bannerbanner
Исчисление времени
Исчисление времени

Полная версия

Исчисление времени

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 14

Все это Кшесинская со слезами на глазах простосердечно рассказала Ленину, его она приняла за хорошего человека, потому что, пребывая в мире грез, очень плохо разбиралась в людях и могла довериться любому прилично одетому проходимцу и мерзавцу. Ленин же, не откладывая в долгий ящик, кликнул Троцкого, и они незамедлительно отправились по адресу, указанному Кшесинской. Осмотрев особняк балерины, Ленин и Троцкий пришли к выводу, что лучше бы им прихватить этот «недурственный домик» себе. Они заперлись в кабинете и стали обсуждать, под каким предлогом это устроить, но потом решили, что «черт с ней, с этой балериной», если каждый раз выискивать предлог, то некогда будет и грабить, а ведь впереди еще столько дел, что не резон отвлекаться на придумывание каких-либо предлогов.

XV. Бегство Кшесинской

Пренебрегая правилами хорошего тона, Кшесинская подслушала под дверью кабинета весь разговор Ленина и Троцкого. Слышно было плохо, но Кшесинская разобрала и фразу «черт с ней, с этой балериной», и прочие высказывания вождей революции: «у нее бриллиантов видимо-невидимо, об этом ведь даже в газетах писали», «нельзя упускать такой случай», «одно столовое серебро чего стоит» и поразившие ее слова «а позолоту с лепнины у камина можно соскоблить перочинным ножиком».

Кшесинская была женщина романтичная и даже можно сказать житейски неопытная и беспечная. Но, как многим красавицам польского происхождения, ей были свойственны твердость, темперамент и решительность в минуту опасности. Она не терялась ни при каких обстоятельствах.

С детских лет, с самого момента окончания балетной школы она пользовалась покровительством императора Александра III, а потом фактически могла считаться членом императорской семьи, хотя и вошла в нее несколько незаконным, но обычным для женщины образом. Кшесинской была присуща уверенность в себе, которая, как известно, есть залог смелости. Поговаривали даже, что она – то есть ее предки по линии матери – состояли в родстве с красавицей-полькой, описанной Н. В. Гоголем в замечательной повести «Тарас Бульба» и ставшей причиной гибели неоглядного в чувствах и несколько легкомысленного Андрия, толком не успевшего вступить на стезю славных казацких подвигов.

Поэтому Кшесинская не стала долго размышлять и колебаться. Она тут же пошла в тайную комнату, где у нее стоял доставленный на пароходе из Англии специальный сейф, и открыла его единственным ключом, о назначении которого никто даже не догадывался (так по крайней мере она ошибочно думала). В сейфе хранились самые крупные и дорогие бриллианты и письма и фотокарточка Ники (то есть Николая II).

Эти письма и карточка были Кшесинской дороже всех бриллиантов мира, включая алмазы шапки Мономаха и английской королевской короны. Бриллианты Кшесинская сложила в один большой саквояж, письма в другой поменьше, а ключ от сейфа выбросила через форточку в сад, в заросли сирени и жасмина так, чтобы его уже никто никогда не нашел. Потом она вышла на улицу и пошла на железнодорожный вокзал.

Понимая, что с двумя саквояжами в руках она выглядит странно и подозрительно, Кшесинская остановила первого попавшегося ей навстречу солдата и попросила его за два рубля серебром поднести саквояж. Небритый, полуголодный солдат с винтовкой за плечом взял саквояж с бриллиантами, саквояж с письмами Кшесинская прижала к груди, и они прошли через весь Петербург, не вызвав ни у кого ни малейшего подозрения.

На вокзале Кшесинская села в поезд, а солдат тут же в буфете, не долго думая, пропил только что полученные два рубля серебром, чтобы не нести их в казарму, где их украли бы в первую же ночь, потому что казармы давно уже превратились в притоны для дезертиров, бездомных проституток и всякого прочего сброда, сброд этот позже переселится и в дом Кшесинской, и в квартиры других состоятельных жителей Петербурга, у которых хватило ума эти квартиры нажить, но не нашлось ума их сохранить. (Замечу сразу для любопытных и склонных по складу характера к авантюрным приключениям читателей, что солдат, когда нес тяжелый саквояж, нашел момент заглянуть в него. А так как неосторожная балерина не догадалась прикрыть сверху содержимое платочком, увидел, что в саквояже полно бриллиантов, или, как их называли в казармах, «камушков». Но по неповоротливости ума он и не подумал как-либо завладеть ими, вообще-то такая мысль вроде зашевелилась у него в голове, но желание пропить обещанные два рубля серебром оказалось сильнее, и только неделю спустя он рассказал одному своему знакомцу о том, что помог какой-то дамочке отнести на вокзал целый саквояж «камушков», а этот знакомец по описанию солдата быстро смекнул, что эта дамочка и есть балерина Кшесинская).

XVI. Поэт Блок и Валькирии революции

Когда Ленин и Троцкий хватились Кшесинской, она была уже далеко со своими двумя саквояжами. Но они не стали печалиться по поводу ее исчезновения, она-то, мол, и нужна только для того, чтобы показать, где что лежит. Ну сбежала балерина, «ну и черт с ней», как сказал еще чуть раньше Ленин (а может Троцкий), особняк-то остался.

Грабить, когда кто-нибудь может показать, что где лежит, конечно, сподручнее, но в то время много домов оставалось без хозяев, которые сбежали, сообразив, что лучше лишиться дома и имущества, но зато остаться живыми. И дома их разграбили без всяких подсказок что где лежит – хватай все, что видит глаз, вот и вся нехитрая мудрость, главное успеть побольше схватить, будешь зевать, рассматривать, раскрыв рот, всякие диковинки, так мало что и достанется, те, кто пошустрее, уведут из-под носа все, что подороже, в этом деле важна ловкость, а главное расторопность.

А Ленину и Троцкому даже торопиться было не нужно. Они, как обычно, прихватили столовое серебро, мебель, инкрустированную слоновой костью, бронзовые статуэтки и подсвечники снесли на барахолку и решили сами переселиться в особняк Кшесинской – уж больно он оказался хорош и удобен.

До этого им приходилось жить в Смольном институте благородных девиц. Девицы из него в панике разбежались, и без них стало скучновато. Комнаты неудобные, расположение коридорное, в коридорах полно солдатни и матросни, солдаты многие из окопов, натащили вшей. Удобств никаких. Кипятка и то взять негде. Захочется Ленину чайку попить, – а он очень уж любил почаевничать – бери чайник и толкайся в коридорах промеж солдатиков, сбежавших с фронта. Спросишь такого обалдуя в серой шинели, где тут, мол, кипятком можно разжиться, он, конечно, покажет. А потом по своей простоте, видя, что человек не такой как все: лыс как колено и глаза с прищуром, как у всякого пройдохи, возьмет да и спросит: «А ты, мил человек, кто сам будешь? И что здесь делаешь?» – и приходится отвечать, у него ведь винтовка на плече. Одно хорошо – в Смольном большой актовый зал. В него набивалось много всякого люда, и Ленин и Троцкий выступали там с речами, потому что оба не обращали внимания на свою картавость и шепелявость и дикую жестикуляцию, характерную для сумасшедших, и поэтому считали себя великими ораторами, и даже иногда в шутку называли Ленин Троцкого Цицероном, а Троцкий Ленина – Демосфеном.

А особняк Кшесинской стоял в тихом, удобном, уютном месте, досмотрен, ухожен, на кухне не только кипяток, но и запас продуктов, шоколад и даже несколько ящиков шампанского (настоящего, из Франции, а не каких-нибудь «шипучек»). Захотелось блеснуть ораторским искусством – выступай себе в Смольном перед солдатами и матросами, они-то все равно ничего не понимают, а кричать «Ура», «Да здравствует…» и бросать вверх шапки уже научились. Ну, а вечером, после всякой суеты и толкотни в Смольном, кати себе на авто из бывших императорских гаражей в особняк Кшесинской. Можно с собой прихватить и Коллонтай[13] с Арманд[14], если эти пылкие дамочки не сбежали с матросами или солдатами пьянствовать где-нибудь в казармах.

Коллонтай и Арманд (эти клички они придумали себе сами, потому что им не нравились их пошлые, избитые фамилии, обычно встречающиеся на каждом шагу и потому быстро надоедающие) были с воображением и фантазиями и никогда не отказывались погулять в особняке Кшесинской. Во-первых, после балерины остался роскошный гардероб. Коллонтай сразу прихватила себе накидку из горностая, а Арманд шубку из шиншиллы. Вещи дорогие, их бы снести на толкучку, но Ленин и Троцкий не скупились, когда дело касалось женщин легкого поведения, особенно жгучих брюнеток, каковыми и являлись Коллонтай и Арманд.

А во-вторых, эти забавницы нашли какого-то немца-профессора, и тот со своим помощником, студентом-практикантом, придумал аппарат, что-то вроде синематографа, и с помощью этого необычного в те времена приспособления фотографировал Коллонтай и Арманд в обнаженном виде – на них была только красная косынка на голове, да и ее они сдергивали в конце сеанса, чтобы их волосы красиво рассыпались по белоснежным плечам – и по вечерам запускал их изображения в облака.

Облака тяжелым, черным занавесом висели в северном небе Петрограда, изображения Коллонтай и Арманд носились над городом, прохожие в ужасе прятались в подъезды и арки проходных дворов и уже из этих укрытий с любопытством пялились в небеса, стараясь рассмотреть детали и подробности, обычно так привлекающие мужчин, как холостых, так и женатых.

Только поэт Александр Блок[15] ничего не боялся, потому что всегда был пьян. Он бродил по Петербургу в широкополой черной шляпе, летающие по небу обнаженные Коллонтай и Арманд совсем не пугали его – голых женщин он на своем веку повидал столько, что они ему давно порядком надоели. Тем не менее он сочинил о летающих в облаках забавницах поэму, в которой ошибочно назвал их валькириями революции. Ошибочно, потому что валькирии – воинственные германские девы летали по небу не нагишом, а в длиннополых черных одеждах и не спали с кем попало направо и налево, а тем более с недомерками вроде Ленина и Троцкого.

Этот Блок очень часто ошибался, потому что у него в голове все время навязчиво звучала какая-то музыка, он к ней внимательно прислушивался и часто толком не понимал, что делал. А кроме того Блок когда-то в молодости женился на дочери великого русского химика Менделеева и приворовывал у него из лаборатории реактивы, предназначенные для определения пропорции воды и спирта при их смешивании для изготовления разных напитков, в частности так называемого хлебного вина – употребление которого в значительных количествах иной раз и приводит к ошибкам вопреки убеждению простого народа, что дураков и пьяных Бог бережет.

Поэму о Коллонтай и Арманд, витающих в облаках без исподнего белья, этот Блок потом сжег вместе с еще одной своей поэмой. Поэма эта называлась «Двенадцать» – по числу действующих в ней персонажей. Писал поэт Блок всегда «под шафе» и поэтому, считая героев, сбился, их на самом деле было не двенадцать, а тринадцать, включая Иисуса Христа, шествовавшего впереди остальных двенадцати, хотя и без винтовки, зато в «венчике из роз» на голове. И следовательно поэма «Двенадцать» должна бы называться «Тринадцать», или «Чертова дюжина». Или хотя бы «Четырнадцать», потому что в обнимку с Иисусом Христом по Петрограду ходил не замеченный поэтом Блоком призрак Карла Маркса, которому давно надоело бродить по Европе.

Поэму «Двенадцать» успели напечатать, и ошибку исправить не представлялось возможным, поэтому поэт Блок и задался целью сжечь ее на медленном огне. Он не успел собрать все изданные экземпляры, потому что умер от голода, продуктов питания в Петрограде на тот момент не оказалось, а писатель из нижегородских мещан Горький, по мягкости характера подкармливавший Блока, уехал в Италию – он предпочитал средиземноморский климат, Петроград-то почти рядом с полярным кругом, царь Петр I, тоже неравнодушный к выпивке, определил его в эти северные болота, так как, по мнению многих историков, имел родственные связи с чертями в этих болотах обитавших.

Поэму о «валькириях революции», Блок успел сжечь в рукописи, и следов этой поэмы не осталось, ибо даже пепел ее задумчивый поэт развеял над Невой, тяжелые воды этой странной реки, иногда текущей вспять, унесли пепел в Балтийское море, и исследователям и литературоведам и в голову не приходит, что Блок даже спьяну мог написать нечто подобное.

XVII. История студента, помощника профессора

Простым обывателям Петербурга, которым посчастливилось жить в то голодное, умопомрачительное, но, как считают многие позднейшие литераторы, необычайно интересное и увлекательное время, шутки Колонтай и Арманд с полетами над ночным городом пришлись совсем не по душе. Они даже пробовали жаловаться на этих необузданных дамочек Ленину и Троцкому, но те, по ими заведенному порядку, не обращали никакого внимания на протесты, вопли и стоны, потому что привыкли к такого рода шуму во время расстрелов.

Полеты эти прекратились сами собой. Однажды студент-практикант явился с утра, как ему и было назначено, в особняк Кшесинской, чтобы настроить для съемки аппарат – смотрит, нет профессора. Профессор, хотя и давно обрусел, но в каком-то там колене происходил из немцев и, как издавна у них водится, никогда не опаздывал. Студент-практикант спросил у горничной:

– А где профессор?

– А застрелил его Ленин из револьверта, – ответила горничная.

На самом деле Ленин застрелил профессора не из револьвера, а из маузера, он предпочитал его за точность и надежность боя, но горничная по несообразительности не отличала револьвер от маузера, потому что когда по вечерам приходили матросы, она из женской скромности не ложилась с ними в постель сразу, а вроде как для вида отказывалась и говорила: «Нет, нет, что вы, что вы. Я совсем не из тех барышень, чтобы вот так по своей охоте», и матросы доставали револьверы и маузеры, размахивали ими перед ней, поэтому все эти ужасные железки казались ей на одно лицо.

– Не может быть! – воскликнул ошарашенный студент-практикант.

Ошарашенный – это значит потрясенный до такой степени, что глазные яблоки выкатываются и, подобно шарам, готовы выпасть из глазниц.

– Что же тут такого удивительного, – простодушно сказала горничная, – вон он лежит в саду под кустом жасмина.

Студент-практикант бросился в сад. Видит, действительно, не соврала горничная, лежит его профессор под кустом жасмина с простреленной грудью. Студент очень любил своего профессора, сел рядом с ним на землю и заплакал. А запах от белых цветков жасмина такой, просто одуряющий, хоть ты сиди здесь всю жизнь, словно в наркотическом опьянении.

Но студент нашел в себе силы, поднялся, разыскал Ленина и спросил его, за что тот убил профессора. А Ленин отвечает, мол, убить убил, а за что не помню. Стал этаким фертиком, руки в боки, лысую голову набок, глаза прищурил, как какой-нибудь китайский болванчик, и говорит:

– Всех, батенька, не упомнить, мало ли какой мог быть случай, скорее всего за дело, профессор ваш большим умником прикидывался, а вполне возможно, мне просто померещилось, вот и стрельнул для острастки, просто проверить механизм, а то он у меня начал давать осечку, но тут сработал как часы.

Студент понял, что никакого толку ему не добиться и в горести ушел домой, сел на табурет и задумался: «Что ж это за жизнь такая, если профессоров убивают ни за что ни про что? Такой умный профессор был, даром что немец. Не какой-нибудь пьяный сапожник или булочник при «васиздасе». И в науках преуспел, и человек хороший, внимательный и отзывчивый. И ежели так с профессором возможно поступить, так что уж с каким-нибудь студентом, вроде меня?»

А Ленин тем временем тоже стал размышлять, профессора, мол, укокошил, может и зря, но одним профессором больше, одним меньше, не велика беда. А вот студентика его – упустил, а ведь его тоже запросто шлепнуть и положить под куст цветущего жасмина – пусть бы рядышком и лежали. От таких мыслей Ленин огорчился и вызвал по телефону Дзержинского[16] и строго-настрого приказал ему записать студента в расстрельный список. Дзержинский, как ему и велено, записал. Но список составлялся с утра, все на сегодня уже были внесены и поэтому он приписал студента в самом конце мелкими печатными буковками.

А шофер, который возил на грузовике расстрельную команду Дзержинского по всему Петрограду, снимал угол в одной комнатенке со студентом. И как время к обеду, шофер этот стал отпрашиваться у Дзержинского, мол, так и так, надо бы пойти перекусить. Дзержинский достал расстрельный список, посмотрел и сказал:

– Сходите, товарищ шофер, покушайте. Сегодня работы много, не скоро управимся, может еще и задержаться придется, а желудок требует регулярного приема пищи.

А листок с расстрельным списком загнулся, шофер и увидел, что снизу маленькими печатными буквами приписана фамилия его соквартирника. Шофер был грамотный, окончил все четыре класса церковно-приходской школы, читать мог без затруднений, даже если почерк неразборчивый, а уж печатными буквами тем более.

Со студентом на квартире этот шофер жил мирно, можно даже сказать по-приятельски. Вечерами часто приходилось вместе пить чай, иной раз одолжались друг у друга то сахаром, то заваркой. И за все время совместного проживания по своим углам про между ними ни ссоры, ни какой-нибудь неприязни не случалось.

Пришел шофер домой, смотрит: сидит студент на табурете и о чем-то думает. Ну, он и рассказал, что заметил его фамилию в расстрельном списке, хотя и с самого низа приписанную. Студент поблагодарил квартиранта за известие, собрал вещички, что с собой можно снести, да и пошел пешочком из города Петрограда.

Идет, видит уже полярный круг совсем рядом, везде лед, а вдоль кромки льда плывет пароход из Европы прямо в Америку, из трубы черный дым валит, на палубах красиво одетая публика, дамочки в шляпках под музыку танго танцуют и всякие другие завлекательные танцы, а на мостике капитан стоит в синем, как море-океан в солнечную погоду, мундире и в белой фуражке с золотым якорем вместо кокарды. Попросился студент на этот корабль.

– Тебе что же, в Америку нужно? – спросил его капитан.

– Да мне все равно куда, лишь бы от родных палестин подальше, – ответил студент.

– Но как же я тебя возьму, – сказал капитан, – у тебя, наверное, и билета нет?

– Это верно, – согласился студент, – билета нет.

Капитану понравилось, что он честно признался, не стал врать.

– Хорошо, так и быть, – сказал капитан, – возьму тебя до Америки, будешь уголь лопатой кочегарам поближе к топкам подбрасывать.

Студент, хотя и происходил из купеческого сословия, но по молодости лет к любому труду имел привычку и так вместе с кочегарами доплыл до Америки.

В Америке ему пришлось туговато. Часто голодал, перебивался случайными заработками. Особенно угнетало его то, что русского слова нигде не услышишь. Выйдет он вечерком на улицу, кругом людей, что мошкары в летнюю пору поблизости пруда, и все американцы. Народ безразличный, такой тебе с утра «здравствуй» не скажет, только улыбается, скалится, зубы белые наружу, как у обезьяны, и до того противные, рожи все на один тупой чекан, что кажется так бы и засветил кулаком между глаз, но нельзя, не у себя дома, да и не в гостях. И такая от того тоска, хоть ты езжай назад в Питер, к самому Дзержинскому, чтобы он пустил тебе пулю в лоб из именного револьвера, который ему Ленин подарил за усердную работу и за поганую козлиную бородку.

И вот шел он с такими мыслями по улице в Нью-Йорке между высоченных небоскребов, а навстречу ему еврей. Прошел мимо, а потом повернулся, и следом за ним, и так бочком-бочком, вроде незаметно, то слева зайдет, то справа. Он остановился, мол, в чем дело. А еврей вдруг и говорит ему настоящим русским языком:

– Вы кто такой будете? И откуда? И как ваша фамилия?

Тот ему в ответ:

– Я безработный инженер, Из Петербурга, а фамилия моя Зворыкин[17].

– А я, – говорит еврей, – Абрам Лившиц из Киева.

Бросились они друг к другу, обнялись как два путника, встретившиеся в пустыне, и заплакали. И плакали горькими слезами так, что с трудом смогли успокоить друг друга.

Стали они с тех пор жить в Нью-Йорке вместе. Еврей дал Зворыкину денег и он сконструировал телевизор, а американцы стали по этому телевизору показывать такое, особенно по ночам, что постеснялись бы и Коллонтай с Арманд, хотя уж этих-то дамочек привести в стыдливое чувство мало кому удавалось.

XVIII. Коварная экономка и потайная комната

Но читателю, конечно же, интересно знать, что сталось с бриллиантами Кшесинской, поэтому прежде чем вернуться к Сталину и к рассказу о том, почему Владимир Иванович Волков, мой дедушка, не огораживал участок земли, на котором сажал картошку и сеял немного ржи и клевера, нужно закончить рассказ о приключениях этой замечательной женщины, единственной в свое время прима-балерины императорских театров.

Когда она сбежала, Ленин и Троцкий обыскали весь дом, но бриллиантов не нашли. Начали спрашивать прислугу, те отвечают, мол, ничего не знаем. Поэтому кухарку и поломойку расстреляли, тем более, что и кухарка и поломойка были грубы и неучтивы, а по вечерам к ним приходили матросы и сильно шумели, а когда Ленин и Троцкий запретили пускать матросов, женщины стали бурно выражать недовольство. Вот горничная оказалась поскромнее, она и говорит Ленину и Троцкому:

– Пожалуйста, не расстреливайте меня. Я матросами не увлекаюсь, мне с ними совсем даже не интересно. Где бриллианты я не знаю, но могу сказать, кому это известно.

– И кому же? – спросили Ленин и Троцкий в один голос – они очень хотели узнать, где спрятаны бриллианты, так как догадывались, что бриллиантов у Кшесинской не один-два, а много, и все они дорогие.

– Нашей экономке, она женщина хитрая и пронырливая, везде сует свой нос и к барыне давно втерлась в доверие, – объяснила горничная, ее и не стали расстреливать.

Экономка же на момент всех этих событий отсутствовала, потому что времена уже наступали голодные и она ездила закупать продукты в дальние села, куда еще не дошли слухи о том, что творится в Петрограде, и где еще удавалось найти и хлеб, и даже баранину, и квашеную капусту, и соленые огурцы по сходной цене. Сразу по возвращении, узнав о бегстве Кшесинской, экономка явилась к Ленину и Троцкому и призналась:

– Я знаю, где Кшесинская прячет свои бриллианты, и расскажу вам, потому что ненавижу эту плясунью лютой ненавистью.

– За что же вы ее ненавидите? – поинтересовался Троцкий, он часто не умел сдерживать своего глупого любопытства, через что имел много неприятностей.

– Я вдова артиллерийского поручика. Мой муж погиб на фронте. Оба мы пусть не столбовые, а все-таки законные русские дворяне, а не какие-нибудь поляки, и свои дворянские грамоты не подделывали. А Кшесинская рассказывает басню, что она не Кшесинская, а происходит из рода польских графов Красинских. Мол, ее предка в отроческом возрасте хотел погубить дядя, чтобы завладеть наследством. Француз-гувернер спас ребенка и вывез его во Францию, но по дороге потерял шкатулку с документами, и поэтому уже во Франции ему изменили фамилию Красинский на Кшесинский. А когда дядя умер, то в имении случился пожар и все документы, мол, сгорели. Вот по этим-то утерянным и по сгоревшим документам она и является графиней. Все это такая нелепая, шитая белыми нитками выдумка, что даже великие князья, любовники Кшесинской не осмелились восстановить для нее графский титул. Всем хорошо известно, что ее матушка танцевала на канате в бродячем цирке, имела тринадцать детей от разных мужей, а папенька – тоже танцор, служил лакеем у одного итальянского шулера и учителя танцев и, подглядывая в окошко танцевального зала, выучил все балетные «па», потому-то его и взяли на сцену. Его и танцовщиком-то не назовешь, его и держали-то как мазуриста. Вот такая у нее родословная. Мне пришлось пойти в услужение к этой проходимке, а пока она дрыгала перед публикой голыми ногами, моего мужа убило снарядом, а она не постеснялась заявить газетным репортерам, что генералов в России много, а балерин императорского театра всего шесть, а прима-балерина Кшесинская – одна. По вечерам она со своими приятелями играла в карты и с каждой ставки откладывала мне часть денег – я взяла эту подачку только потому, что поклялась мстить ей до гробовой доски.

– От вашего отношения к полякам отдает великорусским шовинизмом, безобразнее которого нет ничего на свете, а что касается… – начал Троцкий, но Ленин перебил его:

– Помолчи, Беня.

На страницу:
4 из 14