bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 13

– Какие вещи были, какие вещи, – загоревал Филимон Никитич. – И всё дочиста прахом, коту под хвост. Тикали мы, ох, тикали, кто пеши, кто как.

– Изложим? – предложил Чмырёв.

– Не надо, – отмахнулся Филимон Никитич. – Не всем знать.

После поправки назначили меня по развёрстке продовольствия у населения, а я был молодой, энергичный, переверну, бывало, всё вверх дном, а найду. Хотя время было уже не то: народ отощал, ничем, кроме куска хлеба, не интересовался и ничего наглядного, кроме икон, не попадалось. А мы ещё не знали, что иконы тоже культура; тогда другая была установка и обязаны были выполнять. Если б знатьё, что с иконами такая выйдет промашка, я б их, этих икон, понасобирал дровяной сарай и больше, но в те годы был приказ «Крой, Ванька, бога нет», и всё божественное мы пускали на слом или в огонь, а попов через трибунал и в расход.

– С ними валандаться, – поморщился Филимон Никитич. – Лучше десять простых, чем один патлатый.

– Какая разница, – передёрнул плечами Владик. – Не всё равно – люди?

– А такая, что не всё. Возьми, интеллигент. Тоже «люди». Так он что вытворяет? Сам не свой, бедолага, на колешках плачет, папой-мамой-детьми, сукин кот, клянётся, сапоги тебе, ёкарный твой, нализывает… Или другой, покрепче который. Глазами на тебя зыркает, зубами скрипит и всё время ругается. А попы? Они молятся, понял? И ничего ты для них не обозначаешь, хоть ты их бей, хоть стреляй, хоть чего.

– Интересно, – вырвалось у Чмырёва.

– Интересно у бабы под подолом, – поправил его Филимон Никитич, – а тут тебе никакого, милок, интересу. Вот, скажем, поп. А вот – я, значит. И он меня ни вот столечко не боится. Читает себе всякую богородицу, а я, вроде, пустое место, ты ж понимаешь! Положено как? Или ты боишься, или тебя, а иначе порядка не жди. Значит, ежели у него страха нет, значит, моя очередь, – так выходит?

– Ну, тебя на испуг не враз возьмёшь, – ободрил Чмырёв Филимона Никитича.

– А то! – возразил Филимон Никитич. – Ещё как боялся, милок! Чуть не обмочишься. Весь, бывалыча, заряд засадишь, а у самого с думки нейдёт: «А что как встанет?» Не-э, попа с одной пули даже не пробуй. Вредные. Мы народ стращаем, а с него какой пример? Я, вроде того, делаю, и ты делай; я, мол, не боюсь, и ты, значит, не боись. Это порядок?

– Да-а, – задумчиво протянул Владик и вытер взмокший лоб. – Большая у тебя жизнь, дед. История. Мемуары писать. Не к ночи будь сказано… Ну, ладно. Поехали дальше.

Вскоре после этого меня откомандировали по установлению советской власти в республиках Средней Азии, где басмач на басмаче и басмачом подпоясан. Это такой народ заядлый оказался, ничего признавать не хотят и религиозные – нет спасу. Нам приходилось разъяснять и вести большую воспитательную работу, потому что добром от них ничего не добьёшься. Это они теперь образумились, пишут нашими буквами, спекулируют по всей стране, про политику рассуждают, а раньше к ним без нагана не подходи. Сами грязные, некультурные, пишут, как курица лапой, ничего не разберёшь. Мы там уничтожали святые места и все ихние книги подряд, какие попадались, но ничего культурного не нашли, одни лишь ковры и одеяла. Мы им советовали русским языком, чтобы не сопротивляться, а то перестреляем до одного, на расплод не останется, но они думали, что это шутка, и сопротивлялись вплоть до оружия. Тогда мы лупили по ихним кишлакам из орудий, только пыль столбом, и они за это ненавидят товарища Будёного, аж дрожат со зла. Проводя воспитательную работу, я там получил ножевое ранение в живот и долго поправлялся на курорте. Конечно, ковры, они тоже культура, но маленькая…

– Что ты заладил: барахло да шмутки, – проворчал Филимон Никитич. – Загни, давай, про идейное.

– Не скрипи, – осадил Чмырёв старика. – Сейчас пойдёт идейное.

В дальнейшем я полностью перешёл на работу в органах чекизма, но ещё тогда понял, что культура – это великая вещь, особенно книги. Сколько я их на своём веку проработал, это невозможно, а насчёт политграмоты было строго, так что хочешь – не хочешь, а развивайся и никаких гвоздей. От книг я, можно сказать, человеком стал и другим советую. Но главное, что я тогда мечтал, так это оставить по себе след через какую-нибудь библиотеку, где трудящиеся смогут в свободное от работы время работать над собой, успешно отдыхать и меня вспоминать.

– Подходяще, – похвалил Филимон Никитич. – Доходит. Умеешь. Жми до конца. Добровольно, скажи, никто не заставлял и так дальше.

– Не мешай, – отозвался Владик. – Без тебя знаю.

Когда я вышел на пенсию, то открыл на дому библиотеку для всенародного пользования, а также именной музей революционной, боевой и трудовой славы и сильно израсходовался. Об этом много писали и в журналах, и везде, а ещё передавали по радио и показывали меня по телевизору и в кино. Комсомольцы записали в книге благодарностей, что я, как полноводная река, орошаю посевы, а по мне корабли плавают. Вы про это, товарищ министр, тоже, конечно, слышали и приказали наградить меня значком «Отличник культуры», а я вам за это обязан, что не забыли старинного борца за землю, за волю за лучшую долю.

– Слушай, – спросил Чмырёв, отодвигая бумаги. – Ты где её раскопал, библиотеку?

– В утиле́, – усмехнулся Филимон Никитич.

Владик ушам не поверил.

– Где? – переспросил он.

– В утиле, – повторил старик. – У них много. Туда люди книжки сдают, какие негодные, политицкие. Две копейки за килограмм. А все новые, никто не читает. Чего ж им, ёкарный, пропадать? Я перекупил. Три самосвала привёз.

– А ну, неси сюда свои благодарности, какие есть, – потребовал вдруг Чмырёв.

– За библиотеку? – уточнил Филимон Никитич робко.

– Не за попов же! – огрызнулся Владик через плечо.

Он пролистал принесённую тетрадь, но в ней, кроме записи о реке и о кораблях, ничего больше не было.

– Не шибко, дед, – вздохнул Владик. – Прямо сказать, не шибко.

– Стишок про себя знаю, – застеснялся Филимон Никитич.

– Ну, давай.

Филимон Никитич скосил глаза и прочитал, как на утреннике:

Товарищ Серсаев,Вы гордость народа,Мы вас поздравляемС высокой наградой.

– Сам придумал?

Филимон Никитич скромно кивнул.

– Хороший стишок, – одобрил Чмырёв. – Министру понравится. Они, министры, любят клубнику с малиной. Так, значит, и запишем.

Стишок записали, облыжно приклепав авторство ни в чём не повинным пионерам и школьникам, и перешли к сути дела.

Награда родины ко многому меня призывала, поэтому я таскал значок везде и всюду, пока не произошла катастрофа, которую я сейчас опишу. Ночью у соседа загорелся дом. Я проснулся, накинул френч с наградой и рванул на помощь. Сразу же я полез в огонь, но мне там стало жарко, и я разделся без внимания. Извините, конечно, что в горячке человеку не до орденов, главное, людей спасти, – я так думаю. Продолжая спасать людей и материальное имущество, я надеялся, что с минуты на минуту будет пожарная машина, но она приехала, когда от дома остались одни головешки, и мой френч от этого безобразия тоже сгорел. Полдня я ковырялся в золе, думал, найду…

– Погоди, – остановил Чмырёва Филимон Никитич. – Это какой же дом такой по соседству? Гридинский, что ли? Даже не думай! Не побегу я его спасать, пускай горит… И вообще не пойдёт. Ты перемени. А то ещё скажут: «Предоставьте справку. Или медаль за мужество». Я её где возьму?

– Не скажут, – заупрямился Чмырёв.

– Да, да, шире карман держи, «не скажут». Так тебе сейчас и поверили без справки. Ты давай, ёкарный, вот чего делай: или нельзя чтоб справку достать, или можно. А это зачеркни, про пожар.

– Оно бы лучше без справки, – почесал за ухом Владик. – Спокойней как-то. Сейчас устроим. Момент.

После кратких переговоров получилось следующее:

Недавно я поехал в Ташкент проведать сына, а френч с наградой положил в чемодан. И вот, не помню, на какой станции, мой чемодан украли, – просыпаюсь, а его нет. – Я в милицию. «Так и так, – говорю. – Требую шмон по линии, тревогу номер один, проверить удостоверения и так дальше». А дежурный мне что? «Мотай, – говорит, – старик, отсюдова, а то и тебя посодим». – «Я, – говорю, – полковник такой-то», – а он отвечает: «Это ты раньше был полковник, а будешь, – говорит, – покойник, – понял? и чеши, пока не поздно».

– Крест на пузе, – побожился Филимон Никитич. – Сержант один в Ташкенте. Так и сказал, контра. Слово в слово.

Это что же делается? А ещё говорят «моя милиция». Какая ж она «моя»? Разве с ветеранами так обращаются. Вот раньше было обращение, это да. Ещё батя мне одного показывал. «Гляди, – говорит, – Филька, и запоминай: ветеран Полтавского сражения…»

– Трепач твой батя добрый, – заметил Чмырёв без отрыва от письма. – Полтавское знаешь когда было? Триста лет скоро. Это Куликовской битвы был ветеран.

– Ну, переправь, – сказал Филимон Никитич. – Тебе видней. Батя, это верно: швайка, дратва – это он соображал, а насчёт чего другого ни в зуб ногой был. Ты поправь, поправь.

…запоминай: ветеран Куликовской битвы». Так его ж на подушках несли! А теперь не то, что подушку, а вообще ничего никогда. А я сам себя не жалел. И вот такая мне благодарность. «Иди, – говорят, – дед, откудова пришёл». – «Я, – говорю, – под Перекопом был». – «Вот туда, – говорят, – и иди, под Перекоп». – «Я, – говорю, – Ленина видал на комсомольском собрании». – «Ну, и что с того, – говорят, – что ты его видал?

– Правда, – заскорбел Филимон Никитич. – Было́. Что было́, то было́. Правда.

И вот остался я, товарищ министр, как есть на бобах и ничего не радует. Удостоверение у меня имеется, подписанное Вами, но его же не повесишь на шею и каждому встречному не покажешь, что ты удостоен. Я даже не знаю, что дальше будет и для чего была моя жизнь. Ночей не сплю, размышляю, как могло так случиться, что теперь каждый кусок поперёк горла застряёт. А ещё обидно слышать такие разговорчики, как молодёжь ведёт. Мы такого про вождей даже подумать боялись, а сейчас анекдоты всякие и никто ничего, только смеются и всё.

– Только смеются и всё, – горестно повторил Филимон Никитич. – Смеются только и больше ничего… Ты, Владь, попроси его, попроси, как следовает. По-интеллигентному, со слезой, папой-мамой-детьми. – Старик всхлипнул и полез в карман за платком.

– Ну, будет хныкать, – ободрил его Чмырёв. – Расклеился!

И я Вас, дорогой товарищ министр, умоляю папой-мамой-детьми, а также всем святым, что у Вас имеется, уважить мой преклонный возраст, мой стаж и заслуги перед государством, которое я укреплял собственными мозолями от начала до конца. Дайте приказ и пусть вышлют хоть дубликат значка, который мне дорог как признание моих заслуг на пути дальнейшего строительства новой светлой жизни. Моей просьбы прошу не отказать.

С уважением,

Серсаев Ф.Н., полковник в отставке,

персональный пенсионер союзного значения,

член КПСС с 1918 года».

– Думаешь, выгорит? – просительно заморгал глазами Филимон Никитич.

– Можешь не переживать, – заверил его Владик. – Ни одна министерская собака не отмахнётся. За вкус, дед, не знаю, а горячо сделаем.

– Ну, ладно, – успокоился старик. – Ну, подождём, башмак твой ёкарный…


Долго и зря ждал Филимон Никитич. Уже и время прошло, и пленум состоялся об улучшении работы с письмами трудящихся, и Чмырёва он дважды успел повидать, а ответа всё не было. Ни письма не было, ни значка, – ничего. Вряд ли просьба Филимона Никитича затерялась; просто она залетела в те высокие круги, куда всё идёт и откуда ничего не возвращается… Короче говоря, Владик сходил к знакомому коллекционеру, купил у него такой же значок и перепродал Филимону Никитичу, а разницу взял за труды.

С тех пор прошло несколько лет, но Филимон Никитич жив-здоров, как прежде. Его даже приняли на службу в одно учреждение за то, что он так много всего повидал, и сажали в президиумы, но вскоре уволили. Дело в том, что старик совершенно сошёл с тормозов в смысле контроля речи и стал сдура́-ума́ проговариваться о таких подробностях, о каких ему лучше бы вообще помалкивать. В конце концов, сам Андрей Сволыч не вытерпел и назвал его воспоминания «идущими вразрез», а Филимона Никитича приказал прогнать. Теперь старик мается от безделья и на всех ворчит, потому что скучно.

А в вёдренный день он выходит в сад, садится под яблоней и сидит часами, думая о прожитом. Когда он один, ему уже не приходят на память грабежи, рубка пленных, пьяные гульбища, встречи с вождями, расстрелы попов за околицей, пальба из курносых пушек по грязным таджикским кишлакам, – не приходят, потому что неинтересно. Охотней всего ему припоминается, как осенью степь волей пахнет; как по той степи бездорожно и вольно ступают лошади; как его самого увалисто в седле колышет; как вдумчиво молчат кони и люди, будто тишину пьют с неба сумеречного, и кто-то, стремя в стремя, протягивает ему окурок, вкусней которого он ничего и никогда не курил. Тут его память начинает пробуксовывать, и он думает: «Кто ж это был?.. Кто ж это был?.. Кто ж это был?..» И не может вспомнить за давностью времени.

Морской пейзаж с одинокой фигурой

Отмель делит реку от моря и уходит вдаль узкой косой. При отливе она вытягивается ещё дальше, и река удлиняется вместе с ней до того места, что здесь называют «устья́». Однажды сюда забрела лисица. Поселковые мальчишки гурьбой переняли её бег и выгнали по косе на самую остроконечность. Там ей некуда было податься, и она, замочив лапы, неумело тявкала о пощаде, а может, знак подавала, что добром это не кончится. Так и вышло: начался прилив и все кинулись назад, но добежать до суха не было часа. Лиса обогнала своих мучителей, но тоже не проскочила: море сомкнулось с рекой, и огненный лисий хвост последний раз просигналил беду, а детские голоса потерялись в заупокойном крике чаек. Одного потом нашли в устьях, – нерпы у него нос отъели, а остальные так и сгинули без похорон.

Сюда мало кто ходит. Даже пограничники. Они воткнули столб за рыбокомбинатом, написали «Непроезд» – и всё. А жаль. Здесь хорошо. Безлюдье, покой. Коса, что асфальт утрамбована, – не идёшь, а несёт тебя. Песок – солнце на небе рисуй, да поярче, чтоб всё внутри озарилось, – такой у него оттенок. От множества чаек он ещё теплей на вид, потому что белое ладит и с жёлтым, и с серым, и с зелёным, а уж о голубом и говорить нечего – красота! Только мало здесь синевы, всё больше серость. Зато воздух свежий до серёдки прохватывает: вдыхаешь кислород, выдыхаешь мысль, которой родиться тут без помех самый момент; простор – сколько глаз хватает, порядок кругом первоначальный и прибой шумит специально для тех, у кого нервы сдали.

Нервы у дяди Коли в пределах, а возможно, их у него и вовсе нет. Сюда ходить он не боится, потому что время знает, не в смысле «Скажите, пожалуйста, который час», а просто: когда прилив, когда отлив, когда луна днём, когда ночью. По ночам он тут, конечно, не шляется, – занят, да и днём не всегда, а так, если в делах перебой выпадет. Вот он миновал столб и идёт, глядя под ноги, а движение волн по обе руки мешает определить, то ли дядя Коля от посёлка уходит, то ли посёлок от него уплывает. Он не оборачивается и ему со спины не видно, какой посёлок невзрачный и захудалый, если на него с приволья глянуть. Он, точно, и вблизи не лучше: на зиму в снег зарывается, как крот в землю, а в другое время стоит обшарпанный, дикий и похож на заброшенную деревню, если бы по трём его улицам не сновали люди, не брехали собаки и не смердело бы тухлой рыбой от тамошнего комбината. О месте своего жительства люди говорят кратко: «Чтоб ему провалиться!», и у кого ни спроси, все вот-вот уедут на материк, в мягкий климат, в культуру с удобствами, потому, дескать, и не обзаводятся ни машинами, ни обстановкой, ни постройками, – ничем. Да всё как-то не уезжают, мешкают, откладывают, вначале с года на год, а там и вообще.

Один дядя Коля не едет. А куда ему? Трудоустроен, на хорошем счету, работой не брезгует, не отнекивается, всё у него путём, – чего ещё? Начальство им довольно: в отпуск не ходит, компенсаций не клянчит, не болеет, не пьёт, просьбами не докучает и трудится круглосуточно. Честное слово, больше двадцати лет круглосуточно: днём плотничает в мастерских по судоремонту, ночью там же контору сторожит. Товарищ Бураков ручается, что другого такого как дядя Коля поискать: и неграмотный, то есть ничего из секретных документов прочитать не может, и безотказный на совесть: вели ему сто лет не отходить от сейфа – не отойдёт, а в сейфе ничего секретного сроду не водилось, если не считать питьевого спирта.

Вот только не наш он. Будь он наш, ему бы цены не сложить, но он иностранец. У него и паспорта нет, а есть вид на жительство, поэтому в выборах он не участвует и собраний не посещает, да и все говорят, что ежели он пропадёт ни за копейку, спрос за него ещё меньше, чем за чужую печаль. Уж на что профсоюз – дырка, а он и там не состоит. Значит, и пенсия ему выйдет, когда состарится, тридцать дней в месяц или что-то около того. Пенсия – это что! Он о ней не беспокоится. Ему, главное, работа. Он так и говорит: «Работа есь – хоросо есь, работа нет – хоросо нет». И с людьми он побалагурить не прочь, да с ним толковать – не очень-то потолкуешь, особенно про политику. За него и в ведомости другие расписываются, потому что – темнота. Правда, со стороны даже не подумаешь: приличный, аккуратный и стружкой от него берёзовой навевает, будто после парной с веником.

В посёлке его знают. Тут он, как дерево в грунте: семья, шестеро детей – куда ему, хоть от них, хоть с ними? Нет, он здешний, постоянный и очень давнишний. Как занесло его сюда после войны с мигу́ками, так он и по сей день живёт. Мигуки – американцы, по-корейски. И он с ними воевал, потому что сам кореец. Вообще-то, никакой он не Коля, это его так в посёлке кличут, а настоящее имя у него – Ким Бог Знает Как. У них там все Кимы. Президент тоже Ким, – они его зовут «папа». Если у них спросить, к примеру, сколько у президента детей, они говорят: «Мы все его дети». И через плечо по привычке озираются.

Лицом дядя Коля, кого ни встретит, весело морщится, точно от сильного света, хотя, какая тут погода? – пасмурь, мга и ничего больше. Просто настроение у него всегда одинаковое. Ещё он говорит: «Денди есь – хоросо есь, денди нет – хоросо нет». Можно подумать, что у него деньги не переводятся, но это не так. Лишку у дяди Коли не водилось в помине, – опять же семья, кормить надо. Короче, неизвестно, отчего он весёлый, но может быть, от характера.

А характер у него такой, что другому и на ум не придёт, будто он мог на войне кого не то чтоб убить, а даже оцарапать. Но у него есть медаль за храбрость, и он рассказывал через пятое на десятое словами, остальное пальцами, как дело было. Самолёт сбили, и из него мигук высыпался с парашютом, – прямо к ним. Его можно было потом обменять на целый десяток таких, как дядя Коля, но это было неинтересно и мигуку отрезали голову. Сам дядя Коля не резал и даже пальцем не дотронулся, но все кричали «Смерть мигукам!», и дядя Коля кричал изо всех сил, потому что многих за это наградили и его тоже.

Он не любил мигуков. Папа Ким говорил, что это из-за них в стране мало собак и риса, а скоро и вовсе ничего не останется. Зато, мол, если дядя Коля возьмёт верх, досыта будет всем того и другого, а героям пообещал отдельные псарни. Дядя Коля поднатужился и, то ли взял верх, то ли нет, но вместо победы получился мир, и папе нечем стало кормить семейство, хоть расшибись. Тогда папа сказал, чтобы те, кто блажит есть доотвала, ехали в Советский Союз, с которым он договорился, а там всего вдосталь, что собак, что чего хочешь. Корейцы послушались и поехали. Много-много поехало. Дяде Коле в то время не было и тридцати, а жениться раньше тридцати нельзя, так что он был не только весёлый, но и холостой. Подумал он, подумал и законтрактовался на полную десятку. И очутился в посёлке.

С тех пор больше двух десятков прошло, а он всё ещё здесь. На родине о нём никто за годы не почесался; туда сообщили вовремя, что его нет в живых – и дело с концом. Если бы теперь папа Ким спросил: «Где мой кадр? Где дядя Коля? Что он поделывает? Ну-ка, предоставьте его, как договорено», – ему бы ответили, что никакого дяди Коли мы знать не знаем, что дядя Коля скончался на первом ещё году от обжорства и не только скончался или похоронен, но даже сгнить успел, – вот так. Что тут придумаешь? Кто врёт с утра, тому полагается врать до вечера.

А он не скончался. Он идёт по косе и чаек ему на пути попадается всё больше и больше. Им не нравится, что дядя Коля сюда пришёл. Они ему, конечно, уступают, но с таким трезвоном, хоть уши затыкай, а он, знай своё, идёт, пока не останавливается, будто споткнувшись. Потому что прямо перед ним валяется на песке большая рыбина и сонно поводит жабрами. Это ки́жуч. Царская рыба кижуч, не рыба, а заглядение: чешуя серебром льётся, плавники радугой играют, хвост от русалки, да любоваться некогда, так как гибнет она и, ни у кого не спросись, еле дышит.

Дядя Коля влезает пятерней в жаберную пройму и волоком тащит рыбу к воде; весу в ней полтора пуда и на руки пусть её те берут, кого после тройной ухи особливая жалость к природе одолевает. Подгадав промежуток между вздохами водяного царя, дядя Коля бросает кижуча и бегом бежит от прибоя, а затем следит издали, как рыба, несколько раз перекатившись, приходит в себя, как она в воде устраивается и как ползёт по-змеиному к речному гирлу. Беременная самка это. Самцы, те поглубже идут, а у этих брюхо зудит от икры, и они скребутся, ко дну прижимаясь. Здесь их отлив и прихватывает птицам на потраву.

Если взять ножик поострей и полоснуть такую рыбу по брюшине, из неё сразу же бесплатно вывалится до двух килограммов красной икры, той самой, которая деликатес. Икра помещается в двух чулках из прозрачной плевы, с виду целлофановых. Брать плеву в рот – ни-ни. У командора Беринга кто-то, говорят, из команды в здешних местах на тот свет убыл по неопытности. Сперва икру продавливают сквозь сито с подходящими ячейками, чтобы плева осталась, а зернь проскочила. Потом ещё раз. Потом дважды моют на скорую руку и заливают солёным раствором. Минут через двадцать, от силы – полчаса, образуется всем известное по картинкам яство, каким нынче питаются, дай Бог здоровья, правительство, космонавты и за рубежом.

Икру дядя Коля, конечно, употребляет за моё почтение, но на косе у него напрочь отшибает аппетит, как у повара, когда тот, в кухне стряпая, нанюхается всякой всячины. Вдобавок у него ещё и вкус извращённый: он считает, будто красивая женщина та, что на сносях, и ничем его не разубедишь. А насчёт кижучей он может подробно рассказать, даром что слов у него, если сотня наберётся, то хорошо.

Для начала он одной рукой показывает на рыбу, другой чешет живот и быстро-быстро лопочет по-корейски. Это понятно. Потом он круглым жестом захватывает море подмышку до самых устьев и, поочерёдно ткнув перстом в рыбу и себе в рот, начинает двигать челюстями, точно жерновами, и зубы у него скрипят, будто гвозди перетирают. Резко оборотившись к реке, он вдруг прекращает жвачку, запечатывает рот ладонью и убедительно мычит, показывая, что в пресной воде кижуч перестаёт есть. Затем его кривой грязноватый палец чертит линию вдоль по реке, за посёлок и выше, и круто забирает в тундру. При этом дядя Коля привстаёт на цыпочки: рука наотмашь, пальцы растопырены и любому ясно, что за посёлком рыбы свернут в протоки, каждая в свою, и разбредутся по рукавам, каждая в свой, а рукавов этих побольше, чем у него пальцев, когда он аплодирует. Перекаты там вообще гиблые, воды местами по дяди колину щиколотку, и рыбе плыть по такой воде – уффф! Он таращит глаза, пыхтит, работает локтями и делает вид, что задыхается. Лицо у него вытянуто, скулы пропали и он почему-то похож на европейца, а не на рыбу, что ползёт по камням, наполовину из воды высунясь.

Наконец, трудности перебороты, и рыба входит в ту же заводь, где сама когда-то из икринки проклюнулась. Отдохнув и поднакопившись, она затевает свадьбу. Что творится! Вода в заводи, как в котле. Дим-дади-дум-дум! дим-дади-дум!.. Манипуляциями, ужимками, прыжками и телодвижением дядя Коля показывает, как это скопище пляшет, бесится и трётся друг о друга. Потерев ожесточённо руками, он сначала пристраивает ладонь к собственной заднице и отмахивает ею наподобие плавника, а после этого перемещает руки на срамное место и воображает себя писающим вкруговую с разбрызгом. Это вот что означает: женщины мечут икру, мужчины поливают её молоком. А дальше… дальше дядя Коля закрывает глаза, безвольно роняет руки, сгибает колени и едва не валится замертво, как рыба, которая подыхает тут же после свадьбы. Если ему не поверить, он достанет нож, порежет мякоть у запястья и, вновь приладив ладонь вместо хвоста, начнёт помавать ею и кропить землю кровью, чтобы всем воочию было, как рыба, выметав икру, истекает до капли… Такой он краснобай, дядя Коля.

На страницу:
10 из 13