bannerbanner
Зарево над юностью
Зарево над юностью

Полная версия

Зарево над юностью

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Трублин ругался без особой злости, так, для острастки, чтобы подчиненные чувствовали, в чьих руках теперь власть. На всякий случай он даже стукнул кулаком по столу – чернильный прибор звякнул, и несколько фиолетовых капель брызнуло на красное сукно.

Перед ним стоял волостной писарь Чепрак. Он заискивающе смотрел в лицо бургомистра, готовый сорваться с места и выполнить любое его распоряжение.

– Я говорил Калитухе, Иван Сергеевич, не знаю, почему он не заменил сукнецо-то. Завтра оборудуем, Иван Сергеевич. И стол тоже подберем подходящий, такой, чтоб, значит, соответствовал положению.

Трублину понравилось это «соответствовал положению». С покровительственной мягкостью он бросил взгляд на писаря. Чепрак изогнулся еще подобострастнее. Высокий, подтянутый Трублин широким шагом прошелся по кабинету, который еще недавно занимал председатель поселкового Совета.

– Какого цвета прикажете подобрать сукнецо, Иван Сергеевич? – продолжал заискивать писарь.

– Только не такого! – ткнул Трублин в стол. – Что-нибудь темно-зеленое или… – Вспомнил, у коменданта Зеербурга стол обтянут коричневым сукном, добавил: – А лучше сыщи коричневое, самый благородный цвет.

– Будет исполнено, Иван Сергеевич!

– Поди позови сюда Калитуху, я сам ему скажу.

– Слушаю-с! – Чепрак, пятясь, выбрался из комнаты.

«Ишь, как заюлил, подлюга! – подумал Трублин. – „Слушаю-с!“ А как, бывало, придешь в Совет за дерьмовой справкой, настоишься у него в очереди. Ну, да ладно, они все у меня попрыгают! Вон как побежал, а мне Калитуха-то вовсе и не нужен. Пусть приведет, пусть!.. Да, жизнь-то как здорово повернулась! Нет поселкового Совета и никогда не будет больше. Есть управа, и бургомистром в ней Иван Сергеевич Трублин! Звучит? Звучи-ит!..»

Хмурясь и хмыкая, он оглядывал кабинет. Менять надо все: стол, обои, полы перекрасить, сюда – портрет Гитлера, сюда тумбочку с приемником, туда – телефон, там сядет секретарша. Нет, секретаршу, пожалуй, лучше поместить в приемной, пусть это будет немного по-советски, но в общем-то оно и правильно.

– Добрый день… – послышалось от двери.

– …господин бургомистр! – добавил Трублин, поворачиваясь.

– Теперь вроде так, – не желая повторять титула, отозвался Калитухо.

– Не вроде, а точно! Пора привыкнуть. Или думаешь, что дочь учится в институте, так можно и нос воротить?

– При чем тут дочь! – болезненно поморщился начхоз. – И ей теперь не сладко в Ленинграде, да все лучше.

– Ну-ну, только без этого! – осадил его Трублин. – Тебя приставили к делу – и исполняй, нечего тут разглагольствовать!.. Я вот говорил Чепраку, он перескажет насчет стола. А вообще надо весь кабинет освежить.

– Освежим постепенно, не все сразу, – уклончиво ответил Калитухо.

– Однако поторопись. – Трублин отвернулся, давая понять, что разговор окончен.

Калитухо, не прощаясь, без стука притворил дверь.

Трублин выждал немного, пока начхоз пересек площадь, набросил на плечи новый коверкотовый плащ и тоже собрался уходить.

Чепрак пропустил бургомистра впереди себя, засеменил следом. В Осинторфе Чепрак появился незадолго перед войной и работал писарем в поселковом Совете. Был он тих и незаметен, и если бы не его бросающийся в глаза недостаток – он был горбат, то на него вряд ли кто обратил бы когда внимание. Неизвестно что, но что-то сближало его с Трублиным еще раньше, до прихода немцев.

Неторопливо, с достоинством вышагивал Трублин по центральной улице поселка, продолжая размышлять о превратностях судьбы. Правда, он и при Советах не был рядовым. Все-таки начальник электроцеха на таком крупном предприятии, как Осинторф, – это если и не шишка, то, во всяком случае, и не ровное место. Однако что такое начальник электроцеха? Так, мелкая сошка. А теперь он первое лицо в волости. Шапки перед ним ломят. А попробуй кто слово сказать против, мигом язык обрежет!..

Где-то хлопнул оконный ставень. Трублин усмехнулся – боятся, то-то! Это хорошо, если боятся.

Дорогу пересекла женщина с ведром воды. Живот ее бугристо выдавался под просторной кофтой. Завидев бургомистра, женщина ускорила шаг, чтобы избежать встречи. Трублина передернуло. «Дать бы пинка в пузо, чтоб в пыль выбросила. Муж – командир, еще одного гаденыша родит».

Он свернул к маленькому домику, который, будто прячась, скрывался в густой листве. Пнув ногой калитку, Трублин вошел во двор.

Старуха долго не хотела открывать. И только когда Чепрак пригрозил выломать дверь, в сенях загремела щеколда.

– Ты что ж не отпираешь, Кутеповна? – с мягким укором выговорил Трублин, присаживаясь к столу.

Безразличным взглядом он окинул избу. Убранство небогатое: деревянная кровать, застеленная стареньким лоскутным одеялом, грубый стол, две лавки вдоль стен да закопченная божница с горящей лампадой. Стены серые; видно, не беленные с самой пасхи. Низкий потолок с паутинистыми щелями, казалось, давил на головы незваных посетителей. С печи свисал клок облезлой овчины – подстилка старухи в холодные ночи.

– Бедно живешь, бабка, – сочувственно сказал Трублин.

Старуха стояла перед ним, скрестив на груди жилистые руки, и глядела на бургомистра безучастными, выцветшими глазами. Она будто и не слышала его слов.

– Живешь, говорю, не ахти, – продолжал Трублин. – Выходит, порадели за твою старость большевики. – Так, что ли?

– Мне и того вдоволь, – спокойно ответила Кутеповна. – А кому мало, те к супостату в услужение подались. Глядишь, перепадет чего.

Чепрак поперхнулся у порога. А бургомистр сжал массивную ладонь в кулак.

– Ты это, бабка, вот что, не расходись!.. Лучше бы за хозяйством доглядывала, вон сад-то совсем запустила. Теперь тебе не колхоз, а свое блюсти надо.

– Придет время – соблюду, – невозмутимо ответила старуха.

– Хватит! – Трублин поднялся, подпер головой потолок. – Забыла, как гостей принимают? Коммунисты отучили?

– Давно никто не жаловал.

– Так вот. К тебе люди с добрым пришли, а ты!.. Самогон есть?

– У кого его теперь нету?

Он ждал – старуха начнет артачиться. Но она молча опустилась на колени, вытащила из-под печи бутылку, поставила на стол. Подала стаканы и, отойдя, присела на судновку.

– Закусочку сообрази, Анастасия Кутеповна, – засуетился Чепрак.

– Харчишками бог обошел, – отозвалась старуха. – Какая нынче закуска?

– Яблочко моченое, еще чего…

– Вышло яблочко. Сами видали – сад в нероде. Опять же – ребятишки пошалманили малость.

Трублин поднялся, подошел к ней.

– А ты забыла, как красного сосунка антоновкой угощала? Память отшибло?

– Так то когда было-то.

– А если бы сейчас не мы, а он зашел… нашла бы?

– Поискала бы.

От короткого, без размаха, удара старуха привалилась к стене, не удержалась и беззвучно осела на пол. Дрожащей рукой вытерла губы и долго смотрела на свою ладонь, окрашенную кровью.

– Недолгая будет ваша власть, – тихо, без ненависти сказала она.

Трублин схватил со стола бутылку, сунул в карман плаща.

– В холодную! – бросил писарю. – Пусть с крысами поночует, старая карга!

– Вставай, Кутеповна. – Писарь склонился над старухой.

Она с неожиданной легкостью поднялась.

– Не трожь!.. Руками грязными не трожь!.. В холодную!.. Ну и сажай. Отсижу. Авось!.. Нынче и дома не дюже тепло. Ведите, пусть люди добрые глянут, с кем воевать зачали!..

– Веди! – буркнул Трублин, уже сожалея, что связался с болтливой старухой.

Чепрак хотел подтолкнуть Анастасию Кутеповну, но она отодвинулась от него, как от прокаженного. Подошла к божнице, задула лампаду.

– Масло в цене, – проворчала и пошла к двери. Переступила порог, обернулась, яростно погрозила Трублину: – Погоди, анчутка, придет час!

Чепрак мелкой побежкой семенил следом за Кутеповной, в душе проклиная Трублина за такое унизительное поручение. Конвоировать семидесятилетнюю старуху!.. Но делать нечего – не сатана за пупок тянул, сам пошел на службу, а теперь закон всех под одну гребенку стрижет – малой ли, старой ли, не перечь, склони выю и молчи…

Трублин постоял некоторое время, глядя вслед писарю и старухе.

«До чего же ледащ! – невольно подумал он про помощника, но тут же утешился: – Оно и к лучшему, уроды всегда преданней служат хозяину. Этому ни терять, ни выгадывать нечего, что скажешь, то и сделает. Жалко, Амельченко скрылся. Он бы у меня в ногах поелозил! Змеей бы извивался, милости просил. Директор торфопредприятия!.. Ха-ха!.. Нет больше директора, а Трублин есть… Немцы немцами, а без меня не обойдутся, глаз не хватит за всем углядеть… Ничего, дайте срок!.. – Он закурил немецкую сигарету – утром комендант Зеербург подарил пачку, – закашлялся. – Несокрушимая нация, а курит черт те что, мякину какую-то, ни духу, ни крепости, только слава, что дым».

Было уже прохладно. Предвечернее небо затянули дождевые тучи. Ветер гнал по колеям стайки листьев. Первое военное лето кончилось. Ни дымка над крышами, ни поскрипа водонаборной колонки. От дождей стены домов облупились, и никто не собирался их белить.

«Завтра всех баб – на побелку, стариков – мести улицы, – планировал Трублин, подходя к своему дому. – Пора навести порядок».

Вошел в дом, задержался у двери.

– Опять в потемках?

Жена Маруся, бледнолицая, болезненная женщина, молча подошла к столу, чиркнула спичкой. Желтоватый язычок пламени высветил ее длинное, худое лицо, угловатые плечи.

– Стекло не могла протереть? – разозлился Трублин.

Достал из кармана бутылку, грохнул на стол.

Маруся безропотно сняла с горелки стекло, стала протирать его концом фартука.

Трублин, кривя губы, глядел на нескладную, какую-то совсем неженскую фигуру жены. А ведь было время, когда он любил ее, да как любил! Правда, тогда и Маруся была другой. Сочная, налитая румянцем плясунья была настоящей присухой всех деревенских парней. Да, видно, на беду свою отдала сердце чернявому Ваньке Трублину. Потом как-то незаметно, день ото дня таяла, сохла. Узнала – погуливает ее Иван с молодухами, поплакала втихомолку и ушла в себя да в детей. Никому ни слова, ни полслова о своей горести; и зачем, разве люди не видят? Да пустыми словами и не разогнать беду. А как переехали в Осинторф, муж совсем от семьи отошел, даже ночевать приходил не каждый день, все на работу сваливал, на ночные смены. Она-то знала, какие это ночные смены! Женщин тут много, своих и наезжих, Иван заметен, а кому пожалуешься, кто услышит Марусину печаль, кому прольются ее слезы! Смирилась. Как старуха стала жить, хотя ей еще и тридцати нет. Лишь бы детей кормил да кулаки пореже в ход пускал.

Видела Маруся – с запада надвигалась беда, наслушалась рассказов от беженцев, бессонница извела по ночам. Как-то не стерпела, сказала мужу:

– Уходить надо, Ваня. Порешат ведь ребятишек.

Он только глазами стрельнул.

– Это еще видно будет, кто кого порешит!..

Ничего не поняла Маруся тогда, а когда поняла, было поздно что-либо сделать. Пришли немцы, а через неделю Иван ходил в бургомистрах. И никто его не понуждал, сам пошел к коменданту и попросил работу при новой власти. Об этом Маруся узнала позднее от соседей. А что она получила от его назначения? Отвернулись соседи, родственники. Случалось, выйдут женщины к колонке, а она воду набирает. Стоят в стороне, не подходят даже, пока она не унесет свои ведра. Крепилась. Заряснело на душе, как на осеннем болоте.

Вычистив стекло и настроив лампу, Маруся накрыла мужу поесть. Трублин налил себе стакан до краев, ей – до половины.

– Садись! Обмоем новую должность.

Маруся взяла стакан, равнодушно поднесла к губам.

Трублин скорчил гримасу.

– Ты бы хоть отказалась, что ль, иль пила, как живые пьют.

Не глядя на мужа, Маруся поставила стакан.

– Пей, стерва! – взорвался он.

Маруся испуганно схватила стакан, залпом выпила. Вскочила из-за стола, плотнее прикрыла дверь в комнату, где спали дети.

Трублин хрустко закусил водку соленым огурцом и принялся за щи. Ел он с толком, не торопясь. Долго обгладывал баранье ребро, ладонью утирая сальные губы. Допив самогонку, он сытно рыгнул и уставился на жену.

– Ну?.. Ты поняла своими куриными мозгами, кто я теперь? Бур-го-ми-стр! – протянул он по слогам, вслушиваясь в собственный голос. – Во всей волости первая величина. Голова всем, кумекаешь?.. Они моего отца раскулачили, сволочи, в тридцатом, на Соловки угнали, думали, под корень нас подрубили!.. Не вышло по-ихнему!.. Они мне теперь за каждый гвоздь заплатят! Я свое верну сполна!.. С процентами! – Кровь прихлынула к его лицу, оно покрылось багровыми пятнами. – Вы все теперь в моих руках!.. Вот захочу – и тебя вышвырну на улицу, заставлю под крыльцом жить вместе с собакой… И ребятишки будут тебя кликать, как собаку. Поняла?.. И жрать ты будешь из собачьей посудины, а я буду тебе кости бросать, а для себя настоящих баб приведу. Не одну – десять!.. Нагишом плясать заставлю, а ты будешь на цепи под крыльцом сидеть и на их голые пятки гавкать…

Подошел к кровати, не раздеваясь, повалился поверх одеяла.

– Ладно, – забормотал неразборчиво, – иди сюда, так уж и быть…

И тут же густо захрапел.

6

Воспоминания путались, приходилось до боли в висках напрягать память, чтобы выстроить события в логической последовательности. Бегство Михайлова. Блуждание по лесам и болотам. Смерть Вани Качалина… Дальше ниточка памяти обрывалась. Михайлов подлец, шкурник. Что ж, в семье не без урода. Придет время – он получит свое…

Над ним склонилось чье-то неясное лицо, отпугнуло мысли.

– Федька, он смотрит! – услышал Вильсовский радостный голосок.

Теперь два лица нависли над ним: курносое мальчишеское и девчоночье.

– Тише ты, дура! – цыкнул мальчишка. – Он и утром глядел да ничего не соображал. Дед сказал: память у него отшибло.

Вильсовский попытался улыбнуться, но даже слабое движение губами отдалось стоном в голове. Вместо улыбки получилась какая-то непонятная гримаса.

– Дяденька, вам лучше? – Мальчишка дотронулся до его руки. Вильсовский бессильно пожал его пальцы. – Вы лежите. Дедушка скоро вернется, мы вас молоком напоим. Он в деревню пошел.

Ребята зашумели, загремели посудой.

– Мы вас в субботу у криницы нашли, а нынче уже вторник, – тараторила девчонка. – Мы с Федькой за брусникой ходили, смотрим – вы лежите. Думали, мертвый, а прислушались – дышите. Федька с дедушкой вас тащили, а в деревне немцы стояли…

– Перестань трещать балаболка! – одернул сестренку Федька.

– А что, что? – Девчонка, совсем как взрослая женщина, всплеснула руками и хлопнула себя по бокам. – Никто не видел, а старосте дедушка сказал, что вы беженец и больны тифом. А одежду и наган мы в огороде закопали.

Вильсовский скосил взгляд на свою грудь. Вместо гимнастерки на нем полосатая сатиновая рубаха. Белые пуговицы пришиты черными нитками. От рубахи пахло хозяйственным мылом и еще чем-то домашним.

Хлопнула дверь. В избу вошел старик, коренастый, седоволосый. Левую ногу ему заменяла деревяшка, конец ее был обернут жестью и густо обит гвоздями.

– Деда, дяденька очнулся! – бросилась к нему девчонка, принимая из рук старика кринку.

– Вскипяти молоко! – густым басом пророкотал дед и, поскрипывая деревяшкой, подошел к кровати, присел на краешек. – Невесело, видать, пришлось тебе, сынок. Я уж, грешным делом, плохое думал. Ну, теперь ничего, с месячишко отлежишь, на ноги встанешь. Ты молчи пока, о себе рассказывать не надо, а нас как зовут, запомни, нагрянет кто часом. Хорошо еще, что немец нам смирный попался, особенно не бесчинствует. Старосту мы своего сами ставили, он про тебя знает. Так вот, я – Онисим Онисимыч, а это внучата мои – Аришка и Федька. Родителей у них нету. Эвакуировать думал, да не успел, тут такое творилось…

Старик говорил медленно, будто каждое слово выуживал из каких-то глубоких тайников памяти, примеривал, подойдет ли, вклинивал в предложение и искал новое. Вильсовский заметил, что у него была привычка теребить ремень протеза – кожа была отшлифована до блеска.

Когда молоко поостыло, Ариша взяла ложку и стала поить Вильсовского.

Старик внес из сеней вязанку лозы и принялся плести корзину. Пальцы его, толстые и заскорузлые, ловко сучили вокруг основы. Вильсовский долго следил за ними, пока не задремал.

Проснулся он от теплого прикосновения к голове – это в оконную щель пробился солнечный луч, нагрел лоб.

Напротив, на лавке, накрывшись поддевкой, спала Ариша. С полатей доносился заливистый и сладкий Федькин посвист.

Старик сидел на корточках перед печкой и щепал растопку. Короткие щепки сразу клал на край загнетки, а длинные, предварительно сунув за железку протеза, переламывал пополам. Рядом с ним сидел здоровый сибирский кот и старательно намывал гостей. Дверь в сени была растворена настежь, и солнечный поток разливался по полу желтыми нестираемыми лужами. Шаткие половицы сплошь были усеяны маленькими округлыми лунками. Вильсовский не сразу догадался, что это следы стариковской деревяшки.

Во дворе что-то захлопало, так треплет ветер белье, вывешенное для просушки. А через минуту в избу шагнул огромный бело-черный аист. Он важно прошелся по комнате, смешно выбрасывая вперед голенастые ноги, и остановился возле старика.

– А-а, Степан Иваныч, заявился? – не то журя, не то одобряя, сказал старик и выдвинул из-под лавки ведро с рыбой. Выбрав рыбешку покрупнее, протянул ее птице.

Аист клацнул длинным розовым клювом, осторожно взял рыбу и так же важно удалился в сени.

Вильсовский засмеялся.

– Проснулся? – повернулся к нему старик, услышав голос, – Ну, значит, с добрым утром! Сейчас мы завтрак сообразим. Степан Иваныч уже свою порцию получил, избаловал я его рыбой. С прошлой весны на крыше живет, разумный, только вот разговаривать не умеет да в холостяках ходит, чудной!.. Иные, поглядишь, куда невзрачней его, а все парами, а наш не хочет, гордится, что ль…

– Онисим Онисимович, – перебил Вильсовский, – когда вы мою форму прятали, ничего в карманах не заметили?

– Ты про билетики, что ль? Все целы, не тревожься, в надежном месте лежат.

Вильсовский успокоился. Он еще вчера хотел спросить о документах – партийном билете и командирском удостоверении, но при ребятах не решился.

– Ты слышь-ка, Евгений, – совсем о другом заговорил старик. – Новость хорошая есть. Немцы ночью снялись с нашей деревни и подались на Оршу: видно, тамошний гарнизон нуждается в подмоге, а тут им воевать не с кем. Теперь можешь спокойно до полного здравия лежать, разве полицаи заявятся, но мы со старостой их отведем, не тронут.

Вильсовский слушал старика, и ему казалось, будто он читает какую-то старую книжку. Он сам пока еще не видел ни живого старосту, ни полицейского. Они представлялись ему здоровыми мужиками в форме городовых, как в фильмах о дореволюционном времени, с шашками и в сапогах со шпорами.

Затопив печь и засунув в нее чугунки и кастрюли, Онисим Онисимович куда-то надолго отлучился. Пришел повеселевший, бодро выстукивал деревяшкой, оставляя на полу все новые луночки.

– Не знаю, будешь ли обижаться, Евгений, а чтобы не скучно тебе было, я гостей пригласил. Придет наш бывший учитель, из мужиков кое-кто, ну, потолкуем, они тебе новости расскажут, поотстал, поди, по лесам бродимши…

И потянулся день за днем. По утрам приходил за рыбой голенастый аист по прозвищу Степан Иваныч. Евгений разучивал с ребятами обиходные немецкие фразы. Вечерами избу заполняли соседи. Иногда на огонек заглядывал и староста, мужчина неопределенных лет с густой, окладистой бородой. Он внимательно вслушивался в рассказы Вильсовского о мирной жизни, о боях, в которых он принимал участие, хитро щурился, но сам в разговоры не вступал – Евгений так ни разу и не услышал его голоса. Через полмесяца Онисим Онисимович разрешил Вильсовскому выйти на крыльцо. Евгений задохнулся от свежего воздуха, голова закружилась, как после крепкой чарки. А еще через неделю он сказал хозяину:

– Низкий тебе поклон, Онисим Онисимович, за все, что для меня сделал. Теперь я здоров и отсиживаться в тиши не могу. Тут мне делать нечего. Мне надо туда, где нужны солдаты.

– Пойдешь догонять фронт? – грустно спросил старик. – Где-то он теперь? Сгинешь в дороге.

– Можно и поближе найти дело. На крупной станции, например.

– Слушай, – сказал старик, – а если на Осинторф, а? Это же огромное предприятие, почитай, половину Белоруссии снабжало торфом. Там сейчас, поди, немцы работы разворачивают, наши-то при отходе что вывезти не успели, так попортили.

На том и порешили.

Онисим Онисимович полез на чердак, спустился со свертком, отдал Вильсовскому его партийный билет и удостоверение. Долго подбирали одежду. Стариковские штаны оказались коротки, пришлось сходить к родичу. Документы Вильсовский зашил в подкладку пиджака.

Вечером начался дождь.

По чернослякотной тропинке уходил из деревни высокий худощавый человек, издали похожий на тысячи других бездомных, бредущих в ночи в поисках своей доли на этой ставшей такой неуютной земле.

На крыльце хаты стоял старик, кутал двух ребятишек в полы брезентового плаща, и все трое смотрели в темноту, туда, где только что скрылась фигура уходящего.


.

7

По домам из конца в конец поселка рыскали солдаты. Штыками и прикладами выгоняли людей на улицу.

Оцепленная со всех сторон толпа медленной волной катилась к лесопилке. Матери прижимали к подолам плачущих ребятишек, закрывали им рты ладонями, но все равно то там, то здесь вдруг прорывался плач. Несколько старух, все в черном, сбились в кучу, как нахохлившиеся вороны, мели пыль длинными юбками и при каждом окрике солдат вздрагивали и крестились.

Многие знали, куда и зачем их гонят. На днях фашисты арестовали учительницу Лотову. Ее сосед-полицай узнал в человеке, который навестил Лотову, одного из тех, кто ушел с Амельченко в лес. По доносу этого полицая немцы окружили дом, и в перестрелке партизан был убит. Лотову зверски пытали, но дознаться, в каком лесу скрывается партизанский отряд, не смогли.

Стась Шмуглевский глазами поискал в толпе знакомых. Их оказалось немало – соседи, товарищи по школе.

Колонна проходила мимо забора, густо заляпанного черной краской. Совсем недавно здесь была надпись: «Смерть фашистским оккупантам!» На следующий день после прихода немцев Чепрак притащил ведро краски и малярную кисть и сам лично замазал надпись, за что получил благодарность от коменданта.

Над поселком хмурилось сентябрьское небо. На облысевших кустах вдоль обочины висели хлопья паутины. В жухлой траве неярким пламенем догорали последние цветы.

Толпа качнулась и остановилась, окутанная нестройным гулом голосов.

Возле только что выкопанной ямы стояли комендант Осинторфа майор Зеербург и бургомистр Трублин. Комендант надел парадную форму. Сегодняшней акции он придавал большое значение. Первые недели работы в Осинторфе он злился, считая решение начальства несправедливым. Его место там, в окопах и на марше. Он кадровый офицер – и вдруг это сидение в тыловом штабе комендатуры, война с детьми и стариками. Но он ошибся. И здесь, оказывается, есть непонятные русские солдаты, только называются они партизанами. Пусть сейчас попалась одна, завтра он, Зеербург, выловит других, и так будет до тех пор, пока не очистит окрестные леса от тех, кто осмелился пойти против нового порядка.

Зеербург медленно прошелся взглядом по лицам людей. Они отворачивали глаза, стояли неподвижно, застыв в пугающей молчаливости. Есть ли среди них такие, как эта девка? По внешнему виду разве определишь?

Комендант подал знак конвойному офицеру. Тот вышел вперед и поднял руку.

– Молчать! – заорал он высоким фальцетом, хотя толпа была безмолвна. – Вы пришел, чтобы увидел казнь над советский партизан. – Повернулся к Трублину. – Верно я говориль?

– Верно, господин обер-лейтенант!

– Так будет со всякий, кто мешаль о-су-щест-вле-ние-е великая идея фюрер!.. Мы будем стрелять, вы будет смотреть!.. – Офицер подумал, что бы добавить еще, но не нашелся и снова обернулся к Трублину. – Вы что имеет сказать?

Бургомистр, явно польщенный тем, что с ним считаются, сделал шаг к толпе, но под ненавидящими взглядами людей не сразу сообразил, с чего начать. Офицер нетерпеливо тронул его за плечо.

– Время открывать казнь. Говориль!..

Трублин шагнул еще ближе.



– Граждане Осинторфа!.. Нынче мы с вами судим партизанскую суку. Собаке – собачья смерть. Жалеть о ней нечего… – быстро закончил Трублин и спрятался за спину Зеербурга.

– Партизанский сука? – повторил обер-лейтенант. – Это карашо! – и взмахнул перчаткой. – Смотреть туда! Всем смотреть!..

Цепь автоматчиков раздвинулась.

На краю ямы стояла молодая женщина; лицо ее было залито кровью, руки скручены за спиной колючей проволокой. Ветер шевелил пышные светлые волосы.

На страницу:
3 из 7