Полная версия
Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения
Манифестация могла окончиться довольно грустно – переписью участников, даже арестами. Но пристав, явившийся сюда с отрядом городовых, оказался, к счастью, человеком довольно опытным и притом флегматичным. Подойдя к ближайшим манифестантам, он равнодушно спросил:
– По какому случаю собрание?
– Долой Испанию! – горячо воскликнул в ответ кто-то.
– Испанию? Ну, это ничего, – благодушно согласился пристав. – Я подожду.
И он, действительно, подождал. Пока студенты наговорились, накричались и стали, наконец, расходиться.
Студенты
Однако, до 1901 года манифестации и забастовки редко тревожили нашу университетскую жизнь. Правда, доходили до нас отголоски беспорядков в других городах: в 1902 году в Киеве состоялась большая студенческая демонстрация; в следующем году в целом ряде южных городов происходили рабочие манифестации, к которым примыкали студенты. Но у нас, в Одессе, все это отражалось довольно слабо; занятия почти не прерывались. И за немногие годы сравнительного спокойствия мне удалось присмотреться к своим коллегам – правым и левым.
Какие, в общем, прекрасные молодые люди! Как ни смотреть сейчас на них, из дали нынешних времен, как ни расценивать вред или пользу их наивных выступлений в общественно-политической жизни, как ни глядеть на них, – справа ли, слева ли, – но, по существу, сколько благородства в мыслях, сколько душевной чистоты!
Были среди нас правые, большей частью – из зажиточных или чиновничьих русских семей; были левые, в большинстве, малоимущее, перебивавшиеся уроками или какой-нибудь посторонней работой; были центральные, «академисты», составившиеся по типу московского академического кружка профессора Герье28, ставившие главной целью своей университетской жизни занятие наукой. Были, наконец, и просто «дикие», ни к каким группировкам не принадлежавшие.
Разумеется, каждая группа считала себя выше другой. Например, мы, «академисты», обычно прилежно занимавшиеся и аккуратно посещавшие лекции, с легким пренебрежением смотрели на правых и левых; согласно своим политическим взглядам, мы требовали не общей конституции для всего государства, а только университетской автономии, уступая общие заботы о государстве людям других профессий и возрастов. И свободы мы жаждали не вообще, а только для университета, чтобы на нашу желанную университетскую автономию никто не смел посягать ни справа, ни слева, ни инспекция, ни забастовщики, насильственно прекращавшие занятия.
Среди правых тоже было немало серьезно занимавшихся; но были у них и большие лодыри, особенно «белоподкладочники»29. Эти редко посещали лекции, с трудом перебирались с курса на курс. Холеные, тщательно одетые, подкатывали они к Университету в экипажах – собственных или наемных; снисходительно входили в здание, как бы оказывая этому зданию честь своим посещением; усаживались в аудиториях где-нибудь на дальней скамейке, чтобы профессор случайно не обратился к ним с каким-либо вопросом; и благосклонно внимали тому, что говорит лектор. Были они, конечно, очень воспитаны и потому вели себя на лекциях вполне достойно: не позволяли себе открыто зевать, или выражать неудовольствие по поводу излишней отвлеченности трактуемого вопроса. На чертежи или формулы, появлявшееся на доске под опытной рукой профессора, они смотрели с явным любопытством, смешанным с некоторой долей испуга, как смотрят на диковинные экземпляры посетители зоологических садов и музеев. А при упоминании славных имен корифеев науки сочувственно улыбались и кивали головами, давая понять, что об этих уважаемых людях они где-то слышали самые лестные отзывы.
Однако, правые и даже «белоподкладочники» не вызывали в нас, академистах, неприязненного отношения, так как стояли за порядок и за спокойное течение университетской жизни. Совсем другое чувство было у нас к крайне левым – к социал-революционерам и к социал-демократам. Социалисты-революционеры были еще не так страшны. Они ходили в баню, стригли волосы и нередко носили под тужуркой крахмальные воротники. И программа их была не так мрачна, как программа социал-демократов. Они считали самой лучшей частью населения России не только заводских и фабричных рабочих, но и мужичков, и даже трудовую интеллигенцию, поскольку эта интеллигенция согласна принять их революционные взгляды. Будущая Россия им рисовалась, согласно Лаврову30, Михайловскому и Чернову31, демократической республикой со всеми свободами и, разумеется, с отменой смертной казни за политические дела. А потому, для возможно скорейшей отмены смертной казни необходимы террористические акты против губернаторов, градоначальников, приставов, околоточных и даже городовых.
И все-таки, несмотря на подобную кровавую программу борьбы во имя будущего уважения к чужой жизни, социалисты-революционеры не производили отталкивающего впечатления. С ними, как никак, можно было спорить; обожая мужиков, они все-таки, допускали, что не интеллигентов следует сделать мужиками, а мужиков – интеллигентами. А что касается социал-демократов, то их рабочие были единственным классом, способным своей диктатурой довести Россию до высшей точки государственного благоденствия. И это, естественно, внушало нам, интеллигентам-академистам, тревогу и даже обиду: почему рабочих считать солью русской земли? С какой стати?
Волосатые, грязные, с самонадеянностью во взоре, с морщинками презрения ко всем инакомыслящим, эсдеки казались нам не просто партийными людьми, а членами особой секты, не то душителей, не то огнепоклонников.
Величие, с которым они изрекали свои истины; пренебрежение, с которым они встречали слова своих оппонентов, делали из них жутких жрецов, знавших какую-то великую эзотерическую тайну.
A кроме упомянутых трех групп, разумеется, была среди студентов и аморфная масса, составлявшая большинство, иногда примыкавшая к правым, иногда к левым, смотря по таланту и напору ораторов. Никакими высокими идеями не увлекаясь, эти люди занимались в меру, не очень хорошо, не очень плохо, кое-как переходили с курса на курс, мечтая благополучно окончить университет и сделаться преподавателями, столоначальниками или кандидатами на судебные должности.
Таким образом, с настоящим чувством долга по отношению к учебным занятиям работали только академисты, составлявшие ничтожное меньшинство. Правым некогда было слишком много времени уделять университету; особенно занятыми оказывались «белоподкладочники». Сегодня – званый вечер у Елены Васильевны; завтра – свидание с Сонечкой; в четверг – оперетта «Бедные овечки»32; а в пятницу надо побывать в кафешантане «Северной гостиницы», где выступает прелестная Казя. Как мило поет она сама про себя со своим народным произношением:
«Ах, Казя!Рабенок нежнайИ антиреснай —И всем должна!»Не было времени для занятий и у левых: слишком велик земной шар, о котором им надо позаботиться. Собираясь друг у друга на мансардах, пили они чай, кофе, курили до одурения и читали очередные номера «Искры», издававшейся заграницей, или «Рабочее Дело», «Рабочую Мысль», сборник Плеханова «Вадемекум». A после подобного чтения шли на ночь в дешевые пивные доказывать младшим товарищам, что Бога нет и что все человеческие идеи суть надстройки над экономикой общества.
Удивительно ли, поэтому, что на практических занятиях или на экзаменах происходили печальные недоразумения или анекдотические сценки?
В физической лаборатории молодой приват-доцент ставит опыт. Ему для решения задачи необходимо вставить в формулу температуру окружающего воздуха. Обращаясь к одному из студентов, он говорит:
– Гогоберидзе, пройдите в соседнюю комнату, посмотрите, сколько градусов на ртутном термометре.
Гогоберидзе идет, возвращается и говорит:
– 760, господин профессор.
– Как – 760?
– Так. Наверно, по Фаренгейту.
Бедный Гогоберидзе, социал-демократ, не мог отличить ртутного барометра от термометра.
Некоторые социалисты-химики смотрели на цифры в химических формулах как на коэффициенты. Белоподкладочники-математики считали знаки дифференциалов второго порядка простыми алгебраическими квадратами. A некоторые беспартийные предполагали на экзаменах по французскому языку, что «шют де л-ампир ромен» означает «шут римского императора»33.
Самые же страшные ответы бывали на экзаменах по богословию.
– Что у вас в билете? – спрашивает профессор-протоиерей.
– Опровержение дарвинизма с точки зрения христианского вероучения.
– Отвечайте.
Студент эсер молчит.
– Ну, что же? Не можете собраться с мыслями? Расскажите, в таком случае, сначала, в чем сущность учения Дарвина?
Студент молчит.
– Но вы, все-таки, имя Дарвина когда-нибудь слышали?
– Да, батюшка.
– И что же?
Молчание опять. Профессор приближает лицо к студенту и участливо спрашивает:
– Скажите: вы – юрист?
– Юрист, батюшка.
– Так и знал. Идите с Богом. Удовлетворительно.
Были ли, однако, наши русские студенты в общей своей массе невежественны? На этот вопрос нельзя ответить вполне утвердительно. Как и вся наша интеллигенция, молодежь была и любознательна и даже до некоторой степени разносторонне образована, но знала она главным образом то, что ей было необязательно знать, и очень мало интересовалась тем, что знать было необходимо. Студенты филологи любили ходить в анатомический театр, математики посещали лекции по психологии, медики бегали слушать философию права. И редко кто из них в добавление к учебникам по своей специальности прочитывал что-нибудь лишнее.
Зато часто на столе у естественника можно было встретить перевод Карлейля34 «Герои и героическое в истории» или в комнатке юриста «Ископаемые чудовища» Гетчинсона35.
А что делалось с молодыми людьми, когда в сборниках «Знания» или «Шиповника» печатались рассказы или повести популярных писателей, особенно с левым уклоном! Появление очередного рассказа Горького о босяках представляло для студентов и курсисток истинный праздник. Эта босяцкая литература считалась среди молодежи настоящим откровением. В босяках Горького видели, как бы, зарю новой жизни. От босяков – свет. Босяки – символ будущей свободной России. Это – не вымершие чудовища, а карлейлевские герои и героическое.
И не даром любимой песней большинства студентов тогда стала «Дубинушка». Для левых она сделалась чем-то вроде их национального гимна. Пели ее эсдеки, эсеры, впоследствии – кадеты. «Эх, дубинушка, ухнем!.. Сама пойдет, сама пойдет…» И, действительно, пришло время: ухнули. А она пошла, пошла… И так пошла, что певшим ее пришлось стремительно бежать заграницу.
В общем, странная у нас была молодежь. Бестолково-вдумчивая, невежественно-начитанная, жестоко-справедливая, с широким сердцем, с узкой логикой, и любвеобильная до того, что могла совершать террористические акты. Она всем интересовалась, во все вмешивалась, забывая о своих прямых учебных обязанностях, с увлечением брала на себя чужие функции проповедников, реформаторов, сенаторов, министров, будущих членов парламента.
И все-таки мы, старые русские люди, и правые и левые, учившиеся в российских университетах, гордимся своей высшей школой. Русское студенчество, и разрушая Россию и охраняя ее, в своих побуждениях было самым чистым и благородным студенчеством в мире.
Это – не западноевропейские студенты, носящие по улицам плакаты с лозунгами: «Не давайте право практики иностранцам, окончившим наш медицинский факультет!»
Развлечения
Посещая университет, молодежь наша свободное время развлекалась, – каждый по своим возможностям и вкусам. Спортом занимались немногие; российские студенты того времени слишком гордились своими головами, чтобы отбивать ими футбольные мячи, как это теперь практикуется на ближнем и на дальнем Западе. Зато увлечение театром было огромное. При приезде гастролеров в роде Шаляпина36, Собинова37, Тетрацини38, Титта Руффо39 молодые люди, не имевшие возможности платить бешеные деньги барышникам, простаивали в очередях перед кассой целые ночи, чтобы получить драгоценный билет. И с каким жаром потом обсуждалось исполнение партий!
Часто студенты устраивали товарищеские пирушки по тому или другому случаю. При первых рюмках водки беседовали об университетских делах; после нескольких стаканов пива – о государственном строе; а при последних бокалах вина – о Боге, о категорическом императиве Канта, о совести вообще, о справедливости. И нередко кто-нибудь из присутствовавших в виде иллюстрации непомерной буржуазной жестокости, декламировал потрясающую некрасовскую картину у парадного подъезда:
«И пошли они солнцем палимы,Повторяя: “суди его Бог”,Разводя безнадежно руками…»Это, действительно, было жутко и захватывало дыхание от негодования: барин спит, а непринятые им мужички, палимые солнцем, идут…
Ничего подобного в демократической Европе не было.
A встречались среди нас, студентов, и беззаботные весельчаки, которые в свободное от занятой время не прочь были повеселить жителей города своими проказами, или озаботиться устройством небольшого скандала.
Среди них особенно отличался некий юморист Л. со своей жизнерадостной компанией.
Как-то раз, в ясный весенний день, многочисленные прохожие на Дерибасовской улице были встревожены необычным зрелищем. По тротуару шли в ряд студенты, взявшись за руки, и с озабоченными лицами обращались к встречной публике: «Осторожнее, господа! Сойдите с тротуара! Очень опасно!»
За этой шеренгой студентов тихо шествовал старый, едва волочивший ноги, очевидно разбитый параличом, сенбернар. А к ошейнику его было прикреплено несколько цепей, концы которых держали Л. и его ближайшие помощники, делавшие вид, что со страшным усилием сдерживают дикого зверя. Картина была волнующая, угрожающая, и одесситы, никогда не отличавшиеся особенной храбростью, быстро разбегались в разные стороны, чтобы не быть разорванными на клочки.
Шествие это продолжалось довольно долго и по другим улицам, пока не прекращалось полицией.
А однажды, проходя мимо писчебумажного магазина, Л. и один из его друзей увидели в витрине продававшиеся картонные золоченые буквы, из которых можно было составлять целые слова для плакатов и вывесок. Приятели купили эти буквы, прикрепили к плотному картону и составили несколько слов.
На следующий же день у парадного входа большого дома, в котором на мансарде жил один из друзей Л., появился наряду с мраморными дощечками докторов и зубных врачей плакат с золочеными буквами:
«Спешите видеть! Не пропустите! Всего несколько дней!
Ежедневно от пяти часов до семи пополудни!
Верхний этаж, комната ном. 12.»
В эти часы обычно Л. приходил к своему другу, чтобы вместе готовиться к лекциям. Вывесили они объявление, в пять часов начали пить чай, заниматься. И вот, уже через полчаса – слышно на лестнице чье-то кряхтение, кашель, и затем – стук в дверь.
– Войдите.
У входа в комнату показывается дряхлая старушка. Она осторожно оглядывается по сторонам, окидывает любопытным взглядом стены, кровать, стол, маленькую этажерку, на которой в беспорядке лежат книги… И нерешительно спрашивает:
– Это здесь?
– Здесь, – любезно отмечает Л. Старушка некоторое время молчит. Затем снова разглядывает комнату.
– А что именно здесь? – снова задает она вопрос.
– Да, вот… Сидим. Пьем чай. Готовимся к лекциям.
– А еще что?
– Больше ничего.
– Позвольте! Так чего же вы объявление печатали? Это безобразие! У меня ноги слабые, в груди одышка!
– А что мы напечатали, сударыня?
– Да как что! «Спешите видеть… Не пропустите…» А оказывается – жульничество? Я женщина пожилая, я не могу почем зря лазать на четвертый этаж! Дрянные мальчишки! Поганцы!
Вторым посетителем оказался некий полковник в отставке. Он молодцевато вошел в комнату, сел на стул и весело заговорил:
– Ну и крутая у вас лестница, черт побери. Хорошо, что в молодости я в кампании 1878 года участвовал, привык к балканским горам. Ну, показывайте, молодые люди, что у вас тут такое это самое.
– Да вот, – доставая с полки одну из книг, спокойно сказал Л. – Есть у нас, например, Мартенс40: «Современное международное право». Затем, если хотите, Владимирский-Буданов41 – «Обзор истории русского права».
– А для чего мне? – обиделся полковник. – Я не для того сюда лез.
– В таком случае посмотрите Петражицкого: «Очерки философии права». У Петражицкого, имейте в виду, особая теория происхождения правовых отношений. Эмоциональная.
Можно представить, с какими словами эмоционального характера спускался с четвертого этажа полковник в отставке. A объявление с золочеными буквами продолжало привлекать дальнейших посетителей своею загадочностью. За три дня у друзей-студентов перебывало немало народу, и, к счастью, никто не дрался. Зато один одессит-комиссионер так им надоел своими частыми посещениями, что объявление пришлось, в конце концов, снять.
Комиссионер являлся в день по несколько раз и все допытывался:
– Нет, вы мне скажите вполне ясно, без фиглей миглей: чи вы что-нибудь продаете, чи вы покупаете?
Проделки Л. и его компании обычно бывали невинными. Но иногда, все же, наши весельчаки переходили границы.
Как-то раз осенью просидели они в ресторане до часу ночи, пока ресторан не закрылся. Не желая расходиться по домам, загулявшие друзья отправились в конец Ришельевской улицы, в сторону вокзала, и там в одном кабачке просидели до трех часов, пока и здесь хозяин не заявил, что закрывает свое заведение.
– В таком случае, вот что, – заявил хозяину подвыпивший Л. – Продайте нам скатерть с нашего столика, стаканы и несколько бутылок вина. Мы устроимся где-нибудь на улице.
После долгих споров и препирательств хозяин, наконец, согласился продать требуемое. Молодые люди вышли на тротуар, осмотрелись и решили разостлать скатерть на рельсах конки. Трамвая тогда в Одессе еще не было.
Странное зрелище представляли собой эти неожиданные древние греки в студенческих фуражках, возлежавшие на мостовой вокруг современных ваз и фиалов с вином. Редкие ночные прохожие с изумлением останавливались, разглядывали пировавших и затем ускоренным шагом продолжали свой путь, стараясь не попасть в какую-нибудь неожиданную историю. А студенты пили, беседовали, философствовали, подобно участникам «Пира» Платона. Пока, наконец, не начался рассвет.
Около шести часов в конце улицы из-за поворота показалась конка. Сонный кучер, еще не вполне пришедший в себя после ночных сновидений и вяло помахивавший кнутом над своими понурыми росинантами, с удивлением заметил издали, что на рельсах творится что-то неладное. Нечто белое, на белом – черное, а вокруг чьи-то фигуры, точно жертвы недавнего боя: одни – лежащие навзничь, другие – с трудом пытающиеся подняться с земли и покачивающиеся от тяжелых ранений.
Кучер тревожно загудел. Подъехал, и остановился в нескольких саженях от скатерти. Пренебрежительно поглядывая на возвышавшийся вблизи вагон, молодые люди продолжали оставаться на своих местах, а кто-то из них, в приливе вежливости, провозгласил тост за лошадей, дружно подхваченный собутыльниками.
Сойдя с вагона, держа в руке кнут, кучер угрожающе подошел к студентам.
– Освободите дорогу! – мрачно потребовал он.
– А ты сворачивай в сторону!
– Я тебе сверну!
Разгоревшийся спор прекратился с появлением городового, которого привел один из пассажиров конки. Молодые люди, вместе с кучером и городовым, очутились в ближайшем участке, где заспанный помощник пристава составил протокол. Городовой, конечно, был на стороне кучера и в своем показании возмущался скандальным поведением студентов.
– Подпишите! – протягивая протокол, обратился помощник пристава к Л., когда все остальные уже расписались.
– С удовольствием, – вежливо сказал Л.
Он бережно взял в руку бумагу, прочел, сложил ее вчетверо, затем поднял над головой помощника пристава, разорвал на мелкие части и патетически воскликнул:
– Снег идет!
Вся эта история могла бы окончиться очень печально для молодых скандалистов. Но отец Л., к счастью для них, был правителем канцелярии градоначальника. Узнав от сына, что произошло ночью, отец ужаснулся и помчался улаживать дело, которое должно было попасть к мировому судье.
Что произошло дальше, догадаться не трудно. При рассмотрении дела у мирового судьи кучер, по словам свидетеля городового, оказался главным виновником всего происшедшего. Господа студенты вели себя замечательно вежливо, деликатно, а кучер был вызывающе груб, наверно сильно пьян с раннего утра, нахально замахивался на образованных молодых людей кнутом, стараясь вывести их из терпения. А что касается помощника пристава, то тот, разумеется, не подал никакой жалобы на снег, обрушившийся в участке на его голову.
В силу всего этого приговор мирового судьи ограничился небольшим штрафом.
Весна осенью
Приблизительно так жили, занимались и развлекались мы, студенты.
И, вот, наступил 1904 год.
В январе началась несчастная Русско-японская война. При виде неудач на фронте, революционные круги пришли в радостное оживление. Пока японцы будут бить Россию с востока, они, революционеры, могут с успехом бить ее с запада. Социалисты в «Искре» начали яростную пропаганду. На средства каких-то таинственных, но очевидно весьма самоотверженных благотворителей стали по всей стране распространяться революционные брошюрки, прокламации, листовки с призывами – «Да здравствует мир, долой самодержавие!». И те самые меньшевики, которые сейчас доживают свой век заграницей и бережно охраняют Советскую Россию от всякой чужой интервенции, дружно радовались поражениям русской армии и посылали привет японским социалистам.
В июле произошло убийство Плеве42. В августе был назначен министром внутренних дел князь Святополк-Мирский43, объявивший «доверие» всем общественным силам страны. И, наперекор правилам астрономическим и климатологическим, началась знаменитая российская «Весна». Весна – осенью… Есть от чего прийти в сильнейшее возбуждение. Повсюду стали устраиваться митинги, сходки, манифестации. Взволновались не только передовые городские рабочие, но даже крестьяне: что им теперь сеять? Озимые или яровые? A российские административные органы растерялись: ведь весной не только появляется зеленая травка, не только распускаются листочки и цветочки; весной возвращаются к жизни и всевозможная рода вредители. И весной, кроме того, на реках начинается ледоход.
Точно также некоторую тревогу администрации вызывало и неожиданное доверие ко всем общественным силам страны. Доверие само по себе – прекрасное явление, радостное. Оказать доверие таким силам, как земские и городские учреждения, или объединения профессоров, адвокатов, врачей – давно было пора. Но к общественным силам причисляли себя всякие группы населения, даже с уголовным оттенком. А оказывать доверие им – это проявить недоверие к правам российского коронного суда.
И, конечно, эти темные элементы воспользовались доверием в значительно большей степени, чем организации прекраснодушных русских интеллигентов. Обрадовавшись весне, несмотря на начавшуюся распутицу, интеллигенты начали с того, что стали усиленно съезжаться и заседать на банкетах. После ноябрьского съезда земских деятелей в Петербурге, съезды перекинулись в провинцию, банкеты тоже.
Съезжались ветеринары, аптекарские ученики, телеграфисты, портные и даже повивальные бабки, которым казалось, что их опыт поможет стране произвести на свет конституцию.
Естественно, что от общего весеннего настроения не отставала и экспансивная Одесса. Хотя на улицах акации и не начали цвести, но расцвело множество митинговых ораторов, о существовании которых раньше никто не подозревал, кроме полиции. Одни из них захватили здание Городской думы во время заседания там членов Общества народного здравия и стали произносить горячие речи о социалистическом счастье. Другие ворвались в Благородное Собрание, где происходило празднование сорокалетия судебных уставов, и начали громить феодально-буржуазное российское законодательство.
A некоторые из этих освободителей при помощи студентов-социалистов пробрались и в университет. Занятия уже шли кое-как. Опьяняющий весенний воздух не давал возможности молодежи сосредоточиться на сухих формулах сферической тригонометрии, на кодексе Юстиниана, на диалогах Платона и на гистологии. Хотелось вырваться из тисков всей этой схоластики в широкое поле политической деятельности, где, шествуя, сыплет цветами весна. И число студентов, посещавших лекции, становилось все меньше и меньше.
Но зато в помещении нашей студенческой столовой стало слишком людно и тесно. За неимением достаточных средств посетители ее не могли устраивать здесь никакого подобия банкетов; но скромные обеды протекали теперь довольно шумно и оживленно, ели торопливо, кое-как, некоторые сидя, некоторые стоя, или двигаясь взад и вперед; со стороны могло даже казаться, что здесь не столовая, а буфет узловой станции железной дороги, где второпях утоляют свой голод пассажиры, стремящиеся умчаться в разные стороны, неизвестно куда и неизвестно зачем.