Ждут не дождутся, когда нас, нашу армию вывезут грузом «двести». Твари! – Он разлил водку и нехорошо усмехнулся: – Да, мы, русские, все пьём и пьём, словно на чужих поминках, а это поминки по нам самим… Да, Василий, странные это поминки, на которых одинаково плачут и о павших, и об оставшихся в живых. Потому что и те, и другие просто жертвы, а не герои войны. А никакой войны и не было. Есть гласное разрешение на убийство российских воинов. Если бы шла настоящая война – неделя и в Чечне установились бы мир, тишина и покой… Только вот кровь и смерть были настоящие…
В купе у проводников забренчала гитара, раздались пьяные возгласы, кто-то настойчиво предлагал тост за «Тех, кто в море».
Сергей плеснул в свой стакан, сказал:
– Прости, братан, я тебе не предлагаю. За него всегда пью один… Он был мне другом с детства. Пусть, Степан, земля тебе будет пухом. – Глотнул, отломил ломтик хлеба, макнул в соль и зажевал, сумрачно глядя в окно.
– Степан? Он что, тоже погиб? – спросил я.
– По-оги-иб. Вернее, погибель свою нашёл. И печально вывел:
Расступись, земля сырая, дай мне молодцу покой.
Приюти меня, родная, в тихой келье гробовой…
Что-то в его голосе, когда он говорил о друге, насторожило меня. Да и лицо Сергея, хоть и горестно-задумчивое, вдруг сделалось жестким, складки у губ обозначились черным. Он исподлобья глянул на меня и, не дожидаясь вопросов, сказал:
– Мы учились с ним вместе десять лет, за одной партой сидели, в одном доме жили на Вишенке, есть такой район в Виннице… на Мазеповщине.
– Не понял. А это где? Что за местечко?
– Вот-вот. Есть такое местечко. Сначала Малороссией называлось, потом Украиной или окраиной государства Российского, а сейчас Мазеповщина. Нет больше ни малороссов, ни украинцев, ни хохлов, а есть теперь… ма-зе-пин-цы.
Он вдруг умолк, отвернулся и несколько минут смотрел в чёрное окно, где метались грозовые всполохи. Я тоже молчал. Настроение попутчика резко изменилось. Его бесшабашность, поначалу так пугавшая меня, куда-то вдруг исчезла. Я почему-то и жалел Сергея, и одновременно завидовал ему. Эти противоречивые, непонятные ощущения бередили мне душу, и я вдруг протянул руку за стаканом и впервые за эту ночь по собственному желанию, не дожидаясь Сергея, сделал глоток… И ничего не почувствовал, ни вкуса, ни крепости. Будто то была вода.
Ладонью смахнув со стекла испарину, Сергей влажной рукой провёл по лицу, будто стирая с него что-то, и вновь заговорил:
– У друга моего Степана была любимая песня. «Ой, летилы дыки гусы». Бывало, на Буге летом загораем, а он как затянет, ну что Гнатюк… Отдыхающие подходили послушать. Хороший голос имел. – Горькая улыбка, скользнув по лицу, растаяла. – Уехал я из Винницы, сначала переписывались, а потом началось: то письма не доходят, то возвращаются.
В армии отслужил, а на гражданке – перестройка уже была в разгаре – выяснилось, что у меня никакой профессии. Стрелять, взрывать умею – и только.
Помыкался, помыкался, где только не был, чем только не занимался, и все как-то неудачно: то сократят, то просто вышибут. – Он жестко взял меня за руку, сжал. – Поверишь, Василий, порой поесть было не на что. И помощи ни откуда нет. Ни связей, ни знакомств не завёл. Ну и вернулся я обратно в армию – стал служить по контракту.
А что было делать? Кто же знал, что со своими воевать придётся! Лучше бы, конечно, жизнь по-другому устраивать. Можно было к братве податься… Впрочем, что сейчас говорить… А со Степаном мы в этом разорванном пространстве потерялись… – Сергей рывком поднялся и без паузы заговорил о другом: – Ну что, Василий, давай по кофейку, а? У меня в термосе запарен, зерновой.
Не дожидаясь ответа, нырнул в темноту вагона на свое место. Через минуту появился, уже в маечке с голубыми полосками. Он разлил кофе по стаканам. Едва пригубив, продолжил:
– Тут в Грозном мы один дом брали. До нас он несколько раз из рук в руки переходил. На той стороне наёмники, а с нашей ребята молодые, по первому году служили. Если с оружием ещё как-то научились обращаться, то в боевой обстановке порой вели себя как в игре в казаки-разбойники… Вдобавок ко всему и воевать по-настоящему не давали. В общем, бардак был порядочный. – Сергей крепко обхватил ладонями стакан, будто снаряд, который надо загнать в ствол орудия. Я смотрел и слушал, боясь, что он вдруг передумает и прервёт свой рассказ.