Полная версия
Звукотворение. Роман-мечта. Том 2
Через полчаса он уже в деревеньке этой, видит маленький, зелёный домик, в котором недолго проживал с семьёй великий русский поэт Борис Пастернак. Поражает деревянный балкон по-над самым оврагом, приходят на ум строки:
Когда на дачах пьют вечерний чай,Туман вздувает паруса комарьи,И ночь, гитарой брякнув невзначай,Молочной мглой стоит в иван-да-марье…[5]Да, овраг, и «весь в черёмухе овраг», но только в черёмухе снёжаной, январской, белокипенной под морозцем родимым.
Долго любуется запорошенной трещинкой на земле российской и нехорошие предчувствия теснят грудь. Любовался – тогда. И скрадывались весёленькие солнечные зайчики, потому что овраг тот втягивал их в лоно своё, в нутро голодное… И что-то вспоротое мнилось Бородину – кровоточащее невидимым едким, полозучим, без роду-имени. Оно походило на туманный сквозной газ, и не бесформенный, стелющийся повсюду, но очертаниями внезапными-смутны-ми ассоциативно вызывающий призрачный образ какого-то небывалого корабля, пытающегося выйти на сушу грешную из пучин безвременья… Остов сей, несмотря на кажущуюся бесплотность, отсутствие такелажа, прочих атрибутов, неостановимо надвигался грудью струпяной на берег и от движения того мурашки побежали по коже… легион мурашек и представилось ему, Сергею Павловичу: никакой это не корабль, а зверь допотопный выбирается из преисподней, откусывает пяди, крохи и – не давится, и всё мало, мало чудищу-ему… Страшенной энергетикой разило от оврага. Не хотелось никуда идти – стоять бы и смотреть на зёв разверстый, бездонный почти, хотя внешне овражек сей ничем сверхгромоздким не выделялся: так, яма, яр, углубленьице, ну и что?!!
А то, что витало надо всем этим что-то тёмное, мистическое. Цепенящее…
«Господи! – пронеслось мимолётно – да где же взять слова, краски, звуки, ЗВУКИ МУЗЫКИ, чтобы постигнуть и передать такое???»
…Вот он стоит над оврагом, может быть, на том же самом месте стоит, где несколько десятилетий назад стоял Пастернак, и знает, уже знает, что и от него, от Бородина, какая-то неведомая сила отрывает целые крохи, куски, до того момента им же самим от себя оторванные, дабы оставить их в ком-то, в чём-то… – куски, которые были следствием его постоянного разрывания себя на части, неугомонного самокопания – а как иначе?! Ведь Россия, Родина, Советская его Родина – в нём, всегда в нём, он суть плоть от плоти их… Как иначе?! Ведь без сопереживания, со-переживания немыслима и переоценка ценностей, жизненных ориентиров! А процесс оный в душе исполнителя начался, отрицать нельзя – исподволь, подспудно – начался. Сергей Павлович ещё не отдаёт отчёт тому, что же именно, какие-такие пласты пришли в движение, однако знает: лично он жить станет лучше, иначе, насыщеннее и плодотворнее – за себя и за неё, Наташеньку… Знает, что…
И вдруг с потрясающей ясностью видит: людей наших ждут смуты, испытания… недалече, увы! грозное завтра…
«Ещё одна война? – спрашивает ни у кого, – но почему, за что?!»
А небо давно заволокло мрачным, низким пологом, солнце пропало, сгинуло в хмари сплошной и равнодушнобезжизненный, гальванический свет будто вдавил вся и всё в ложе земное…
Если бы только это!
Бородин с особенной отчётливостью понял: ему хочется броситься в этот овраг, остаться там навеки… На дне.
Одному ли ему???
…Сергей Павлович побывал везде, где в годы былые встречался с Наташей. И всякий раз охватывало его волнение. Смешанное со скорбью, безнадёгой полнейшей, отчаянным желанием повернуть время вспять, воротить не иллюзию прекрасную – упиться несбыточностью страдальческой! О какой переоценке ценностей вообще можно говорить? Что такого глубинного, стержневого, от ипостаси человеческой^) изменилось в нём? Стал сдержаннее в выражении чувств, желаний? Перестал знакомиться с молодыми девушками и женщинами? Нет, хотя и здесь начала проявляться некая мудрость, отеческая забота… Но в целом всё оставалось по-прежнему. Только с большей жадностью, яростью набрасывался на клавиатуру, чаще гастролировал по стране, по всему белому свету, выступая с большими сольными концертами перед любителями классической музыки. Переживая в ходе исполнения музыкальных шедевров заново судьбы великих мастеров, невольно утолял и собственную душу… Конечно, такие разъезды требовали огромной самоотдачи, выматывали – физически тоже. Однако приносили облегчение, отвлекали от постоянных гложущих мыслей об утрате… Разумеется, утверждать, что он перестал нуждаться в женской ласке, в чутких прикосновениях, в добрых словах, льющихся из родных? чужих? уст было бы неосмотрительно. Преждевременно.
В течение года он совершал этот свой прощальный круг, в двадцати шести населённых пунктах побывал, останавливаясь в тех же самых гостиницах, в тех же самых номерах, что и когда-то с НЕЙ. Зачем ему это был нужно? Ради неё ли, во имя светлой памяти о Наташеньке своей мотался снова и снова по городам и весям, истязая, мучая себя, искупая несуществующую вину? Или существующую… Существующую и усугубляемую!
Сейчас, прислонившись лбом к оконному стеклу, немолодой, всемирно известный музыкант не мог, не мог да и не желал отвечать на сакраментальное «почему?». Значит, так было нужно. Нужно… Ему. Он успокаивал себя этим словом – «нужно». Повторял его до бесконечности и что-то внутри озарялось вечным мерцанием – наверно, каждый человек совершает, обязан совершить неординарный поступок, ему несвойственный, удивительный даже для него самого. Иначе потом просто нечего будет вспомнить. Это ежели – «просто». А если всерьёз, то ведь человек – это нечто вполне сложившееся, сформировавшееся. Человеку «до зарезу» необходимо сознавать собственную исключительность, реализовывать право на ошибку, на риск, на Поступок. Он многогранен, неисчерпаем, посему горазд на такое, чего сам от себя ожидает менее всего. Он гармоничен. Поступки и проступки его органично связаны и друг с другом, и с прошлым… Они то ли коптят небо, то ли очищают синеву лучезарную над будущим, которое грядёт и нередко приходит внезапно, обрушивается, как снег на голову… Он гармоничен, да, и в нём с рождения заложен инстинкт самосохранения от лености праздной, от заведённости, подобно белки в колесе, мчаться по кругу, наконец, от зависимости рабской – покорности слепому случаю, обывательскому толку, мещанскому равнодушию… Он – Человек.
ЧЕЛОВЕК.
И всё, что ему нужно – оставаться ЧЕЛОВЕКОМ.
…Бородин отошёл от окна, где довольно долго стоял, погружённый в свои мысли-воспоминания, навеянные прежде всего музыкой Глазова, теми первыми самыми звуками, гармониями, что «считал» с присланных ему Анатолием Фёдоровичем нот, а после наиграл для себя правой рукой.
Не только прилив сил внутренних и эмоций ощутил он при этом. Над многими вопросами, кои мучали прежде, словно бы приподнялись мутновато-дымчатые завесы. И действительно, почему человека неудержимо тянет посетить, навестить края, урочища, земли, где бывал, жил, с которыми связано либо хорошее, либо… Говорят: убийц также влечёт на место преступления! А не являемся ли мы невольными палачами, губителями собственных жизней… судеб? Существуем часто безотчётно и лишь иногда мудро выуживаем из прошлого те мгновения, которыми распорядились особенно легковесно, необдуманно, бездарно? И не потому ли происходит умозрительное возвращение наше на пресловутые круги (своя? не своя?!], что подсознательно желает живущий каждый перечеркнуть, уничтожить последующий промежуток времени, отрезок суженого и всяко пройденного пути, как нечто фоновое, несостоявшееся, тянущееся эхом, отголоском слабым и рождённое из подлинно звёздных часов, когда был на гребне, на белом коне!! Пусть даже не из часов прекрасных возникшее, а из суток, недель, реже – месяцев, лет… Ведь только тогда, мнится, был он по-настоящему счастлив, а позднейшее – чистейшей воды времяпрепровождение, полоса [чересполосица!] сплошных сумасбродств, неудач, пустых обещаний, бесплодных усилий, упований, отчуждения… возможно, расплат за грехи-грешки. И чтобы вновь почувствовать свою полноценность, чтобы перехитрить, обмануть самого себя иллюзией приторной, мол, ничего плохого, посредственного в судьбе не было, а чаши весов, сакральных и далеко не призрачных, уравновешены, он, человек, и ныряет в детство розовое, в отроческие годы, куда-либо ещё… Тщетно пытаясь вдохнуть упоительный воздух якобы сбывшегося, бросается… в зазывище, в полымя, ибо нельзя в одну и ту же реку войти дважды, а в реку Жизни – тем паче заказано сие, исключено! В полымя кидается он из жара-пыла вчерашнего, поскольку в том чудесном прошлом на поверку оказывается столько было не идеального, не гладкого! Но память почему-то закрывает глаза на отрицательные стороны, моменты и услужливо, жалеючи, подсовывает сердцу образчики наичистейшего, светоносного, добропорядочного (редкие шероховатости не в счёт…)! Почему? Ответ прост: человек постоянно самоутверждается, а лучшим материалом для этого служат как раз положительные чувства, впечатления. Когда же мы в стрессе, в зашоренности, в тоске и в покаянии вечном, в раздумьях мучительных, память всеядна. Работает против нас… Однако иногда нам удаётся ловко подчинить её воле, умонастроениям своим… Или – кажется так. Вот и подпитываем угоревшие, обожжённые сердца надеждой наоборот! И ещё одно понял Бородин, отошедший от окна: будучи в тех населённых пунктах, где когда-то предавался любви с Наташенькой, он уходил от настоящего, на тот момент – нынешнего, он спасался в хрупкой, вместе с тем и прочной скорлупке, прикрывался ею, будто панцирем, от ударов судьбы, самобичевания, тягот одиночества, в том числе и холостяцкого… Не без Наташиной помощи построив из слов, прикосновений, взглядов, жестов уютный домик на двоих, построив шалашик отдохновенный и милый, он теперь (знал ли, что будет так?) находил в нём единственный овеществлённый, для него не призрачный синоним домашнему очагу – малую родину. Там, в гостиничных номерах, на тропочке абрамцевской, в Мутовках, даже на мосту ленинградском… там, на не забытых улочках, в сквериках глубинок городских он был не одинок, рядом всегда присутствовала её, Наташи, родненькая тень, её голос напевно звучал, звучал, то ответствуя, то вопрошая, то примиряя душу исполнителя с окружающим, а то и ласково, совершенно безобидно подшучивая над превратностями судьбы…
Там был его дом.
ДОМ ДУШИ ЕГО.
И ещё: Бородин уходил от себя, от прошлого вне Наташеньки, от того безобразного, униженного, измордованного прошлого, которое тянулось и тянется за ним неотступно, преследуя по пятам больное нутро, самоё сущность. Он уходил во встречи, встречи с ней, как в МУЗЫКУ или в воспоминания, шагал странною, и проторенной ненайденной сразу дорогой, потому что самая жизнь каждого из нас – суть движение… Ход.
Или – уход.
Поиск выхода…
3…Расставшись с дедом Герасимом, оказавшись в школе-интернате, Серёжа вступил в полосу сплошных душевных и, к сожалению, физических страданий. Как и с чего всё началось, ни он, ни другой кто объяснить не смогли бы. Конечно, многое решил проклятый тот паровозный гудок, случайно совершенно прогремевший в тот момент, когда Серёжа с кем-то из взрослых находился на перроне. Мальчик потерял сознание. Потом чуть ли не месяц заикался… Но главное заключалось в другом, хотя всё в жизни взаимосвязано. Ни один психолог и педагог, будь он семи пядей во лбу, наверняка не сумел бы определённо сказать, в какой миг, из-за чего именно дети начинают ненавидеть, травить севе подобных – каким таким дьявольским чутьём угадывают неполноценность ровесника, ровесницы, его (её!) неспособность дать отпор насилию, неумение просто постоять за себя. Наконец, образом каким ощущают собственную ненаказуемость, которая развязывает им руки, способствует усилению глумления над сверстником… однокашником… Делает «героем» в глазах ребятни.
Игорь Палищук являлся одним из тех подонков, которые регулярно, садистски избивали Серёжу практически ни за что. Сказать, что Палищук этот был здоровее, амбалистее, занимался боксом – нельзя. Равно как и утверждать несомненное лидерство хлопца в классе. Только от постулатов оных Серёге нашему ни холодно, ни жарко не приходилось – было больно. В самом прямом смысле – больно. Ибо бил, избивал его Игорь тот не за понюшку табака. НО ЗА ЧТО?!
ПОЧЕМУ дети ни с того ни с сего начинают измываться над другими детьми?! Самоутверждаются за счёт чьих-то слёз, комплексов, при этом не задумываясь об эффекте бумеранга? В более поздние времена учёные станут убеждать, что маленькие дети, до 2–3 лет, обладают некими особенными, паранормальными, суггестивными способностями видеть, ощущать на тонком, астральном уровне ЧТО-ТО НЕОБЫКНОВЕННОЕ… Тема данная носит характер противоречивый, сложный. Многогранный. Одно, к горечи вящей, очевидно и прискорбно: с возрастом научаются они подлой нетерпимости к слабостям товарищей своих, ближних, вымещают на последних собственные тайные недуги душевные…
Итак, Палищук. Он третировал, унижал Серёжу. Обожал бить его носком ботинка по ноге. Плевал в лицо, а Серёжа… боялся дать сдачу. Боялся изначально, с какого-то первого раза, о котором, хоть убей, не припомнит впоследствии… Как будто всегда так было – Палищук или прилюдно или с глазу на глаз измывается над ним. Серёжа терпел боль, плакал, оставаясь в одиночье горклом, представлял себе, что рядом с ним – красивая, хорошая до невозможности девочка – утешает, говорит ласковые слова, гладит ладошкой… Серёжа рос странной, во многом дико неполноценной жизнью! Узнавал и не узнавал сам себя в Зазеркальях немых, когда походя заглядывал на отражения собственные в серебристом глянце – кто это? я? Незнакомец какой? Старался избегать встреч с двойником оттуда… Но порой подолгу изучал себя, стремясь проникнуть за грань зыбкую и непостижимую…
Однажды против него в одночасье почти ополчился весь класс, точнее – мальчишки. Вспоминать детали, вдаваться в подробности – зачем? Сейчас, по прошествии стольких лет, он держал в памяти одно: какую-то записку, переданную ему прямо на уроке этим самым Палищуком. Записку, где чёрным по белому говорилось: ближе к вечеру на пустыре, что неподалёку от здания школы, с ним будут выяснять отношения практически все одноклассники. Мол, пусть готовится! Мало не покажется… И тогда на виду у коллектива, смакующего душевные страдания, предвкушающего испуг, отчаянье «белой вороны», он, Серёжа, хладнокровно, не дрогнувшими руками разорвал на мелкие клочки лоскуток бумаги с угрожающими словами. Он хотел рыдать, хотел уткнуться в колени хорошей, красивой, доброй-предоброй девочки – Оленьки! той самой Оленьки… – но только демонстративно ухмыльнулся, в глубине души понимая, что совершил поступок, настоящий, смелый, за который предстоит расплата буквально кровью и новыми слезами. Кровью из носа и новыми слезами…
Вечером, когда контроль над детьми несколько ослаб, он без понуканий со стороны «товарищей» отправился на задний двор, переходящий в пустырь, где собирались ребята – не только интернатовские. Встал один на один – против всех. Чувствовал себя героем? устал бояться и униженно сносить постоянные издёвки? Был полон глухой решимости хотя бы одного мальчишку придушить, выцарапать хотя бы одному гадёнышу зенки? Внутренне сознавал, что прощается с детством, что дальше так жить просто себе же дороже? Любое из объяснений верно, ибо каждое соотносилось с тогдашним состоянием отрока…
– Ну, что, очкарик, что надумал?
Серёжа был близорук и носил очки, которые ему часто разбивали, и вопрос этот адресовался именно ему; оказывается, в утренней записке, переданной через Палищука, содержалась некая альтернатива, наличествовала возможность выбора, он же, демонстративно и уверенно порвав тот листок, автоматически, разом отмёл их от себя, отмёл, не задумываясь, гордо отмёл и «геройство» это, кстати, не показушное, красивое, а проявленное вполне естественным движением не могли не оценить («заценить»!) парни. Вот они и предоставили ему шанс оправдаться, вымолить буквально на коленях прощение у коллектива…
– Чего молчишь?
Он стоял против пятнадцати, может, семнадцати пацанов, стоял в нескольких метрах от них и чувствовал пустоту. На него навалилось безразличие… Безразличие ко всему, что может произойти, граничащая со смертельной усталостью и скукой отрешённость, наплевательский «пофигизм». Тупо смотрел сквозь стёкла с диоптрием на всё более растущую толпу и – ждал.
– Мы что, его бить щас будем?
– А то нет?!!
– Да ну-у! Неинтересно даже.
– Пускай один на один с кем-нибудь подерётся!
– С тобой! Дерись с ним!
– А чевой-то я?
– Зассал?
– Да нет, могу, раз хотите, только неинтересно…
– А мы поглядим, ага?
– Ну!!
И тогда Серёжа неожиданно для самого себя сказал:
– Давай подерёмся. Прямо сейчас.
Тот, на чью долю выпало расплачиваться за собственную же инициативу, странно как-то поглядел на Серёжу, потом:
– Место плохое! Нужно подальше отойти! А то всё как на ладони видно.
– Пошли. Пошли подальше!
Кто-то из парней приблизился вплотную к Серёже:
– Не боись, Серый! Он тебя сильно бить не будет!
– Я не боюсь. Я согласен драться когда угодно и где угодно.
– Слышь, пацаны, пошли подальше! Серый будет драться. Чё, Мурза, не передумал? Ты только не сильно его, а то сам знаешь…
– Ну что, пацаны, пошли подальше!
– Айда!
– Смотрите, шоб Серый не сбежал!
– Серый сказал, что будет драться когда угодно и где угодно!
– Всё равно глядите за ним! Сказать-то со страху-сдуру сказал, а вот возьмёт, да улизнёт!
– Не улизну.
Спокойно, с отчаянной, но не деланной решимостью произнёс Бородин и зашагал бездорожьем в сторону от пустыря на задворках. Он совершенно не боялся того, что предстояло – был готов сразу же, первым нанести удар ногой в пах Мурзе, потом ринуться на врага(!] и бить, бить, исступлённо бить куда попало обеими руками, если понадобится, вцепиться в глотку… душить, душить… выдрать волосы, располосовать ногтями харю… выдавить глаза… Главное – первым и посильнее ударить носком ботинка ниже пупка, в самое причинное место, и он ударит, не сомневайтесь! Мало никому не покажется. Да он сию минуту готов двинуть со злости – «по яйцам», одним махом рассчитаться за все былые обиды, зуботычины, унижения и страдания, неужели действительно «белой вороны»?! За плевки, оскорбления, синяки на ногах! За тот долбанный гудок, который сломал всю его жизнь, превратил детство в сплошной кошмар. «Неинтересно»! А мне как раз интересно!!!
Шагал крупно, внешне совершенно спокойно и уверенно, и очень целенаправленно. Не оглядываясь. Словно его вызвали к доске и сейчас будет мелом что-то на ней изображать… Наконец, отойдя макаром таким ещё метров сто-сто пятьдесят, позволил себе остановиться, обернулся…
От большой группы сорванцов, намеревавшихся побить его, хрупкая горсточка осталась, меньше половины – заядлых драчунов. Мурзы среди них не было.
– Да ну, он тебя одной левой зашиб бы, потому и ушёл, сказал, неинтересно ему!
– А чё тут интересного? Семеро на одного?!
…Что сталось дальше, потом, он Сергей Бородин, забыл – запечатлелось только миражное воспоминание: кто-то похлопал его по плечу (может, просто положил на плечо руку?)… Несколько дней он был героем в классе, пока на волне этой не докатился до прежнего своего положения – «белой вороны». А однажды всё тот же Палищук опять больно ударил его ногой по голеностопу и Серёжа со слезами на глазах проглотил выпад сопливого ублюдка. Но самое страшное подстерегало впереди: пацаны как-то достали чёрт знает где колючую проволоку и привязали ею Серёжу к забору какому-то, после чего измывались над ним, сверх меры глумились… Конечно, Мурза находился в первых рядах.
Конечно, были и другие примеры, только зачем акцентировать внимание на мерзости, берущей начало своё в стадных инстинктах неблагополучных детей? Тем более что кошмарный сон этот сменился на относительно спокойное пребывание парня в квартире Анастасии Васильевны, загоревшейся желанием видеть в жильце своём музыканта. Но… тут начинается очередная страница судьбы Серёжиной, перевернуть которую, не прочитав, также нельзя. Его подстерегало бесчеловечное, подлое отношение к нему главы семьи, хозяина дома – Бокова Виктора Петровича, (напомним, что имя-отчество последнего Сергей впоследствии забыл начисто!), который поначалу был нейтрален, равнодушен и вроде бы не замечал паренька, но впоследствии стал понемногу доставать-допекать намёками о бесперспективности занятий музыкой, наконец, попрекать куском хлеба, а когда Серёга наш в сердцах заявил, что в интернате его бьют, издевательски к нему относятся, то и сам перешёл к аналогичным действиям. Стал втихомолку наказывать мальчика за те или иные детские провинности, шалости, которых со стороны последнего, прямо скажем, было не так много. Что вымещал на бедном сироте взрослый, сложившийся мужчина – неспособность иметь собственного ребёнка, глухую зависть к одержимости юнца (проявленной позднее, после знакомства с Головлёвым], меркантильное настроение, то бишь, элементарную жадность?? Скорее всего – и то, и другое, и третье. Так ли иначе, но пребывание в доме учительницы превратилось для Серёжи в сущую пытку. В ад.
Как-то раз, наводя порядок в квартире, Анастасия Васильевна натолкнулась на антресолях на игрушечные кубики, приобретённые невесть когда ещё её старшей сестрой для собственного чада и почему-то оставленные-забытые здесь. Кубиков было много, ярких, отливающих радужной палитрой и служащих бесценным строительным материалом при сооружении домиков и возведении башен(!) Не раздумывая долго, женщина отдала чужое добро это Серёже – пусть на досуге возится, правда, забава сия не по возрасту ему будет, но… чем бы дитя не тешилось… Кабы знала, к чему легкомысленная доброта спонтанная приведёт! Во-первых, сам, Виктор Петрович, всю плешь проел да уши прожужжал: зачем балуешь, не заслужил, и так хлеб даром ест, он тебе кто – сын родной?.. Ладно, тут полбеды. Но однажды…
…в отсутствие Анастасии Васильевны Серёжа, оторвавшись от пианино, причём, не без вмешательства хозяина дома, решил от нечего делать отгрохать из кубиков вожделённых высоченную стелу. И с упоением искренним за работу принялся. Взметнулась то ли вышка, то ли колоколенка импровизованная выше его роста, потому что верхние «кирпичи» укладывал, залезая на стульчик вращающийся, круглый, предназначенный стоять возле ф-но. Конструкция сия мальчику в целом понравилась и по детской простоте своей решил поделиться радостью редкой с тем, кто устал от «вечных гамм ваших». Нехотя, припозёвывая, вышел Виктор Петрович из спальни, где проводил большую часть свободного, «личного» времени за чтивом досужим…
– Ну и что? Башня как башня, ничего такого…
– Я её аккуратно строил, чтобы не рухнула. Трудно, зато стоит теперь надёжно. Вот как я её делал, смотрите!
И что тогда дёрнуло Серёжу развалить гордость рук золотых – да, что? Показать захотелось процесс воздвижения чуда света нового, решил похвастаться! Словом, с грохотом домашним рассыпалось на кусочки вавилонское диво, и взбешённый произведённым шумом супруг Анастасии Васильевны избил Серёжу. В первый раз. Ремнём. А потом лупил его регулярно.
Побои, оскорбления, издевательства и в школе, куда продолжал ходить, ведь учёбу никто не отменял, он только ночевать перебрался к «училке», и дома… Плюс обиды. Обида – это когда тебя лишают того, что доступно всем и каждому. Когда натурально обделяют теплом, называя отношение доброе, хорошее медвежьей услугой (налицо двойные стандарты и явный перекос в осмыслении и ценностей жизненных!], хуже: когда, наконец, благие намерения и необходимость святую, общеизвестную напрочь подменяют циничным гонением, остракизмом! Для полноты картины: праздники новогодние Анастасия Васильевна и Виктор Петрович регулярно встречали в гарнизонном доме офицеров (осталось добавить, что сам носил звание майора и служил в одной из здешних войсковых частей], где оба организованно веселились, а Серёжу перед этим запирали дома, ведь в школе-интернате его, не дай Бог, побьют, и мальчик, прижавшись к оконному стеклу, глядя на огни ёлок, разноцветно горящие в соседних домах и лучиками весёлыми-яркими пробивающиеся в морозную предполночь, взирая на суету, какую-то вокзально-праздничную, слыша смех, шутки, разноголосицу горожан, спешащих к очагу ли родному, в гости, угадывая сердечком растущее напряжение волнительное, в коем пребывает страна, весь советский народ – ПЛАКАЛ ГОРЬКО… Брошенный, никчёмный, не от мира сего!
ПЛАКАЛ неутешно, после чего садился за фортепиано и, откинув крышки обе, начинал изливать звуками душу. Ему становилось понемногу хорошо и только одного не мог взять в толк Серёжа: где оно, счастье – здесь, в одиночестве, в наплывных гармониях нежных, или – там, среди ряженых Дедов-морозов со Снегурочками, такими ласковыми, красивыми, стройными у прекрасных ёлочек в игрушках на фоне блестящей кутерьмы, аттракционов, подарков необычайных, в том числе и сладких?..