
Полная версия
Мозес
– И тем не менее, сэр. И тем не менее, Мозес. Пусть она даже одарит нас чем-то невообразимым, эта Истина, исполняющая роль Санта Клауса, нам все равно не избежать кое-каких щекотливых вопросов, главным из которых, конечно, останется вопрос – что, собственно говоря, нам делать со всеми этими подарками, сэр? Во что, так сказать, их употребить? Ну, вы понимаете, сэр? – Ну, конечно, себе на пользу, Мозес. Именно так – себе на пользу. На что же еще, Мозес? – Отлично сказано, сэр. Себе на пользу. А что же потом? – Что потом, Мозес? – Вот именно, сэр. Потому что все, с чем нам приходится сталкиваться в этой жизни, служит, так сказать, исключительно для одноразового использования, сэр, – будь это наша жизнь или что-нибудь помельче. Одноразового, Мозес. Оттого вопрос «а что» всегда наготове, даже если у вас и в мыслях не было его задать. Это как с известного рода женщиной, сэр. Стоит добиться своего, как немедленно начинаешь недоумевать по поводу того, что, собственно, она делает в твоей постели? Только врожденное чувство деликатности, сэр, не позволяет мне развивать эту тему подробнее. – Да ты просто циник, Мозес. Уму непостижимо, как я уживался с тобой столько времени под одной крышей. Тем более, Мозес, что ты, как всегда, говоришь о земном, в котором ты погряз по уши, словно старая телега, попавшая в грязь, тогда как речь у нас давно идет, фигурально выражаясь, о небесном. Дары Истины, Мозес. Неплохо было бы, конечно, отличать к сорокам годам божий дар от яичницы, ну, это уже, как говорится, кому как повезет, Мозес!– Земное или небесное, не вижу, по правде говоря, большой разницы, сэр. – Не хочешь видеть, Мозес. – Просто не вижу – и все тут, сэр. – Но ты ведь так не думаешь, Мозес? Ты просто говоришь так из чувства противоречия, вот и все. – Я говорю так, потому что так думаю, сэр. Иначе, зачем было бы и говорить? – Выходит, ты у нас просто дурак, Мозес?.. А я и не знал…
Странное дело, но всякий раз, когда я задаю себе этот вопрос, мне на память приходит мадам Познер, восьмидесятилетняя старушка из Барнельвильского дома престарелых, у которой был одноногий сын, приезжавший к ней по воскресениям, чтобы на зависть всем катать ее на своей инвалидной машине с ручным управлением. Старушка обладала всеми возможными добродетелями и только одним единственным недостатком: стоило ей открыть форточку, окно или дверь, как ей мерещился бьющий оттуда необыкновенный свет, в котором купались маленькие золотистые ангелочки. «Они все равно, что бабочки» – с умилением говорила она, складывая на груди руки. Позже старушка призналась, что видит свет даже тогда, когда снимает крышку с кухонной кастрюли. Довольно часто я заставал ее застывшей возле какого-нибудь кухонного шкафчика или открытого холодильника, и выражение ее лица свидетельствовало в пользу того мнения, которое рассматривало благодать отнюдь не в качестве досужей выдумки. Во всем остальном мадам Познер ничем не отличалась от прочих обитателей Барнельвильского дома престарелых, которые – к слову сказать – как один, терпеть не могли эту благодатную старушку, пытаясь всячески усложнить ее жизнь мелкими, но зачастую весьма изобретательными пакостями. Совершенно, между тем, безрезультатно. Мадам Познер, похоже, даже не понимала о чем идет речь. «Вижу, вижу», – бормотала она, открывая бельевую корзину или дверцу духовки, и ей-богу, это звучало ничуть не хуже филофериевского «диспут окончен
Да, именно так это и звучало, черт меня подери! Много раз меня подмывало задать ей вопрос, видит ли она этот свет, когда открывает дверь в ватерклозет или поднимает крышку ночного горшка. Но всякий раз меня что-то останавливало, сэр.
– Надеюсь, это была не врожденная деликатность, Мозес. И что же тебя останавливало, дурачок?
Полагаю: душераздирающий смех, сэр.
Вот что, с вашего позволения.
Потому что, подумайте сами, сэр. Что бы я стал делать, если бы старушка ответила на мой вопрос утвердительно?
54. Лекарство от пустоты
Еще неизвестно, что сказал бы этот самый Филоферий М. по поводу Божьей воли, которая сама-то, похоже, руководствовалась в своих решениях Бог знает чем, – неизвестно, что сказал бы этот жалкий филистер, если бы в один прекрасный день он вдруг не почувствовал себя обманутым и униженным тем Великим унижением, на которое способны были одни только Небеса, – этот самый Филоферий М., оказавшийся вдруг посреди тротуара с волосами, в которых запуталась яичная скорлупа, колбасные очистки и прочая дрянь. А это, как правило, можно обнаружить, если тебе на голову неожиданно и без видимых причин опрокидывают из открытого окна полное мусорное ведро. И это, повторяю, безо всякой вины, которую бы ты за собой знал.
Мир полон загадок, Мозес.
Загадок, которые нам никогда не разрешить, потому что все они, в конце концов, загадываются нами же и о нас же самих, так что с первого взгляда становится ясно – если тут чем-то и пахнет, то уж во всяком случае, не отгадками, и это легко могла бы подтвердить первая попавшаяся головоломка, разгадать которую вряд ли смогла бы помочь даже какая-нибудь не в меру серьезная фундаментальная аналитика.
Можно было бы сказать, что мир кишит загадками, как труп червями, Мозес, если бы это не было так претенциозно.
Почти так же претенциозно, как и одна известная загадка, которая спрашивала насчет того, когда же женщина все-таки бывает сама собой – в магазине, в церкви или в постели, – как будто то же самое нельзя было спросить, по крайней мере, о большей части представителей мужского пола, не хуже любой женщины озабоченных благообразием своего внешнего и внутреннего имиджа.
В конце концов, речь ведь у нас идет о человеке вообще, сэр.
О человеке, одним из модусов которого является женщина, а другим – мужчина. Разве касается кого-нибудь, в конце концов, в какие игры мы играем, надевая те или другие маски, которыми мы пользуемся словно языком, надеясь в глубине души быть услышанными и понятыми?
Языком, который, как мог, пытался выговорить что-то такое, что явно находилось в родстве с Истиной?
И все же, Мозес.
Посещение магазинов было в некотором смысле катастрофой.
– Ты только посмотри, – шептала она, впиваясь своими ногтями в его руку. – Просто обалдеть.
– Господи, ну, что там еще? – сопротивлялся Давид, делая страдальческое лицо, которое почему-то всегда скрашивало тоскливую жизнь продавцов.
– Ничего, – она наклонялась над витриной. – Просто посмотри, какая прелесть.
– Это? – спрашивал он голосом, который явно принадлежал человеку, ожидавшему увидеть, по меньшей мере, таракана.
– Господи, Давид, – говорила она, словно надеясь, что он все-таки не окончательный дурак, который не может отличить Флоомутра от Кардена. – Да вот же, прямо перед твоим носом.
Прямо перед твоим носом, дубина.
Да, вот же, Господи!
Стоило ей увидеть что-нибудь стоящее, как глаза ее вдруг загорались, как два драгоценных камня. Почти звериный, первобытный блеск, который свидетельствовал о готовности смести все, что могло помешать получить желаемое. Хочу, – говорил этот заклинающий, сияющий и такой невинный взгляд, ибо кому же, в самом деле, могло прийти в голову осудить женщину только за то, что у нее загорались глаза, когда она видела какие-нибудь тряпки или косметику? В конце концов, сэр, так же невинны были не знающие стыда дети и животные, без колебания идущие вслед за своими инстинктами.
Если продавец за прилавком был мужчиной, то обыкновенно он улыбался Давиду усталой и мудрой улыбкой. Чаще всего, он явно сочувствовал ему, хотя, конечно, и не мог показать это открыто.
Мужское братство, сэр.
Закаленное перед лицом всего этого множества стильных тряпок и вещиц мужское братство, без которого мир давно бы уже превратился в нечто среднее между солярием, фитнес-центром и модным глянцевым журналом для женщин.
– Господи, я сейчас умру, – почти шепотом говорила она, останавливаясь возле разодетых манекенов.
– Хорошо бы, – тоже вполголоса отвечал Давид, на лице которого в это время можно было безошибочно прочитать, что он по этому поводу думает.
Улыбаясь одними глазами, продавец делал вид, что ничего не слышит.
Между тем, даря ему белоснежную улыбку, она говорила:
– Вы не могли бы показать мне вот это…
– Послушай, мы опоздаем, – делал попытку Давид, впрочем, прекрасно понимая, что никакие доводы ему уже не помогут. – Давай мы зайдем сюда в следующий раз.
– Всего пять минут, – отвечала она, скрываясь в примерочной кабинке.
Сочувственно улыбнувшись, продавец позволил себе слегка развести руками.
– Ты меня ненавидишь, да? – мурлыкала она, выходя из магазина вместе с завернутым, шуршащим трофеем.
– А ты как думаешь? – цедил он, благодаря в то же время Всевышнего за то, что все это уже осталось позади.
Впрочем, не все было так просто, сэр. Уже после первого магазина, куда она затащила его, чтобы он полюбовался на какую-то итальянскую, отороченную мехом кофточку, он почувствовал что-то неладное. Как будто его вдруг посетила некая неуверенность в тех вечных истинах, в которых он, кажется, никогда не сомневался. Странную неуверенность в том, во что по-прежнему верило – или, может быть, только делало вид, что верит, – большинство нормальных людей. В незыблемую силу духа, далеко опережающую меркантильные интересы потребителя, сэр. В высокое значение нравственных принципов, Мозес. В вечное присутствие рядом всегда готовых прийти на помощь Небес.
Во все то, что вдруг стало казаться ему несколько сомнительным. Так, словно вдруг оказалось, что подобно Паганелю, он прилежно и старательно изучал испанский по учебнику португальского, так что теперь, похоже, приходилось изо всех сил срочно переучиваться, наверстывая упущенное.
Конечно, поначалу он даже пытался бороться с этим почти звериным желанием завладеть какой-нибудь ерундой, о которой чаще всего забывалось уже на следующий день. Какие-нибудь чертовы бусы, которые он находил через неделю рассыпанными по полу. Футболки, которые никогда не надевались. Платья, висевшие в шкафу с таким обреченным видом, словно знали, что их уже никто и никогда не снимет с вешалок.
Однажды после очередной незапланированной вылазки в магазин, его все-таки прорвало, он даже умудрился сказать что-то вроде небольшой и довольно страстной, хотя и вполне бессмысленной речи, – что-то вроде того, что недостойно, в конце концов, быть порабощенным какими-то жалкими вещами, которые не делают нас ни лучше, ни счастливее, в чем были согласны как все мало-мальски приличные и выдающиеся люди, так и те замечательные книги, которые они писали.
Жалкими, ничтожными вещами, задача которых заключалась в том, чтобы быть нам в жизни опорой и помощью, а не насильниками, вынуждающими тебя превращаться в жалкого потребителя, меряющего свою жизнь временем от одной покупки, до другой.
Она вдруг остановилась возле скамейки и посмотрела на него с почти открытой враждой.
– По-твоему, это стыдно, да? – сказала она, опуская сумку на скамейку, словно собиралась немного передохнуть. – Ты думаешь, что это стыдно?
– Конечно, – сказал он, готовясь немедленно вывалить ей на голову все те простые истины, которые еще совсем недавно казались такими очевидными, что их легко мог бы понять даже маленький ребенок.
– А мне плевать, – вдруг сказала она. И при этом он сразу почувствовал в ее голосе угрозу. Как будто надвигающаяся гроза дала о себе знать глухим раскатом еще далекого, но уже приближающегося грома.
– Что значит – плевать, – спросил Давид, кажется, уже не так уверенно.
– Хочешь знать? Да? Хочешь знать?.. Пожалуйста, я скажу, если хочешь.
Ну, разумеется, он хотел, черт возьми! Тем более что ему совсем нетрудно было догадаться, что она собирается сказать, благо – тут не было никаких загадок, а все было просто и совершенно понятно.
Однако, вместо этого она вдруг всхлипнула и опустилась на скамейку, закрыв лицо руками.
Женские слезы, сэр. Оружие, так сказать, стратегического назначения. Бьет без промаха и почти всегда наповал.
– Мы так не договаривались, – растерянно пробормотал Давид.
В ответ она только пошмыгала носом и полезла в сумку за платком.
– Эй, – позвал Давид.
– Отстань, – она достала платок.
– Да что, наконец, случилось? – спросил он, уже зная – что бы ни случилось, виноват все равно окажется он.
– Черт возьми, – сказала она, вытирая глаза. – Черт возьми, Дав. Я думала, что ты умней. Миллионы людей не пишут романы и не сочиняют музыку. Им наплевать на твоего Баха и на Стриндберга, потому что они не понимают, что это такое. Зато они прекрасно разбираются в тряпках, в машинах, в косметике, в обуви и в тысяче других вещей, из которых состоит их мир… По-твоему, они в чем-то виноваты?
– Ну, да, – Давид, кажется, уже догадывался, куда она клонит. – И что?
– А то, что они счастливы в своем мире, вот что… Среди всех этих тряпок и косметики…Тебе это никогда не приходило в голову?
– Ну, – сказал Давид, неопределенно вертя в воздухе пальцами. Это должно было означать, что ему приходило в голову и не такое.
– Конечно же, тебе это не приходило… – Она высморкалась и убрала платок в сумку. – Ты ведь думаешь только о высоких материях… А хочешь знать, почему они счастливы?.. Потому что все эти тряпки, весь этот, как ты говоришь, мусор, закрывают их собственную пустоту и дают им смысл жизни, в котором они нуждаются не меньше, чем тот, кто читает Пруста и слушает Глюка. Все это дерьмо, которое они видят на прилавках и в глянцевых журналах!.. А ты предлагаешь им Мелвилла или Шекспира, от которых их тошнит, потому что им от них ни тепло, ни холодно… Неужели ты этого не понимаешь?
Педагогическая антиномия, Мозес.
Меллвил против сверкающего глянца какого-нибудь "Vogue". Об исходе поединка можно было даже не спрашивать.
– Ладно, – кивнул Давид. – Допустим. Но ты-то чего плачешь?
– Почему? – она посмотрела на него, словно ей только что пришлось разочароваться относительно него в своих лучших надеждах. – Почему?.. Да потому, что я такая же, как они, Дав, – сказала она, не выпуская его из поля зрения. – Ты что, не заметил?
Кажется, самое время было приняться за утешения.
– Нет, нет, погоди, – она отодвинулась. – Я такая же пустая, как и все они. Мы все пустые, Дав. И ты это прекрасно знаешь. Конечно, ты хочешь, чтобы я читала "Литературное обозрение" и Клементину Роуз. Но на самом деле, мне глубоко плевать и на "Литературное обозрение", и на Клементину Роуз, и на Меллвила с его дурацкими китами! Мне вообще наплевать на все книжки на свете. И на те, которые были, и на те, которые только будут!
– Тихо, тихо, тихо, – сказал он, беря ее за руку. – Это уже слишком. В конце концов, никто ведь тебя не заставляет.
Она еще раз шмыгнула носом и засмеялась. Потом спросила:
– Ты уверен?
– Само собой, – подтвердил Давид.
– А как же Клементина Роуз?
– Да выбрось ты ее в помойное ведро, – сказал Давид.
Она улыбнулась почти счастливой улыбкой. Потом спросила:
– Правда, хочешь, чтобы я это сделала? – спросила она и щелкнула сумкой.
– В конце концов, – тоже улыбнулся Давид, – если вам вдвоем так тесно в этом мире, то отчего бы и нет?
– Спасибо, – она убрала платок и достала из сумки книжку Роуз в бумажном переплете. Затем посмотрела по сторонам и швырнула ее в стоящий рядом мусорный бачок. Тот благодарно принял жертву с глухим металлическим стуком. Словно погребальный колокол, сэр. Погребальный колокол, чей адресат был, на этот раз, прекрасно известен.
Бедная Клементина Роуз, Мозес. Бедная Клементина…
Последовавшая затем небольшая пауза напоминала последние минуты прощания перед тем, как тело будет предано земле.
Потом она сказала:
– Когда-нибудь я расскажу тебе, с кем ты связался, Дав. Про дуру, которая весной совершенно сходила с ума вместе со всеми этими весенними ручейками, плывущими по ним щепками, с мокрыми камешками, с бутылочными осколками, которые я собирала в спичечный коробок…
Возможно, он уже однажды слышал нечто подобное, хотя и не мог вспомнить – где и от кого.
– Ты можешь смеяться, но только все, что я находила в этих весенних лужах, все делало меня такой счастливой, что иногда казалось, будто я сама была всеми этими мокрыми камешками и бутылочными осколками, сверкавшими на солнце лучше любых драгоценностей… А потом, когда я выросла, то поняла, что я и вправду была тогда всеми этими стеклышками, лужами, этим солнцем, этой рябью на воде, этими щепками, которые кружили и уносились в водосток. Потому что, когда я подросла, Дав, я увидела, что я совершенно пустая. Как будто у меня никогда не было меня самой, а были только эти стеклышки и эта весна, которые ведь все равно рано или поздно должны были кончиться… Ты понимаешь?
– Более-менее, – сказал Давид.
– Тогда чего ты удивляешься, что я таскаюсь по магазинам, вместо того, чтобы читать с тобой Сартра и Фуко?
– Ну, ты же их читала.
– Жизнь заставила, – и она снова улыбнулась. – Но зато – когда я иду в магазин и смотрю на все эти чертовы тряпки, то я знаю, что они могут помочь мне закрыть мою пустоту и принести мне немного радости. А если ты еще не понял, Дав, они заменяют мне сегодня мои стеклышки, которых больше никогда не будет.
Она вдруг снова всхлипнула и потянулась к сумочке за платком.
– Постой, – осторожно спросил он, стараясь не въехать в какую-нибудь запретную зону. – Разве нельзя как-нибудь это совмещать?
– Нет, – она покачала головой и снова высморкалась.
– Ага, – сказал Мозес, сам не зная для чего.
Мир полон загадок, сэр.
Полон загадок, дурачок.
Он словно погрузился вдруг в странное оцепенение, как будто все, что было вокруг, и то, что она говорила сейчас – все это уже было с ним однажды, когда-то давным-давно, так что оставалось только немного напрячься, чтобы вспомнить, как же все это было когда-то на самом деле.
– Ты сказала "пустота", – он пытался продлить это состояние.
– Ну, да, – она нервно теребила платок. – А как это еще назвать?
– Не знаю. Я, например, совсем не часто чувствую себя пустым.
– И тем не менее, – сказала она. – Почти все почему-то думают, что у них внутри огромная куча всякого ценного барахла. Книги, музыка, фильмы. Режиссеры, художники, истории. Умные мысли. Целая куча цитат. Но стоит только с тобой чему-нибудь случиться, как ты понимаешь, что все это только пф-ф-ф, ничто, туман. Подул ветер и ничего не осталось.
– Но что-то же остается?
Что-то такое, что, конечно, было в состоянии загнать тебя туда, откуда уже не было и не могло быть дороги назад. Разумеется, если верить редким счастливчикам, сумевшим, несмотря ни на что, вернуться обратно.
В ответ она чуть пожала плечами.
– Ладно, – сказал Давид, стараясь уйти от этой скользкой темы. – Ты только не забывай, что у тебя есть еще я…
Она посмотрела на него откуда-то издали и сказала:
– Иногда я в этом не уверена.
Оцепенение постепенно оставляло его.
– Конечно, есть. Хоть я и не похож на бутылочное стекло, которое лежит в луже. И тем более – на новый купальник.
– Лучше бы ты был похож, – сказала она и негромко засмеялась.
Кажется, именно тогда он впервые засомневался в справедливости некоторых очевидных положений, казавшихся до сих пор такими незыблемыми.
Впрочем, ничего из ряда вон выходящего.
Какая-то невнятица насчет того, что лучший выход из всякого затруднения заключается в том, чтобы не обращать внимания на чужие истины, сэр. Жить в мире, о котором нельзя даже сказать, есть ли он. Идти, не придавая значения тому, куда идешь. Не оглядываться и не возвращаться туда, откуда ты пришел. Не в этом ли, в конце концов, и заключалась высшая мудрость, сэр?
Полагаю, ты знаешь что говоришь, Мозес?
Полагаю, что черта с два, сэр.
Черта с два, милый.
– И все равно, – добавила она торопливо и настойчиво, словно хотела, чтобы последнее слово все-таки осталось за ней, – все равно я буду до потери сознания ходить в эти чертовы супермаркеты и примерять платья и туфли до тех пор, пока меня не отвезут на кладбище.
Потому что, – добавил он про себя – иногда они способны немного притупить боль и даже сделать жизнь на несколько часов счастливой и прекрасной.
– Ты ведь меня не бросишь из-за этого?
Судя по голосу, впрочем, было понятно, что это была не та тема, которая волнует ее с утра и до ночи.
– Я еще не решил, – сказал он, держа ее за руку и, кажется, думая, что заглядывая в глаза друг другу, мы напоминаем себе о несовершенстве мира, а заодно не даем забыть себе о своем собственном несовершенстве. Это значило, наверное, что совсем не так важно, как мы живем и что делаем в этом мире, раз уж мы научились закрывать пустоту другого своей собственной, бесконечной пустотой.
Конечно, речь шла только о тех из нас, кому повезло, сэр.
Кому повезло, дурачок.
55. Филипп Какавека. Фрагмент 170
«По согласному мнению и новых и древних теологов Бога нельзя принудить. Например, Его нельзя принудить услышать наши жалобы и мольбы, тем более – ответить на них. Правда, с другой стороны, нельзя принудить и нас – стенающих и вопящих – не стенать, не жаловаться и не вопить. Ведь жалоба и плач, да не они ли наша истинная природа, над которой, как это подозревали еще древние, не властна даже смерть?
И верно: разве сущность населяющих Аид, Шеол или Кум теней, не суть только плач, только жалоба, только похожая на порыв осеннего ветра мольба? Чем же еще заняты они, эти тени, как ни тем, чтобы принудить Бога услышать их и им ответить? Конечно, они не хуже нас знают, что Бога принудить нельзя. Но не вся ли Вечность у них в запасе?»
56. Ночные стуки
В последнее время Мозес часто просыпался ночью оттого, что кто-то стучал в его окно, – негромко, но настойчиво барабанил в стекло, словно торопясь сообщить что-то важное, иногда же постукивал совсем легонько, словно извиняясь за то, что приходится будить Мозеса посреди ночи. И при этом – совершенно непонятно зачем и для чего. Иногда, просыпаясь, Мозес еще успевал услышать этот затихающий вдали стук. Так, словно тот давал ему понять, что услышанное было совсем не сном, а доподлинной реальностью, к которой следовало прислушаться, и которую было бы не лишним принять во внимание. Случалось, что приходя в себя после сна и тараща глаза в обступивший его мрак, Мозес действительно начинал прислушиваться к царящей вокруг тишине, ожидая, что стук повторится, и это позволило бы ему понять его происхождение. Но звук не повторялся. Он ускользал от понимания, давая иногда Мозесу повод впасть в мрачные размышления о том, что жизнь коротка, а смерть не устает напоминать нам о себе, делая все наши дела и намерения сомнительными, недостоверными и пустыми. Впрочем, такие мысли приходили к Мозесу не всегда. Гораздо чаще, глядя в окружающую его темноту, он утешал себя нехитрыми соображениями, в которые, конечно, не верил сам, но которые, тем не менее, обладали способностью успокаивать и делать печаль не такой острой, подобно корню валерьяны или настойке ромашки. Теми соображениями, на которых всегда можно было отыскать бирку с сертификатом качества, что почти примиряло тебя с ними, тем более, что все они в один голос – хотя и разными словами – не уставали твердить одно и то же, а именно, что в мире, слава Всевышнему, все идет так, как и должно идти. В том смысле, что все, что должно свершиться уже свершилось, а значит – какое бы то ни было беспокойство по этому поводу выглядело, по меньшей мере, странным и даже оскорбительным, если, конечно, иметь в виду наличие никогда не ошибающегося Божественного присутствия.
В конце концов, – говорил себе Мозес, стараясь чтобы его аргументы выглядели основательно и безупречно, – в конце концов, милый, если с тобой что-то случилось, – как, например, этот тревожный ночной стук, которому не было никакого объяснения, – этот царапающий, скребущий, вызывающий и почти наглый стук, избравший твое окно, как будто в мире больше не было других окон и других Мозесов, – если с тобой что-то и случилось, дружок, то ведь это случившееся случилось совершенно обоснованно, а не абы как, что было бы просто невозможно, потому что оно случилось в пространстве Истины, Мозес, – в том волшебном Доме, в котором все до мелочей давно уже упорядоченно и сочтено. Так что тебе не стоило бы волноваться, даже если дело идет о смерти или разлуке. Ведь все, что случается, Мозес, всегда случается в свое время, безошибочно занимая место в общем порядке всего сущего и подтверждая ту известную истину, что солнце равно встает и над добрыми и над злыми, что, конечно же, следовало понимать в том смысле, что есть вещи поважнее, чем наши сомнительные представления о добре и зле, которые, впрочем, тоже занимают свое место в ряду всего прочего, еще раз подтверждая тем самым, что даже этот нелепый ночной стук в окно вызван к бытию только потому, что он записан где-то в Книгу Истины под каким-нибудь многозначным номером, который кончается на 342 или 231 и поэтому никогда не затеряется среди бесчисленного множества всех этих окружающих нас мелких и крупных фактов, событий и кажущихся недоразумений, о которых, пожалуй, можно было бы кратенько сказать, что все они или случаются – и тогда нам остается только заткнуться и принять все как должное – или же, наоборот, не случаются – и тогда нам следует заткнуться с еще большим рвением. Потому что, по мнению многих компетентных философов прошлого и настоящего, то, чего не существует, существовать, к счастью, ни в коем случае не может.