bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 13

– Забирает…

– Даёт стране угля…

– Погоди ещё…

– Кто у неё там? Горсовет?

– Не. Гаишник.

– Во, стручок. Повадился.

– Какой гаишник? Прораб…

– Гаишник. Абдулла видел.

– Абдулла, ты видел?

– Ну.

– Чшшш! Тиххха!

Пауза отмечена до черты, за которой вновь звучит соло с трелями и воркованием, где каждый переход – игра мечты и трепет воображения. Раньше кой у кого была задумка опорочить Тамарочку, подловив её на слове или предсказав очередной комплимент, но спустя время пришлось это занятие бросить; легче оказалось угадать цифру в спортлото, чем прогнозировать сиюминутное будущее.

Она тут живёт не так давно. А до этого проживала в таком доме, в таком доме, что, по её же словам, – ой-ой-ой! – только молодой месяц в верхней точке стояния мог бы засветить, что за дом, что за дом, что за ёлочки кругом. Женщин там не было, были дамы. А мужчины, – ну, такой народ расчудесный! – стаж вместо возраста, костюмы из авторитета и большие мастера по земле языком ходить. Многим из них ввиду преклонного стажа и подорванного тяжёлой работой здоровья пришлось проходить у Тамарочки курс натуральной терапии.

Являлись они к ней вялые, ни дать ни взять утопленники, и грустные, как десятая свадьба. Она тут же брала их в оборот и возрождала, то есть, откачивала, отхаживала, ставила на ноги и, что больше всего удивляет, не делала из своего рукомесла никаких таких особых секретов.

– А мы ему а-та-та! А мы ему массаж! А мы его за границу! А ну, айда-поехали! Париж, Рим, Берлин… Ать-два, ать-два, левой! Сперва пулемёт, потом миномёт, потом пушка… Вот партизан! Вот молодчик! А мы его на курорт! Батуми, Сухуми, Сочи, пересадка, Гагры, Алупка, Херсон… По шпалам! По шпалам! Через Житомир в Пензу!.. Вот, голубчик, красавчик, селиванчик! Во какие мы стали образцовые: два раза ухватить, раз укусить!..

Только глухому было невдомёк, что с клиентом деется ренессанс. Всего полчаса, как этот самый клиент поступил к ней – краше в гроб кладут: обветшалая голова, замшелое брюхо, ноги со скрипом в суставах, короче, мамалыга-мамалыгой, и вдруг начал резвиться, точно молодой шимпанзе или здоровый сельский тузик. Дело явно шло на поправку, и Тамарочка информировала об этом всех, имеющих уши слышать:

– Жеребец ты мой! Племенник ты мой! Бычок в три обхвата! А притворялся сковородки мазать! У-у, озорник! У-у, производитель! Ой-ой-ой-ой-ой-ой-ой!

Она честно делилась накопленным опытом и говорила, что иначе с ними нельзя, надо обязательно сулить, поощрять, славить и всячески пришпандоривать, чтобы хоть какого толку добиться, потому что мужчинки из них – оторви да брось, квёлые, а то и вовсе никудышние. Впрочем, что бы Тамарочка ни говорила, а после неё деятель чувствовал себя как штык, и уже к завтраму готов был заседать, где попало, и выступать, сколько придётся, зная, как своих пять пальцев, кому и чем он обязан.

В том большом кружевном здании свили ей двухкомнатное гнездо с кондиционным воздухом, и жила бы она там по сей день, да сильно взъелись на неё дамы и дня не чаяли со света сжить за то, что она лучше их. Чем? – сказать мигом не скажешь, только лучше – и всё. Собой она вовсе не набивалась к верстовым красоткам из модных журналов и была им противоположна решительно по всем приметам, но эти приметы как раз и заставляли мужчин с положением подбирать животы, косить глазами, вертеть шеей и выглядеть приличней, чем на практике. Если назвать Тамарочку красивой, нелишне добавить, что красота у неё была какая-то ржаная, пшеничная, одним словом, хлебная, и волосы тоже были урожайные, под цвет спелого поля, и в синих глазах по жаворонку. Моды с фасонами ничуть её не красили. До обеда она трудилась лаборанткой на санэпидстанции и в простеньком халате смахивала, самое малое, на снежную королеву. Да и вообще, нельзя, казалось, придумать наряд, который бы ей не личил, будь он хоть из мешковины, потому что в любой одежде и при любой погоде Тамарочка была так же приглядна и заметна, как, предположим, Рязань в Аргентине без поправки на климат. Характер у неё тоже был замешан на дрожжах и давал себя знать чуть что:

– А чего мне «потише»? Чего «потише»? Ты губы не очень-то распускай! Какое твоё воблое дело? Я ж к тебе не лезу? Тебе нравится, как рыбы в аквариуме, – ну и что? А мне по-другому нравится, понятно? Ишь, нашла на вкус и цвет товарища… И не заедайся, дета, глаза заплюю. Твой-то, может, только и слов хороших послушает, что у меня…

В конце концов, это её и погубило. Скандал, не скандал, а коллективка в ажурном дворце назрела, можно сказать, на все сто. Дамы фыркали, закатывали истерику, падали в обморок, приходили в себя, визжали «бандерша!» и опять теряли сознание, а мужья говорили «яблоко раздора» и думали-гадали, куда оно котится, и что с ним, наливным, делать. Закон, он что? Строгий. Если ты какой ни есть, а руководитель, так он тебе укажет прямым параграфом: «Как же ты, дорогой товарищ, будешь ответственную должность отправлять, когда у тебя в семье дым коромыслом? Нет, товарищ дорогой, уж если ты с женой не сладишь, то с государственной службой и подавно. Поди-ка ты в частном порядке»… Так то в частном, а тут, шутка ли, дом с фундамента на крышу пошёл, учреждения заколебались. Пришлось Тамарочке откочевать. А она и не жалела, потому что было ей там не житьё, а чистая каторга и никакого простору. То ли дело здесь, на улице имени 26 Бакинских Комиссаров в доме имени Фиолетова номер пять дробь тридцать четыре.

– А ну, давай, первернись! Ногой, говорю, голосуй! Ножкой, ножкой! Ещё! Не спеши! Вот так! И я за него! Ну, пошёл… Вот это конкретно! Вот это я понимаю! Вот это с прокрутом!.. Ну, зафургонил, засупонил, задул!.. Ох, чтоб тебя!.. Ох, никогда так не было!..

Окна Тамарочки изнутри чуть-чуть подкрашены мягким лиловым светом, но он слишком слаб и далёк, чтобы создать какие-либо проекции по части борьбы, которая там происходит. А приёмов у неё всяких побольше, чем во французской классической: решето, бутерброд, такси, ножницы, восьмое марта, какой-то двойной Самсон – со счёта собьёшься…

Здешние женщины тоже её сперва не взлюбили и сдуру составили кляузу: мол, так и так, безобразие, у нас дети и прочее, просим привлечь – в таком духе. Конечно, дом склочный, сволочной, коммунальный, как большинство, а при двух выходных мало чего кому взбредёт в голову: один то, другой это, у третьего день рождения… Пишут, пишут, а что пишут, сами не знают, лишь бы писать. Они и раньше писали вплоть до Москвы, будто там дураки сидят безграмотные, газет не читают. Лишь спустя время сообразили, что в обход нынче куда ближе, чем напрямик.

К холодам жильцы заметили, что в доме стало теплей, чем в прошедшем или в позапрошедшем году. Бывало, что ни зима, ребятишки сопли точат, взрослые бюллетенят, а лабухам за похороны с музыкой сто рублей отдай как хочу, и вдруг – теплынь, ну, прямо, живи, цвети и пахни. В других домах, почти рядом, колотун, хоть собак гоняй, а фиолетовцы телевизоры повключают и сидят в одном исподнем. Короче, заметить заметили, а объясняли кто во что: заботами партии и правительства, медицинским экспериментом на выживание в масштабе города на случай атомной зимы и так далее, и никому не пришло на ум, что это всё – Тамарочка, которая вовремя пообщалась с кем надо, но вместо чудного возгласа, командирующего высоких гостей «По шпалам! По шпалам!», соседи услышали… А впрочем, пардон. Никто ничего, конечно, не услышал, потому что Тамарочка, зябко кутаясь в пуховый оренбургский полушалок, сказала клиенту совсем тихо: «Или ты, коця, будешь топить, как у себя, или вон тебе Бог, а вон – порог».

Пришлось топить. Даже более того. Отремонтировали подъездные пути-дороги. Поснимали наружные светильники. Поставили детям качели, навозили песку. Потом пришли пионеры с лозунгом «Зелёному другу – зелёный шум!» и под барабанную дробь наглухо блокировали дом молодой рощицей. Тут, понятно, все догадались, что за друг такой, и пошло, и пошло…

– Тамарочка, милочка, это тебя кто вчерась проведывал? Не Анафтолий Михалыч, случаем?

А она, уперев руку в бедро, отвечает запросто, по-соседски:

– Он самый. Товарищ Подмарёв. А что?

Не успела поговорить – новый разговор:

– А скажи, милая, хахель твой к тебе так и ездит?

– Который, бабуся?

– Ну, энтот… котик-мурмотик… петушок…

– А-а! Товарищ Дундук. А куда он денется? Бывает, когда скажу.

– Эт хорошо, хорошо. Я уж, было-кесь, напужалась: чтой-то, думаю, машину евонную не видать? Насчёт ремонту я…

Вот и выходило, что и Подмарёв Анафтолий Михалыч, и Дундук-мурмотик могли многое, но Тамарочка супротив них могла вдесятеро. Взять хотя бы пивную будку. Как она её организовала – это же класс! В воскресение мужчины хором сказали «Тамарочка», а к вечеру в понедельник на газоне за новенькой будкой трава от мочи пожухла. А ведь сколько трудящиеся просили, писали, требовали… Изнервничались все, а проку? Если б не она, Тамарочка, ходили бы, как прежде, освежаться в тридесятый квартал.

И женщины, – не такие уж они беспонятные, чтобы своей пользы не видеть, – сменили первоначальную злость на ревность, да и то, – больше для острастки.

– Иван! – зовёт жена, перегнувшись через балконные перила. – Ваня! Ужинать!

Блажен муж пригибается в толпе, как в кустарнике, и бормочет:

– Меня нет. Я пошёл к Артёму.

– Его нет! Он пошёл к Артёму! – честно отвечают двое отзывчивых в один голос.

– А ты чего рот раззявил? – слышится тремя этажами ниже, у самой земли. – Свербит? А ты сходи, сходи… Больно ты ей нужен, замазурик. Мотать набок она таких не хотела… Там, девствительно, люди, – посмотреть приятно. Беспечут жену! Снабдевают семью! Из-под земли что хотишь достанут! И он туда же, алкаш рублёвый…

Это не злоба. Это мелочная женская месть. Не стоит обращать на неё внимание настоящим мужчинам, которых собралось уже человек двадцать, а то и больше.

– Давай, давай, давай! Ещё! Ещё! Так-так-так-так-так-так-так! Ещё разок! Ещё! Ну, с оттяжкой! Вот так! Вали! Ровней! Живей! Шуруй! Ах-ха! Ах-ха!..

Когда наступает передышка, толпой правит иллюзия полного соучастия, и каждый старается хотя бы морально подсобить Тамарочке в её трудном, но живом деле.

– Жми!

– Качай!

– Фугуй!

– Работай!

– Поспевай!

– Внедряй!

– Действуй!

– Претворяй!

– Выполняй!

– Осуществляй!

– Реализуй!

– Наддай!

– Пришпорь!

– Прибавь!

– Шибче!

– Круче!

– Ширше!

– Глубже!

– Дальше!

– Не тормози!

– Не подгадь!

– Не части!

– Не мелькай!

– Подтянись!

– Не отставай!

– Попусти!

– Придави!

– Дручком!

– Винтом!

– Вперёд! и так далее, включая реплику младшего брата, с акцентом, но достойно представляющего восторги национальных меньшинств:

– Ай, лубим руски баба! Ай, как лубим! Ай, маладесс!

Как правило, мужчины относятся к Тамарочке бережно, почтительно, можно сказать, благоговейно и взирают на неё так же, как читатели мужского пола на любимую поэтессу, искренне при этом забывая, что она тоже женщина. Тамарочка отвечает им полной взаимностью, имея опыт и взяв за принцип не пакостить соседу в карман, не давать, где живёт, и не жить, где даёт. За это её тоже ценят, женщины в особенности… Популярность у неё – куда там депутату Верховного Совета! Да и делает она куда больше, чем депутат. И хоть её деятельность не изливается благами в три ручья на всех и каждого, фиолетовцы знают, что у неё за спиной, как за каменной стеной. Столько она хорошего для них сделала, столько хорошего… Завтра, к примеру, воскресенье. Доминошники наиграли худо-бедно ведра на два пива, да ещё столько же Тамарочка поставит. Бесплатно. На водку она скупая, всех не упоишь, а вот побаловать мужчинок пивком по случаю седьмого светлого дня имеет женскую слабость.

Раза два-три на неделе к подъезду Тамарочки подруливают машины и из них выгружают то цельную баранью тушу в рогожке, то ящики с коньяком и шампанским, а то ковёр либо телевизор. Однажды привозили сборную тахту таких сказочных габаритов, что только бабе Яге кувыркаться: «Покачусь – повалюсь, Иванушкиного мясца наевшись!» Полдома сбежалось глядеть, как её, импортную, втаскивают по частям, и как её, семиспальную, устраивают в центральных покоях.

Дело обыкновенное: привозят Тамарочке – перепадает многим. Худшая часть барана тем, кто мясо редко нюхает. Лишний телевизор за треть цены. Фрукты, чтобы не испортились, многодетным. А уж сколько целковых и трёшниц у неё перебрали без отдачи! – и по нужде, и по слезам, и по крохам, – что говорить, кроме спасибо…

Всё-таки женщины не могут пересилить натуру и вести себя прилично, ни одна не может. Есть в них что-то продажное, товарное, рыночное, так бы и сказал – конъюнктура. Когда они глядят, как посыльные молодцы волокут к Тамарочке кучу всякого добра, их либо крупный пот прошибает от зависти, либо губы пересыхают чуть не врастреск, а в глазах одно и то же: «И я могла бы…»

– Ой! Ой! Задел! Достал! Зацепил! До печёнок! Ой! Шиколад! Мармелад! Халва! Ой! Милый! Годный! Сладкий! Хорррошенький! Ой-я! Режь меня! Люби меня! Казни меня! Вахррррр! Кусай! Щипай! Рррви на куски! Ой, подходит! Ой, скоро! Не останавлива…а…а…ааааааа!

Долгий резаный крик обрывается на верхнем пределе Тамарочкиного контральто, и сразу же, как шок, чувствуется жуткая тишина, чёрный какой-то провал и пустота то ли в теле, то ли в жизни, то ли в надеждах, то ли шут его знает где. Эти смутные ощущения переживает каждый, потому что никто не уходит, все сидят или стоят заколдованные, пришибленные, неживые, лишь сопят глубоко и шумно. Посмотреть на них мимоходом – собрались люди, молчат, думают, а о чём? О чём думать, когда и без того ясно, да боязно. И непривычно тоже. Так повздыхав, покашляв и помычав, они потихоньку растекаются. Владелец переноски вывинчивает сайровую лампу, сматывает шнур и уходит. Остаётся ночная темнота и несколько человек, решивших сидеть до победы.

К тому времени, когда наши герои-космонавты включили на небе всё, что включается, и повернули держаком к полуночи звёздный ковш, к дому подкатывает «Волга» и даёт два коротких гудка. Немного погодя, из подъезда выходит фигура и, не спеша, идёт к машине, где в альковном свете подфарников заметна услужливо приоткрытая дверца салона.

Журналист

– Эй, журналист! А ну, выходи!

Нюрка стоит в тощем, словно золотухой побитом садике, собой – длинная, костлявая и замызганная до невозможности. Наметившись белёсыми от пьянства глазами на балкон третьего этажа, она машет рукой и напоминает кулачного бойца. Здесь её место. С другой стороны нельзя; там детишки бегают умытые, женщины под вечер джерси, какие поновей, разнашивают, персональные машины с задними занавесками туда-сюда, бывает, проскакивают, мужчины здешние в домино по вечерам надсаживаются и фонтан фигурно выпятился: гипсовый пионер с горном, а из раструба вместо музыки должна, по идее, струя бить, но ни разу пока не ударила и вряд ли когда ударит, если воду не подведут. Это ничего. Пусть даже и не подведут, Нюрка рядом с пионером всё равно оставляет желать, чтобы её и духу там не было. С тыльной стороны дома – пожалуйста, другой разговор. Там садик, школьники когда-то насадили. Никто за него не в ответе, никто не присматривает, потому что общий, то есть, ничей, и в нём, среди чертополоха и лебеды, Нюрке торчать в самый раз. Это отсюда она задирается и рукой машет.

Противником у неё Вася Ипатов. Ходит она к нему по сезону и в разные дни, но старается к вечеру, когда народ с работы соберётся, а Нюрка, даром что возраст, и сама не без дела, да и Васе до пенсии ещё пахать да пахать в сельхозотделе областной газеты. Враг он ей – хуже не бывает, и не отцепится она от него добром, хоть ты ей говори, хоть нет, – это точно, об этом на всех пяти этажах знают. Её сколько ублажали: «Нюрка, да чхни ты на него. На кой он тебе сто лет приснился, кандей, здоровье на него тратить», – но всё напрасно, никого ей взамен не надо, а здоровьем своим каждый сам распоряжается, и нет такого закона, чтобы расходовать его только по указанию. Если Вася долго не выходит, она его подгоняет:

– Ага, супостат! Боишься, собачьи твои шары! Иди, иди, я тебе наведу критику на политику…

Случается, что Васи нет дома. Тогда, выругавшись на тот же балкон, она взывает ко всем жильцам безадресно:

– Скажите кандею, Нюра была. Придёт скоро.

И, потоптавши будяки, уходит. Но если Вася у себя дома, не было дня, чтобы он заупрямился и не вышел.

С виду он – ничего не скажешь: неприметный, обыкновенный. Улыбнёшься ему – он тоже; привет издали пошлёшь – сразу же ответ получишь; руку подашь – пожмёт; подмигнёшь – и он подмигивать мастер; спросишь про жизнь – узнаешь, что жизнь у него либо молодая, либо ключом бьёт по голове, либо, как в Польше, причём, абсолютно без намёка на неприятности, которые там впоследствии разразились; ты ему – анекдот, он тебе – другой; ты рассмеялся, – глядишь, и он смеяться умеет. Ну, вот. Вроде и человек знакомый, и видишь его день в день, а зажмуришься припомнить, – не тут-то было, и не оттого, что память отшибло или слов недостаёт по скудости языка, а просто тип он такой: без признаков, без личных примет, даже как бы без определённого роста, не говоря уже о мелочах. Его и на групповых фотографиях трудно угадать. Смотришь, смотришь, – коллектив налицо: здесь шеф живот разложил, возле – зам норовит а-ля-Хемингуэль запечатлеться, дальше – ответсекретарь ногу на ногу закинул, рядом Васина Галя туфелькой с ним контачит, остальные тоже, кто где примостился, одного Васи нет. «А вот он, я», – показывает Вася на человека совершенно незнакомого, предоставляя вам смущаться до красноты. Газетный художник пробовал его на лоне природы изобразить, так «природа, – говорит, – удалась, только на лоне у неё дырка прохудилась». А что? – вполне возможно. Не всякому его портрет в руки даётся, а тем более словами или даже за хорошие деньги, потому что говорить о Васе вне обстоятельств и описывать зеркало без оправы – почти одно и то же.

Иное дело – на балконе, куда Вася на Нюркин клич выходит. Появляется он по-домашнему: оранжевые носочки, зелёные шлёпанцы, тёмные семейные трусы и уйма всяких характерностей. Прежде на них никто бы не обернулся, но теперь – ба! – да это же страхолюдие, вражеский шарж на цивилизацию и поклёп на природу: голова дулей, плечи стёсаны, шея – чисто у гусака, руки малость не до колен и весь он – спереди, сбоку и откуда ни прикинь – ровная по отвесу черта, лишь ноги внизу двоятся. Зевая, подходит он к перилам; одной рукой бедро чешет, другую схоронил за спину и держит в ней кирпич – не кирпич, но что-то крупное и под цвет носочков. Он ложится грудью на балясину, вытягивается шеей и кричит Нюрке:

– Чего тебе? Опять приплелась? А ну, линяй отсюдова, покуда не поздно. Ишь, заладила! Вонючка!

Язык скандалов краток и выразителен, – иначе нельзя. Стиль, слог, правила – всё в нём своё, поэтому он похож и на лозунг, и на боевой призыв. Например: «Долой самодержавие!» Или: «Умрём как один!» А то просто: «Ура!» и дело с концом. А ежели сказать: «Пламенный привет работникам коммунального хозяйства, борющимся под знаменем качественного осуществления и перевыполнения принятых…» и так далее, – это даже и не лозунг, потому что стакан воды проглотишь, пока выкричишься. Скандал, как и лозунг, отличается краткостью фразы. Придаточные длинноты, деепричастное празднословие и вводная отсебятина вредят хорошему скандалу примерно так же, как истине доказательства. Писателям особенно следует об этом помнить, если они не хотят, чтобы их персонажи выглядели болтунами, а не порядочными скандалистами.

В этом смысле Вася прямо-таки молодец и очень натурально себя ведёт. Между прочим, он и факультет журнализма окончил, и слова всякие умеет, – хоть устные, хоть письменные, хоть какие, – и ничего патриотического не выдумывает, потому что знает: печать и жизнь – две большие разницы и не надо их путать, не надо в живом общении на газетную латынь сбиваться, а то придёшь однажды на работу, а там спросят: «Кто это тебе, Василий, шею узлом завязал?» И Нюрке много не нужно, – лишь бы ухватиться. Она и хватается, одышливо поводя боками, точно старая коняга из хомута вынутая.

– Так, таколь так, – кивает она Васе. – Вонючка, значит? Ладно, вонючка. А ты, трепач, хто такой права качать? Ну, хто ты из себя? Балабол, кандей и больш нихто. – Она попутно добавляет ещё несколько выражений насчёт Васиной мамы-мантулечки, и об этом громко оповещает с дальнего балкона чей-то акселерат на изломе голосовых связок:

– Ма! Ну, скорей же! Нюрка пришла! Ругается!

Балабол – пусть, трепач – полбеды, но вот кандей… В лексиконах это слово не обозначено, толковать о нём по сегодня не взялись и неизвестно, когда ещё возьмутся. Васе от этого не легче, потому что чувствовать себя некомпетентным должность не позволяет, а обиду терпеть – добро бы от кого, только не от Нюрки. Пока Вася обижается, а Нюрка твердеет скулами, накаляясь похмельной стервозностью, места на балконах и в лоджиях разобраны от земли до крыши. Жильцы, – кто помылся, кто не успел, кто перекусил, кто нет, кто домой только-только приволокся, язык на плечо вывалив, – всё трын-трава, все на воздух сыпанули со стульями, с жёнами, с детьми, с пельменями, с сигаретами, с чайниками. Те, у кого балконы с невыгодной стороны, тоже здесь не сам-друг из-за обычая ходить на Нюрку семьями, как прежде к соседу на телевизор ходили. Места для гостей больше стоячие, но это даже хорошо, потому что ежели снизу глянуть, – лопни глаза! – чистый Колизей, а не пятиэтажная коммуналка.

Нюрка таскается по Васину душу давно, ещё до того, как он сюда перебрался. Раньше он в другом конце города жил и, как член союза журналистов подал на расширение, поскольку ему полагался отдельный дома кабинет, раз работа такая, чтобы не мешал никто, да ещё жена Галя, тоже журналистка, то есть, выходит, уже два кабинета, да двое детей, обе девочки, младшая от Васи, «а старшую, – заявлял он не без гордости, – я усыновил». Но как было расшириться, если в кабинетах проживал тогда еврейский клан на две семьи, человек, говорят, чёртова дюжина, все конопатые, кривоносые, трефного в рот не брали, субботы блюли паче Первомая, кур резать к раввину бегали и который год подряд просились у властей к высотам Синайским на покаяние.

Для начала Вася разгромил национальные пережитки статьёй «Кому это на руку?», после чего аидов прогнали с работы. Потом опубликовал фельетон «Частная лавочка», и их крепко штрафанули за спекуляцию не нашим барахлом. Затем было открытое письмо «Коллектив одобряет» (подпись чужая, пальцы Васины) и ответ на него «Не пора ли одуматься, товарищи Мовшезоны?» (подпись Васина). Короче, сел он на них за гонорары и не слезал до последнего. Гена Калитин из отдела писем ему нет-нет да говорил: «Вася, брось! Вася, притормози. Вася, не рви подмётки. Что ты делаешь, Вася? Иудеи твои уже не кур, а собственный член, поди, без соли доедают, – угомонись. Да и тема, старик, дерьмовая, коричневая, честно признаться». Но Вася не бросал, не тормозил и рвал подмётки, пока иудеев кагалом не спровадили к пресловутым высотам, что дало ему шанс тиснуть напоследок «Сорную траву долой с поля», а на Генкины советы отвечал: «Газетчик из тебя, ё-кэ-лэ-мэ-нэ! Правильно, дерьмовая. Ты вот скрути из дерьма конфетку, тогда я скажу, что ты журналист».

Касательно Генки Вася как в воду глядел: газетчик из него оказался, действительно, дырявый и его вскоре прогнали. А получилось так. Заскакивает как-то Генка в сельхозотдел, а сам температурит от азарта и криком кричит, что там-то и там-то два человечка на выход из партии подали и что его теперь командируют объективно с этим разобраться. Вася его поздравил, улыбнулся тоненько и выпроводил, так что он ещё с полчаса носился по отделам и до того трезвонил, – сквозь стены было слыхать: «Ребята! Еду! Материал! Двое! Из рядов! Добровольно! Сознательно! С высшим образо…» Ну, и дурак же! Съездил, вернулся, а на него приказ. Должностное несоответствие. Не на своём месте товарищ, не по призванию трудится, без должного подъёма и так далее. Выходит, прав был Вася, когда поучал, что из чего путного немудрено конфеты крутить, а вот попробуй их из дерьма… Аргументы у него вообще были сильными и неожиданными. Он ими и горсовет задавил: «Я журналист! Я творец! Я баба! Я рожаю!» – пробиваясь сквозь толпу бездомных горожан, как беременная женщина, – животом. Проще говоря, свою расширенную жилплощадь Вася не призом за красоту взял, а из зубов, надо понимать, вырвал.

Враг, между тем, не дремал. Едва старшему литсотруднику Ипатову Василию Ивановичу вручили ордер с пожеланиями благополучных родов и всяческого многодетства, Нюрка уже выведала, – куда; он лишь дверь начерно прорубил, укрупняя две квартиры в одну, а она уже догадалась, где будет Васин кабинет; он только что приступил к антисемитской дезинфекции широкого жилья, а она тут как тут под балконом, – «Эй, журналист!» – кричит. Скандал получился, ей-ей, с новосельем, жильцы о таком соседе и мечтать не смели, а Нюрка с воем подалась к себе в полуподвал хлорный раствор отмывать.

На страницу:
12 из 13