Полная версия
Свод небес
Из аэропорта, в котором самолет приземлился около четырех часов дня по местному времени, новоприбывших постояльцев пансионата довозили на микроавтобусе до небольшого поселка, путь до которого занимал в среднем полтора часа, а уже из поселка их доставляли на вертолете до самого пансионата. В целом путь от аэропорта до пансионата составлял чуть больше двух часов, так что Марфа добралась до него только к вечеру.
Номер ее, состоявший из небольшой прихожей, маленькой, но уютной гостиной, спальни, ванной комнаты и, конечно, просторного балкона, находился на четвертом этаже особняка. Номер был просто обставлен: несмотря на этно-стиль, в котором был выполнен весь пансионат, номер не был перегружен пестротой узоров и яркостью цветов. Напротив, мягкие узорчатые ковры на паркетном полу, разноцветные крапчатые подушки на диване и плетеных креслах, пышные шторы, напоминавшие свод шатра, и свежие цветы в вазе на квадратном деревянном столике у самого окна в гостиной, создавали атмосферу уюта и какой-то особенной душевности. На стенах висело несколько войлочных картин с изображениями различных сцен из мифов. Оранжевый свет заходящего солнца окрашивал номер в персиковые тона, отчего он казался еще более уютным. А из широкого раскрытого окна, с самых гор, дул теплый душистый ветер, который пах цветами и необъятным простором.
Поблагодарив белл-боя, Марфа закрыла за ним дверь, сняла с головы широкополую шляпку и, положив ее на невысокий комод у двери, глубоко вздохнула. Глядя на желтые дорожки лучей заходящего солнца, стелившиеся по пестрым коврам на полу, на плетеные кресла, цветы, на сами горы, что виднелись за раскрытым окном, на зеркальную гладь озера, которое слезой блестело в сомкнутых ладонях склонов, Марфе казалось, что впереди у нее не несколько бессмысленных недель, которые всегда наполняли ее невысказанную, безмолвную жизнь, а целая жизнь, новая и наполненная смыслом.
Стояли теплые, ясные дни. Днем температура воздуха достигала двадцати шести градусов тепла, однако жара не утомляла, – в горах ощущалось настоящее знойное лето, полное ароматов разнотравья и свежести горных вершин.
Особенно хорошо было в тени сосновой рощи, что зеленела чуть в стороне от пансионата, на пологом склоне холма. Здесь, среди высоких сосен, расползались пестрые, укрытые мозаикой солнечных лучей аллеи, на которых стояли скамейки, где приятно было провести послеобеденный час.
Но не только безмятежность дней влекла сюда туристов, не только манящий вид гор и озер или мерное звучание казахских мотивов по вечерам в компании душистых вин и ароматного бешбармака, но и возможность окунуться в саму колыбель нетронутой природы, только выбрав тот или иной вид экскурсии или похода, которые предлагались здесь в большом количестве и разнообразии.
Первые три дня Марфа провела на большой территории пансионата, изредка покидая ее пределы верхом на черногривом скакуне. В сопровождении наездника, восседавшего на серой алтайской лошади, Марфа выезжала в степь, где конь, чувствуя свободу, подстрекаемый призывами Марфы, галопом рассекал летящие навстречу потоки ветра.
Однажды, после одного такого выезда, во время обеда, который проходил на открытой веранде ресторана, расположенного на первом этаже особняка, к Марфе, в одиночестве сидевшей за круглым, укрытым белоснежной скатертью столиком и отпивавшей из широкой чашки чай с талканом, подошел невысокий, коренастый мужчина, с черными глазами и совершенно седыми короткими волосами, венчавшими его смуглый, упрямый, испещренный частыми морщинами лоб, и представился Марфе как Бектуров Елен, старый друг Ильи Дмитриевича Катрича, отца Филиппа, и владелец этого «арагонита1 в жемчужине края», как сам он назвал свой пансионат.
Бектуров любезно спросил у Марфы, нравится ли ей в «Яшме» и нет ли у нее каких-либо пожеланий, на что Марфа, по своему обыкновению, уважительно и ласково улыбнулась ему и сказала, что ей очень нравится здесь и что в пансионате есть все, чего только может желать человек, задавшийся целью отдохнуть от суеты города. Она выразила свое восхищение красотой местных пейзажей, гармоничным сочетанием диковинности края и уклада жизни в пансионате, а также рассказала о своих выездах верхом, со сдержанной живостью описав чудесность степей и вершин, венчавших горизонт.
– Как поживает Илья Дмитриевич? – осведомился Бектуров, отодвигая стул. – Позволите? – Он опустился на светлую седушку и вопросительно посмотрел своими черными глазами на Марфу. – Мы давно не виделись с ним. – Бектуров задумчиво сузил глаза. – Последний раз – году эдак в девяносто седьмом. Тогда он уже работал техническим директором… Как же его… «Шахтстройпром» – так, кажется. – Бектуров откашлялся. – Да-а… – протянул он. – Давно это было…
Ответ на вопрос об отце Филиппа был для Марфы затруднительным – за три года жизни с мужем Марфа видела Илью Катрича всего два или три раза, при том что жили родители Филиппа не в каком-то другом городе, а в самой Москве. Насколько Марфа знала, у Филиппа с ним были сложные отношения, хотя Филипп уважал отца, горного инженера, который всю свою жизнь занимался разработкой угольных месторождений и проектированием угольных тоннелей и шахт, и любил его той машинальной любовью, которой все дети при любых обстоятельствах любят своих родителей. В чем же заключалась сложность отношений между отцом и сыном, стороннему наблюдателю трудно было определить, а сам Филипп, говоря об отце, никогда не выказывал хотя бы малой доли неуважения по отношению к нему. Марфа слышала из уст мужа только положительные характеристики его матери и отца и всегда считала свекра человеком недюжинного ума и силы духа, а свекровь – образцом мудрой жены и терпеливой матери, и если не любила их (по причине редких встреч и собственной рефлекторной бесстрастности), то уважала обоих.
Илья Катрич был человеком сдержанным, немногословным, с суровым, сосредоточенным, будто в застывшей на нем когда-то маске задумчивости лицом. Говорил он кратко, спокойно, сухо, а глаза его выражали совершенную определенность и четкость его мысли, однако губы его, единственно подвижные на состарившемся уже лице (в 2014 году Илье Дмитриевичу исполнилось шестьдесят семь лет), придавали выражению его то оттенок упрямства, то согласия, то невозмутимого довольства. Илья Дмитриевич был человеком горделивой осанки, прямого взгляда и краткости, но твердости выражений, однако к сыну он относился с тем трепетом и вниманием, которые мгновенно стирали с его сухого и упрямого лица всякие оттенки невозмутимости. Казалось, Илья Катрич готов был исполнить любую просьбу своего сына, однако Филипп никогда не отвечал на трепетный взгляд отца готовностью внимать его отцовским ласкам, – в те разы, когда Марфа видела Илью Дмитриевича и могла наблюдать общение его с сыном, она замечала в Филиппе явную отстраненность по отношению к отцу, будто он хотел избежать этих проявлений отцовской ласковости и внимания. А Илья Дмитриевич, казалось, вовсе не замечал этой отчужденности сына, воспринимая его сдержанность и даже, в некоторых случаях, неприветливость как должное.
Мать же Филиппа, Айсель, черноволосая, с такими же, как у сына, чуть раскосыми черными глазами, еще красивая женщина пятидесяти шести лет, была обладательницей мягкого характера и веселого нрава, который делал их семью в глазах других благополучной и счастливой.
Айсель родилась и выросла в Казахстане, где, будучи восемнадцатилетней девушкой, познакомилась с молодым инженером казахстанской угольной шахты Ильей Катричем, направленным за пять лет до этого, по окончании шахтостроительного факультета петербургского института, практиковаться в Казахстан. Упрямый, напористый, трудолюбивый, уверенный в себе, Илья Катрич быстро освоил горное дело и завоевал доверие руководства шахты. В тридцать лет он стал главным инженером угольной шахты, где проработал в около десяти лет. Затем семья Катричей, в которой уже рос годовалый Филипп, переехала сначала в Красноярский край, где Катрич-старший долгое время работал техническим директором в том самом «Шахтстройпроме», а потом в Кемеровскую область, где Илья Дмитриевич, устроившись в шахтостроительную компанию, стал разрабатывать проекты строительства новых шахт. В Москву Катричи приехали только в 2009 году вслед за сыном, который учился здесь, а теперь и работал.
За сорок лет Илья Дмитриевич Катрич успешно реализовал значительную часть своего неисчерпаемого потенциала, считал себя человеком, состоявшимся в этой жизни, небезуспешным, и оттого был несколько горделив и требователен. Вопреки примеру отца, Филипп не стал продолжать династию горных инженеров и поступил на инженерно-архитектурный факультет университета. Илья Дмитриевич гордился и собой, и сыном, успехи которого менее радовали самого Филиппа, нежели восторгали Катрича-старшего.
Как оказалось, Елен Бектуров в девяностые годы занимал должность директора одной из построенных при участии Катрича угольных шахт, и между ними сложились приятельские отношения. К тому же Бектуров знал и семью Айсель. Таким образом, складывалась довольно приятная и располагающая картина дружеских отношений между людьми, отделенными друг от друга десятками километров и сохранявшими даже по прошествии большого количества времени теплые друг к другу чувства.
Марфа не стала вдаваться в подробности редких встреч сына и отца, а тем более – снохи со свекром, и потому ограничилась коротким и тихим ответом, содержавшим в себе уверение, что Илья Дмитриевич живет хорошо. Бектуров был этим ответом вполне удовлетворен.
Задав Марфе еще несколько формальных вопросов о делах Филиппа, о здоровье Айсель и о занятиях самой Марфы, которая кротко рассказала ему о своих учениках, Бектуров спросил, брала ли Марфа какой-нибудь из предлагаемых в пансионате туров. Отрицательный ответ Марфы очень удивил Бектурова.
– Советую вам взять пеший тур в горы, – заметил он тоном знатока. – Получите необыкновенное удовольствие!
Еще несколько минут Бектуров рассказывал Марфе о наиболее безопасных и красивых тропах, по которым он ходил сам и по которым он рекомендовал пройти и ей, чтобы в полной мере ощутить тот восторг, который привносят в душу и воображение человека такие прогулки, а после – удалился, вручив Марфе визитку с номером своего телефона и попросив ее звонить ему в любое время дня и ночи, если ей что-нибудь понадобится.
Марфа поблагодарила за оказанное ей внимание, взяла визитку и, провожая взглядом Бектурова, решила на днях отправиться в пешее путешествие в горы.
5
Помимо Марфы в пансионате отдыхало еще около двадцати пяти человек. К завтраку в ресторан спускались не все – многие предпочитали завтракать в своем номере. В обед же в ресторане было больше людей, и Марфа с интересом рассматривала их. Были в пансионате постояльцы, которые невольно привлекали ее внимание.
Одним из таких постояльцев был седобородый старик в светлом летнем костюме и канотье, которое при входе в ресторан он непременно снимал. Старик этот, бодрый, худощавый, с загорелым лицом, на котором особенно выделялись седая, аккуратно подстриженная борода и венчавшие лоб совершенно белые волосы, привлекал к себе внимание Марфы тем, что, как ей казалось, он вел неспешную, продуманную, но не безликую жизнь. Это выражалось в мерности его твердых шагов, в спокойном взгляде серых глаз, в лице, которое никогда не покидало миролюбивое, даже веселое выражение. Старик был всегда приветлив с официантами, с детьми – в пансионате отдыхала молодая семья с тремя непоседливыми малышами, – которые часто, не слушая пытавшихся усмирить их родителей, бегали между столиками; с самими постояльцами пансионата.
Казалось, старик никогда не раздражался, никогда не был в дурном расположении духа, а всегда был жизнерадостен и весел. Часто в сосновом парке Марфа видела, как старик, прогуливаясь по аллеям, заложив при этом руки за спину, неоднократно останавливался и рассматривал то верхушки сосен, смыкавшиеся над его головой, то частокол стройных стволов, то всматривался во что-то невидимое среди раскидистых ветвей, при этом добродушно улыбаясь. Марфа думала, что если бы такой старик встретился ей в Москве, то она непременно приняла бы его за сумасшедшего, но здесь его веселость казалась совершенно естественной, гармоничной. Опрятность его одежды, чистое, ухоженное лицо, спокойность его и миролюбивость располагали Марфу к нему, и Марфа неосознанно перенимала это его жизнелюбие, иначе глядя на солнечные дни, впитавшие в себя хвойный аромат свободы и неторопливости. Пусть жизнь Марфы никогда нельзя было назвать суетной и наполненной трудностями быта или стремлением обеспечить себя, но и не была ее жизнь лишена горечи становления личности, ее развития, пусть медленного, но неотвратимого. Несмотря на идилличность ее дней, Марфа никогда не испытывала мирности в своей душе, – в ней была одна только бездонная пустота, в которой иногда блестели переливы тоски.
Теперь же, наблюдая за стариком и безотчетно взирая вокруг с тем же воодушевлением, с каким смотрел он, Марфа находила дни не бесцельными и бессодержательными, а исполненными прелести игры едва уловимых событий, которые происходили вокруг нее.
И в этом необъяснимом душевном подъеме, еще совсем пологом, но уже зародившемся в ней, Марфа часто вспоминала Филиппа, и ей становилось еще радостней от этих воспоминаний, особенно тех, которые были связаны с первыми месяцами знакомства с ним и первыми неделями супружества, еще не покрытыми пластом ее досады. И в душе ее пробуждался отзвук раскаяния: Марфа как будто впервые увидела свою прежнюю жизнь – ту, которая была у нее до встречи с Филиппом; будто впервые она разглядела и ту, которая была у нее теперь, когда она стала женой человека, любившего ее и безропотно принимавшего все ее легкомысленные, эгоистичные капризы. Она увидела различия их, и осознание того, что именно Филипп заставил оживиться в ее душе бывшие фрагментарными частицы, единственно делавшие жизнь осязаемой, вынудило ее испытать подобие стыда. Она почувствовала что-то схожее с покаянием и радовалась тому, что отныне, когда в сознании ее целостность разрозненной жизни разорвалась на отдельные, неделимые фрагменты, она будет жить по-другому, жить в согласии с тем, что составляет ее жизнь, не сетуя больше на фатальность своей судьбы. Пусть решения эти принимались порывисто и бездумно, но они принимались, и обещания, дававшиеся далеким воспоминаниям о радостных днях, оставляли в ее душе свежее, подобно заре, послевкусие.
Однако не только за стариком в канотье с интересом наблюдала Марфа.
Были среди постояльцев пансионата мать и дочь, которые всегда занимали столик, стоявший у самого ограждения веранды. Их столик был рядом со столиком Марфы. С веранды просматривалась горная гряда, вид которой захватывал и умиротворял одновременно, и даже казалось, будто этот пейзаж был вовсе не настоящим, а только громадным полотном, растянутым за сосновым перелеском.
Поначалу Марфа обратила внимание на них только потому, что у девушки были длинные, до самой талии, темно-медные вьющиеся волосы и совсем белая, не тронутая загаром кожа. Девушка эта напомнила Марфе племянницу ее горничной, с которой она занималась когда-то русским языком.
Марфа не могла назвать девушку красивой, однако девушка невольно притягивала к себе ее взгляд: то ли ее исполненные женственности манеры привлекали к себе внимание; то ли умение держать вилку в усыпанных веснушками пальцах так, что невольно возникало желание попробовать то, что ела она; то ли это объяснялось самой живостью в светлых, почти бесцветных глазах девушки, от которой исходила особая энергетика, присущая людям исключительной предприимчивости. И Марфа смотрела на нее с тем интересом, с каким смотрят на обладателей того, чем хотелось бы, но не представлялось возможным владеть самому.
Затем, посредством каждодневного созерцания их обедов, у Марфы сложилось совершенно определенное представление о дружеских отношениях между матерью и дочерью.
Матери на вид можно было дать чуть больше сорока лет. У нее было загорелое лицо и темные глаза, и только темно-медный цвет волос и частые веснушки на руках были точно такими, как у ее дочери.
Мать и дочь всегда приходили в ресторан вдвоем, вдвоем сидели за столиком, вдвоем гуляли по парку и выезжали на экскурсии. Они ни с кем больше не общались и только, понизив голос, говорили друг с другом, то весело смеясь чему-то, то сдержанно ведя беседу. И то, как искренен был их смех, как доверителен был их взгляд, направленный друг к другу, как схожи были их лица, как сочетались между собой их одежды, пробуждало в Марфе невольную ревность к сплетению их рук во время прогулок, к обедам в обществе друг друга и к разговорам, едва слышанным ею сквозь дыхание безучастного ветра.
Марфа смотрела на них, и вид их, счастливых, любящих, отдающих и принимающих эту любовь, поначалу поглощавший ее внимание, скоро стал омрачать ее обеды. При виде той любви, которую мать отдавала дочери, и той участливой нежности, с какой дочь смотрела на мать, Марфе становилось тошно от того, что она, проецируя эту сцену на свою жизнь, не находила в ней даже подобия этой милой взору миниатюре. И Марфе делалось грустно, одиноко, и скоро Марфа больше не обедала в один час с ними, а уходила до того, как мать и дочь спускались в ресторан.
Так Марфа впервые почувствовала в себе разгоравшуюся все больше зависть, основанием которой служила обида.
Обида эта была направлена в первую очередь на мать. Вид чужой материнской нежности впервые пробудил в Марфе волну раздражения, и она поначалу даже не понимала, почему образ совершенно незнакомых ей людей так обижает ее. Затем в Марфе стала расползаться едкая горечь – она вспоминала свое детство, свое юношество и не находила в них ни одной минуты, исполненной ласкового голоса матери или отца. В ней медленно нарастало обвинение: в недолжном обращении с собой, в холодности и нечуткости родителей, в их повелительности и даже деспотизме. Теперь Марфа больше не корила свою судьбу, не сетовала на неподвластные ей события, приведшие ее к тому одиночеству, которое особенно остро она ощущала в последние три года; в сознании Марфы все больше поднимался упрек, плотным стеблем произрастая из искаженных обидой и порицаниями воспоминаний, и упрек этот с каждым днем становился все сильнее и крепче, и не находилось ни одного события, ни одного родительского жеста, который мог бы оправдать то, кем являлась Марфа теперь, – оправдать равнодушие, бесстрастие и совершенную душевную мертвость, которым Марфа не находила точного определения, но ощущала их несомненное присутствие в своей сущности. Присутствие это было не поверхностным касанием оболочки ее естества, но более глубоким, едва ли не фундаментальным основанием ее души.
Так, в Марфе обозначилось единение радости и почти фанатичного душевного подъема от осознания роли Филиппа в ее жизни и глубокой, едкой обиды, рождавшейся в ее души при вспоминании матери и отца. И своеобразный баланс в этом двойственном союзе, не позволявший полностью овладеть ослабшим сознанием ненависти и порицанию, поддерживало наблюдение за другим постояльцем пансионата, за которым Марфа следила с особым интересом.
Постояльцем этим был высокий молодой человек, с широкими плечами и слишком узкими бедрами, которые делали его фигуру похожей на перевернутый треугольник. У него были русые жидкие волосы, почти бесцветные брови и тонкие губы, которые, однако, не делали его лицо строгим или жестким, – напротив, лицо его всегда выражало готовность ответить на всякую реплику, которая была обращена либо непосредственно к нему самому, либо была слышана им и у него находился для нее остроумный ответ.
Молодой человек этот обладал отменным чувством юмора, которым завоевал если не абсолютное расположение к себе, то известность как среди постояльцев пансионата, так и среди самого персонала. Он говорил легко и громко, у него всегда и на все находилась какая-нибудь реплика, он никогда не выглядел ни слишком грустным, ни особенно веселым. В пансионате он отдыхал вместе с девушкой, которая выглядела порядком старше его, и все знали, что она была его сестрой. В отличие от брата, девушка, такая же высокая и узкобедрая, не была словоохотливой, лицо ее имело более округлые черты, но светлые брови и русые волосы делали ее во многом похожей на брата.
Но не говорливость молодого человека привлекла внимание Марфы и не рельефность его широких плеч – Марфа была равнодушна к любым проявлениям остроумия и никогда не могла по достоинству оценить умение другого выражаться образно-саркастически, потому как сама была лишена этой техники. Молодой человек привлек внимание Марфы как раз во время того самого пешего путешествия в горы, куда Марфа отправилась через два дня после беседы с Бектуровым, и отнюдь не мастерство юноши говорить легко и шутливо заинтересовало ее. Во время похода Марфа увидела в нем другого человека, и двойственность его натуры удивила и даже развеселила ее.
В тот день Марфе пришлось проснуться непривычно для себя рано – в шесть часов утра. Солнце уже бодро освещало склоны гор, ластясь к их махровым изогнутым спинам; ветер же, по-утреннему свежий и пряный, задувал со стороны межгорной долины, по которой каталась на днях на лошади Марфа.
– Погода переменится, – услышала Марфа чье-то суждение, когда, надевая на плечи небольшой рюкзачок, она вышла на открытую веранду пансионата, где уже собралась группа туристов, которые, так же как и она, намеревались покорить несколько пологих склонов окружавших пансионат гор.
Из восьми человек, которые вместе с Марфой составляли группу, в лицо она знала только нескольких, а в том числе – того самого молодого человека, который, несмотря на ранний час, уже был словоохотлив, но отнюдь не полон восторга от предвкушения пешей прогулки по диким тропам предгорий. Марфа только мельком взглянула на него, и то лишь потому, что голос его – хотя молодой человек и говорил в обычном своем тембре – заглушал тонкий свист синицы, которую еще полчаса назад единственную было слышно в этот безмолвный час зарождения дня.
Молодой человек этот, которого, как выяснилось позднее, звали Савелием, был несколько возбужден и взволнован, и голос его, звонкий, натянуто-веселый, подрагивал. Но Савелий старался подавить в себе эту свою взволнованность, и оттого говорил больше обычного и часто вздыхал, отчего грудь его, и без того широкая, увеличивалась вдвое и округлялась так, будто обладатель ее был необыкновенно чем-то горд.
Бросив на юношу беглый взгляд, Марфа окинула взором и остальных членов группы, после чего встала чуть в стороне в ожидании проводника.
Прошло еще около десяти минут, прежде чем группа оставила позади себя веранду пансионата и двинулась по направлению к голубому зеркалу озера.
Прозрачные слезы озера, ударяясь о борт катера, на котором уместились все члены группы, включая проводника, отлетали к тонущим в отражении горным вершинам, которые прижимались к далеким берегам, что неровной линией окаймляли лагуну поднебесья. Озеро, со стороны казавшееся небольшим, с катера выглядело бескрайним – прячась за изворотом подножия прилегавшей к нему горы, извилистой рекой его воды направлялись промеж пирамидального ряда горных склонов, обступавших и озеро, и маленькую точку белоснежного катера, оставлявшего позади себя пенистый след, и само небо, сгустками окрашенное в золотистый пепел занимающегося дня.
Величие земли, господствовавшее здесь над всем кормящимся ею, было так велико и так громко, что мысли все, которые могли бы родиться при виде этого превосходства одного только вздоха Природы над могуществом самого мудрейшего из всего созданного ею, растворялись в плеске этих чистых слез озера, в молчании горбатых хранителей мира и в прозрачности неба, мерным дыханьем облаков заключившего мироздание в купол, непостижимый, гласный и невидимый.
Проводник направляла катер к горной гряде, которая просматривалась с веранды ресторана. Но из пансионата далекие склоны эти казались облаками, что поднимались от горизонта; теперь же вершины гор все явственней представлялись взору, и, оборачиваясь назад, Марфа пыталась разглядеть пансионат, но тщетно, – казалось, пансионата не было вовсе, а вокруг на сотни километров простирались нетронутые и незаселенные земли.
Вот катер повернул к берегу, и неожиданно, среди валунов, что рассыпались у самой кромки воды, проступил небольшой пирс – к нему-то и пришвартовался катер.
Если бы не это нелепое вторжение сооружения, сотворенного рукой человека, берег казался бы совсем диким, а лента тропы на склоне – протоптанной какими-то животными или же возникшей здесь по прихоти самой природы. Мир вокруг представлялся незаселенным и тихим, будто не было в нем больше никого, кроме этой маленькой группы людей, высадившихся здесь спустя сотни мгновений скитания по озерной глади.
Проводник – смуглолицая, жилистая женщина с упрямым взглядом и кроткой улыбкой – чеканила что-то про правила поведения в горах, про обвалы, про резкую смену погоды и про то, что в среднем их маршрут займет чуть более четырех часов. Потом она стала рассказывать некоторые легенды о шаманах, реках и озерах, пока группа змейкой взбиралась от берега по той самой вытоптанной тропе на холм. А когда все, тяжело дыша, поднялись на вершину холма, то проводник уже не говорила ни об обвалах, ни о шаманах, а остановилась и, так же как и все, обводила взглядом открывшуюся взору зеленую долину.