Полная версия
Исчисление времени
– Истинная правда, батюшка.
А того никто не знал, что старуха по своим годам все слова кроме этих трех давно уже напрочь забыла. Она ими и воды подать просит, и с печи слезть помочь, и хлебушка мякоть в миску с молоком покрошить – старуха давно уже зубов лишилась, а покушать все равно каждый день не отказывалась, не хотела век доживать на пустой желудок.
Однако судейские чиновники засомневались – не то, что старухе не поверили, а от того, что если бы имение как вымороченное отошло в казну, то и они бы руки погрели.
Дело отправили в губернию, а оттуда аж в самый Петербург, в сенатскую комиссию.
Нарядился лакей в барское платье да и поехал в столицу (сам он происходил из-под Ветлуги), чтобы свое дело шевелить. А Петербург уже давно не Петербург, а Петроград и даже Питер. И властей никаких не сыскать. Матросы в тельняшках да бескозырках прямо на улице безобразничают, солдатни с винтовками за плечами видимо не видимо. А между ними поэт Александр Блок расхаживает в черной шляпе, глаза как у кролика, сам из себя весь пьян и стихи сочиняет, встретит на улице какую женщину в модной шляпке, так прямо не сходя с места и разрыдается, и по всему видно – не первый день не евши.
Ну, лакей до стихов был не большой охотник, поесть-то тоже хочется, а взять негде. Но тут учредились две совершенно новые канцелярии. В одной составляют списки всего, что разграблено, в другой – кого еще грабить. Вот он и определился в ту, где переписывают разграбленное, потому как грамоте обучен и думал, что и ему что-нибудь перепадет. Но промахнулся. Все стоящее, что разграблено, Ленин с Троцким или сразу пропили, или на барахолку снесли, как мебель из особняка Кшесинской. Лакей – парень ушлый, то есть дошлый, догадался в другую канцелярию перевестись, в ту, где списки, кого разграбить полагается.
Там оказалось намного хлебнее. То зайдет один человечек с просьбой его из этих списков вычеркнуть, то заглянет другой, попросит в списочек включить соседа. И каждый тебе что-нибудь да сунет в кармашек. То двугривенный старой чеканки, какое-никакое, а все-таки серебро, а то и золотую пятерку, если просьба позаковыристее. А ежели явится крестьянин, в сапогах или в лаптях, все равно простоты своей ради хоть полфунтика масла принесет, а в такое несытое время и полфунта маслица к столу в самый раз. Намажешь на хлебушек, да и съешь.
И зажил лакей вполне сносно. По ресторациям стал ходить, дамочек завел не последнего разбора. Про имение, которое отсудить хотел, он и думать забыл. Имение это: старый барский дом, без пригляду почти развалился, да земельные угодья. А земельные угодья – пахотная земля. Ее пахать надо. А земельку пахать ветлужскую, глинистую да с камешками, не самое сладкое дело. Землю пашут ведь не с веселых глаз, не с радости, а когда живот к спине присыхать начинает, тогда уж мужик в затылке почешет, бородку поскребет да за соху берется. А пока сыт, он в борозденку ни ногой. А уж если весел и пьян, то и подавно.
Да и для всех владельцев имений времена-то наступили не самые развеселые. Это раньше баре пожили всласть. Сиди себе в Петербурге или в Москве при какой-нибудь гостинице «Астория», устриц кушай с трюфелями, по бульварам гуляй, тросточкой помахивай, жди пока денежки из деревеньки пришлют, вечером театр посещай, а там балет, кто ж на балерин посмотреть-полюбоваться не захочет, у них ноги голые и такие они ногами вензеля чертят, что дух захватывает и нескромные мысли всякие долго не проходят… Теперь же денежек из деревеньки жди – не дождешься, так что иному мелкому канцеляристу и покойнее и в обеденное время веселее на душе.
Одним словом лакей этот неплохо устроился. Только одно свербит. Зависть проклятая покоя не дает, просто гложет, будто голодные кошки изнутри скребут, царапают, ночью ни сна, ни отдохновения от нее. Ленин, сущий ерготун, трех слов по-русски внятно не вымолвит с недомерком Троцким на автомобилях с царского гаража разъезжают, с Коллонтай да Арманд гуляют, шампанским щи запивают, как простой водой из-под водопроводного крана. А грабить – грабят все подчистую, и царские дворцы, и купеческие лавки – а в них товаров телегой не свезти – и, прости Господи, с икон золотые оклады по церквям обдирают, как некогда бусурмане в татарское нашествие, и даже с крестьянина-лапотника последние порты из самотканого полотна – вроде незавидная вещь – и то снимают. А ты как воробушек в зимнюю погоду, клюнешь зернышко и рад, жмешься у окошка, перышки топорщишь, чтоб согреться, а тепло-то там, за стеклом, у натопленной печи, да кто ж тебя туда пустит погреться.
XXI. Замысел Землячка
Вот при таких мыслях они и встретились – солдат и лакей, которого солдат стал величать Землячком. Имени его солдат не вспомнил, да и не старался, и дел с ним никаких иметь не намеревался, знал, что Землячок этот – ера, то есть дрянь, человечишко самого последнего разбора, плут и мошенник, развратный шатун и пройдисвет, но по нынешним временам кого не возьми, каждый таков, а этот все-таки с одних краев, в неприютном чужом городе какой-никакой, но свой, а на своего и глянуть и плюнуть приятней.
Землячок же смотрит – солдат, вроде бы знакомый, небрит, шинель измята, по роже видно, что выпить – только дай. Спознались – мол, односельчане. Вроде как толку с этого никакого, а вот скажи ты, даже приятно. И говор свой, ветлужский, любо-дорого послушать, это тебе не с петербургскими дамочками язык ломать, говори как есть, как сызмальства привык.
Завел Землячок солдата в дешевую забегаловку – не в ресторацию же его, вахлака, тащить – взяли из-под полы пол-литра хлебного вина (сухой закон еще, по недосмотру, отменить не успели), сели, выпили, как и положено землякам, потолковали о погоде, царя Николашку помянули недобрым словом, жену его, немку худосочную, нервную, то да се, солдат и рассказал Землячку о том, как помог одной субтильной дамочке саквояж донести до вокзала. А тот саквояж – полнехонек «камушков» и не мелочь какая, все «крупняк», так и сияют, аж глазам больно.
Как только солдат все это выболтал, Землячок сразу «смикитил», что речь о бриллиантах балерины Кшесинской, о них уже давно слух шел, что, мол, уплыли из-под носа у Ленина и у Троцкого, хотя он и в пенсне. Расспросил Землячок солдата поподробнее о разных деталях и околичностях и говорит ему:
– Ну вот что, друг ты мой сердечный, таракан запечный. Дамочка эта, про которую ты мне рассказываешь, персона известная, балерина императорских театров. У нее особняк, что царский дворец, его сам Ленин с Троцким грабят, а дамочка-то оказалась отчаянная, с норовом, сбежала с бриллиантами, поминай как звали. И ежели не зевать, мы бы могли их к рукам прибрать, а на эти «камушки» до скончания дней можно водочку попивать без заботы и печалей, коли перебраться к примеру, скажем, в Париж, там в ресторациях блюда разные заморские и насчет женщин искать не приходится, сами в очередь стоят, предложение делают, все в чулках и с манерами.
– Нет, – отвечает солдат, – мне в Париж и даром не надобно, я уж который год домой в деревню никак выбраться не могу. В Париже этом, я слыхивал, от скуки и беспросветной глупости лягушек едят, нам это не с руки.
– Ну так, мил человек, вольному воля – пьяному рай, «камушки» мы поровну поделим и езжай в свои милые сердцу края. «Камушки» эти, что в Париже, что здесь, в любом кабаке прогулять – все без затруднений, – заверил солдата Землячок.
Выправил он солдату фальшивый паспорт, что, мол, тот в увольнении по случаю командировки, себе раздобыл кожаную куртку и револьвер, сунул его в карман, так, чтобы рукоятка наружу торчала, и поехали они в Кисловодск, так как в своей канцелярии Землячок разузнал, что именно туда направляется экономка Кшесинской – письма ее шли как раз через эту самую канцелярию.
XXII. В Кисловодске
Приехали в Кисловодск раньше экономки. Пошли к комиссару по фамилии Лещинский[25], потому что он, по-видимому, происходил из каторжных поляков, их одно время царь в Сибирь ссылал без счета за разные возмущения, непомерную гордость и вспыльчивость. Вошли в кабинет ревкома, солдат у порога остался, а Землячок подошел к самому столу, за которым этот Лещинский сидел и говорит:
– Я есть комиссар Булле[26]. Прибыл, чтобы собрать контрибуцию в тридцать миллионов золотом и серебром с буржуев, их к вам со всей России-матушки сбежалось очень даже немалое количество.
– А где ваш мандат? – спрашивает Лещинский.
Мандат себе Землячок, из-за неотступности мыслей о бриллиантах, оформить забыл. Но вида не подал, что вышла такая оплошность, достал револьвер, бряк его на стол:
– Вот мой мандат. А ежели интересуетесь подробностями, могу и бумаги предоставить, они у меня не при себе, их мой заместитель вскорости подвезет.
Ну, Лещинский видит, человек серьезный, бумаги требовать не стал, но спросил:
– Вы ведь латыш? А говорите совсем даже без акцента.
Землячок назвался Булле потому, что тот был известной личностью. О его свирепости ходили легенды. Он грабил с такой беспристрастной остервенелостью и хладнокровностью, что если что-нибудь попадало ему в руки, вырвать у него это – какую-либо вещь или живого человека – уже не представлялось возможным. Им восхищался даже сам Ленин и не раз говорил с неподдельным восторгом: «С этим Булле, с его настоящей бульдожьей хваткой мы всю Россию порвем в куски. Именно такие товарищи нам и нужны. Они не просто герои революции, они труженики революции!» (Революцией Ленин называл грабеж, это слово потом следом за Лениным стали употреблять в этом значении многие, а подавшийся в поэзию сын лесника из далекой Грузии Маяковский, даже ввел его в свои поэмы).
Булле по происхождению был латыш, это тоже все знали. И Лещинский, спросив Землячка об акценте, уже думал, что он «поймал» его. Но не тут-то было. Землячок, хотя и не знал ни слова по-латышски (настоящий Булле именно на латышском и говорил, а по-русски – с таким акцентом, что и понять ничего не возможно), но не растерялся.
– Я, товарищ, действительно латыш, но сразу же после рождения меня вывезли по приказу царского самодержавия в глухую ветлужскую деревню. Таким способом царские сатрапы хотели ущемить мое национальное достоинство, лишив меня самого дорогого, что есть у прибалтийских народов – родного языка, на котором они поют песни и рассказывают сказки. Но теперь отольются кошке мышкины слезы. Я буду мстить всем русским, пока моя рука способна нажимать на курок, а барабан револьвера не перестанет вращаться, как земной шар в любую погоду.
Слова Землячка попали в нужную точку. Комиссар Лещинский сам вырос в Сибири и не умел говорить по-польски. Он тяжело переживал это и тоже в глубине души ненавидел всех русских, хотя и надеялся, что как только Польша сбросит позорное иго русского самодержавия и он вернется на родину и выучит польский язык, эта ненависть тут же пройдет и Лещинский (сам сочинявший стихи) безоглядно полюбит русского поэта Пушкина, как тот в силу своего легкого и беспечного характера необдуманно любил польского поэта Мицкевича, хотя в угоду русскому царю и написал стихотворение «Клеветникам России», в котором оправдывал кровавые преступления русского царизма в Варшаве. Поэтому Лещинский перестал задавать вопросы. А Землячок и солдат, не забывая зачем они явились в Кисловодск, тут же направились к балерине Кшесинской.
Балерина Кшесинская отказалась сдать бриллианты для «всеобщего дела революции». Она лживо заявила, что никаких бриллиантов у нее нет.
– А вот и врете, дамочка, – сказал ей Землячок, – товарищ солдат подтвердит, что помогал вам нести на вокзал полный саквояж «камушков», то есть бриллиантов.
Но Кшесинскую, как и всякую женщину, когда она не хочет сказать правду, «прижучить» оказалось не так просто.
– Не имею чести знать никакого солдата, – нагло заявила она, – их в Петербурге, может, тысячи шатаются по улицам и все на одно лицо, небриты и сквернословят. Да, у меня имелись бриллианты, которые вы вульгарно называете «камушками». Но мне пришлось продать их, надо же мне что-то кушать в это голодное время, и чтобы снять этот домик тоже требовались деньги, мой-то дом в Петербурге у меня отобрали.
Конечно же Землячок не поверил Кшесинской. Кто-кто, а он, проработав почти год в обеих канцеляриях по учету награбленного и по устройству дальнейших грабежей, прекрасно понимал, что и одного «камушка» из саквояжа, который солдат, как осел поклажу, доставил на вокзал, хватило бы, чтобы снять два дома в Кисловодске и на год обеспечить продуктовым довольствием балерину при ее-то фигуристой миниатюрной комплекции.
– Извиняйте, – сказал Землячок, – но мы при исполнении и обязаны произвести обыск по всей революционной законности, то есть без всяких там понятых и прочей бумажной формальности, понапрасну отнимающей время и отвлекающей внимание.
Он обыскал весь дом, облазил подпол и чердак, прощупал подушки и тюфяк, перерыл всю одежду, нашел саквояж – один пустой, другой с письмами. Письма читать не стал, так как написаны они не по-русски, осмотрел все коробки и шкатулки, простучал стены и мебель. Нет бриллиантов.
– Завтра мы продолжим обыск, нам предписано искать, пока не найдем. Не для того трудящиеся, рискуя своими жизнями, делали революцию, чтобы их водили за нос, – сказал Землячок Кшесинской, а солдату уже на улице, добавил, – саквояж есть, должны где-то тут и «камушки» находиться.
Бриллианты Кшесинская спрятала в полых металлических стойках кровати, но их оказалось так много, что все четыре стойки были набиты ими до отказа и при простукивании издавали одинаковый глухой звук, словно они насквозь железные.
XXIII. Ошибка экономки
Шесть дней подряд Землячок и солдат приходили к Кшесинской и продолжали, вернее, повторяли обыск. Причем следует заметить, делали все аккуратно, не разбрасывали вещи как попало, возьмут что-нибудь, осмотрят и поставят на место, в отличие от многих других, им подобных товарищей, которые во время обысков переворачивали все вверх дном, чтобы показать свою решительность и несогласие со старым режимом. Землячок пробовал подмигивать прислуге и кухарке в надежде на их пролетарскую сознательность, но те в самом деле не видели никаких «камушков», Кшесинская и кухарку и горничную наняла уже после того как надежно спрятала свои бриллианты.
На седьмой день солдат заупрямился и отказался идти делать обыск. По старозаветной крестьянской привычке, он сослался на то, что в воскресенье, мол, сам Бог отдыхал от разных дел. Землячок знал, что солдат не врет и что воскресенье принято соблюдать даже в революционное время. Поэтому они и остались в ревкоме, где ночевали на составленных в ряд стульях, так как не искали никаких особых удобств, надеясь, «гульнуть» с размахом и поспать на мягких диванах и пышных перинах, да со сладкими бабами, когда найдут «камушки».
Не успели они с утра выкурить и пару папиросок себе в удовольствие по случаю воскресного дня, как в ревком заявилась незнакомая женщина. По ее взгляду и походке Землячок сразу сообразил, что дамочка эта имеет самые серьезные намеренности. Это была экономка Кшесинской, она наконец-то, преодолев все трудности и преграды, добралась до Кисловодска.
– Я требую, товарищ Лещинский, чтобы вы немедленно арестовали находящуюся на незаконных основаниях в вашем городе гражданку Кшесинскую и изъяли все ее имущество, как нетрудовым способом полученное от членов императорской семьи, наживавшейся на страданиях простого народа, – с порога заявила экономка, так как давно уже приобрела революционный образ мыслей.
– Мы, уважаемая дамочка, – хитро ответил ей Землячок, – не можем арестовать балерину, она находится под защитой революционных властей с целью использования ее для просвещения народных масс по мере приобщения их к успехам культуры.
– О какой такой культуре вы, товарищ, изволите говорить? Это когда дрыгают голыми ногами перед мужчинами, а они осыпают этих мерзавок бриллиантами? Кшесинская прибыла в Кисловодск к своему любовнику, бывшему великому князю, ныне гражданину Андрею Романову и должна понести заслуженное наказание, – не унималась экономка.
– А по какому такому праву вы требуете ее ареста? – строго спросил Землячок.
– Соответственно мандата, – гордо заявила экономка.
Она достала вчетверо сложенный лист бумаги и подала его Землячку. Тот взял, внимательно прочел и сказал:
– Мандат поддельный. Нам известен товарищ Ленин – вождь всех племен и народов, вставших на путь грабежа и разбоя. А вот кто такой Ульянов (Ленин) нам невдомек. Товарищ революционный солдат, возьмите свою винтовку, отведите эту самозванку во двор ревкома и тут же под окнами расстреляйте, как это у нас заведено в подобных случаях.
– Это безобразие! – вне себя вскричала экономка, до сих пор ее мандат приводил в дрожь и трепет всех, кому она его показывала, – я буду жаловаться Ленину!
– Вот видите – Ленину. А не Ульянову (Ленину), как у вас прописано. Вот так-то вы себя и выдали, – назидательно сказал Землячок.
От возмущения и удивления, а также от справедливости сделанного ей замечания и от неожиданной жестокости судьбы, у экономки в зобу сперло дыхание и она не смогла вымолвить ни слова. Солдат вывел ее во внутренний дворик ревкома и с трех шагов влепил ей пулю прямо в лоб, так как делал это не раз в последние беспокойные годы и имел уже к такой процедуре привычку.
XXIV. Бесстрашная Ревекка
А тем временем в этот же день произошло еще одно важное событие.
Кшесинская, поняв с утра, что в воскресенье обыска не будет, сходила за изюмом к своей соседке, с ней она познакомилась по приезде в Кисловодск и очень близко сошлась на почве общего интереса к балету.
Соседку звали Ревекка[27] Вайнштейн-Блюм. В молодости она мечтала стать балериной и поступала в балетное училище. Ее не приняли по причине ее еврейской национальности. Она подала жалобу, указав, что поступавшую вместе с ней Анну Павлову, несмотря на ее еврейское происхождение, зачислили, а ей отказали, где же справедливость? Сначала чиновники сослались на то, что, мол, у Анны Павловой вполне русское имя и фамилия, а когда Ревекка убедительно доказала, что и имена Анна и Павел – еврейские, потому что записаны еще в Евангелие, совсем перестали отвечать, не имея сообразительности, как объяснить свои антисемитские поползновения.
Обиженная Ревекка начала делать бомбы и вместе со своими приятелями студентами бросать их в царя, но ни разу не добросила до царской кареты и поэтому ее сослали на двадцать лет в Сибирь. Когда она отбыла свой срок, Российская империя начала разваливаться. Ревекка уехала из Сибири, потому что за двадцать лет так и не привыкла к ее климату – холодным, до минус сорока градусов, зимам и жаркому, до плюс сорока, и к тому же короткому, как любовь прохожего бродяги, лету. Она перебралась в Кисловодск. Для нее, как для заслуженной политкаторжанки, реквизировали домик какого-то мелкого торговца изюмом, и она жила тихо и мирно, никого не трогая. Когда рядом с ней поселилась Кшесинская, женщины сошлись как две добрые соседки.
Ревекка, хотя и не стала балериной, но знала всех танцовщиц по именам и умела тонко судить о постановках. Она считала Кшесинскую первой среди балерин императорских театров. По ее мнению, Павлова, конечно, обладала некоторой чувственностью, но часто сбивалась с такта и путала фигуры, а техника Кшесинской была превосходна и никто не мог сравняться с ней.
Персиянин, у которого для Ревекки реквизировали дом, так поспешно уехал в свою далекую, но горячо любимую Персию, что в кладовых и в подвале остались поистине неисчерпаемые запасы изюма. Ревекка, не скупясь наделяла Кшесинскую изюмом, а она, надо заметить, была неравнодушна к восточным сладостям и хорошо разбиралась в сортах винограда, из которого, собственно, и приготовляют изюм, в том числе и знаменитый лукчинский (или, как его еще называют, турфанский) – без косточек, изумрудно-зеленого цвета.
В воскресенье, придя к подруге, Кшесинская поведала ей об обысках, которые на протяжении всей недели шли в ее доме. Рассказ Кшесинской просто возмутил Ревекку. Она тут же отправилась к комиссару Лещинскому – он жил на другом конце города в роскошном особняке какого-то врача, в старые времена приписывавшего великосветским дамам, приезжавшим на лето из Петербурга, лечебные воды для успокоения нервной системы, измотанной неожиданными переменами любовных чувств.
Охрана не впустила Ревекку в дом, ссылаясь на воскресный день, полагавшийся комиссару для отдохновения от грабежей и расстрелов, отнимающих много физических и душевных сил.
– Я политкаторжанка с двадцатилетним стажем, – сказала Ревекка и бесстрашно двинулась на штыки, преградившие ей путь, и охранникам пришлось дать дорогу смелой и решительной женщине.
– Я политкаторжанка с двадцатилетним стажем, – повторила она уже Лещинскому, слегка струхнувшему от ее напора. – Я знаю, что такое революционная законность. Уважающий себя революционер никогда не станет одного и того же человека грабить дважды! Как будто нет других людей! И обыскивать шесть раз подряд – это верх цинизма и наглости. Тем более, когда дело касается балерины! У Кшесинской уже отобрали один дом в Петербурге – он стоит миллионы, а вам все мало! Ваша ненасытность беспримерна! Я требую прекратить эту вакханалию попрания прав и революционных традиций. Не для того в царя бомбы кидали я и мои товарищи, живьем сгнившие в равилинах Петропавловки и в рудниках Акатуя, Шилки и Нерчинска, о которых ты слышал только в песне «Славное море – священный Байкал».
– Я тоже родился в семье ссыльных в Сибири, – приосанился Лещинский.
– Все равно по сравнению со мной ты неоперившийся безусый птенец, – не допускающим возражений тоном отрезала Ревекка, – оставь в покое Кшесинскую. Она моя соседка.
– Да я, собственно, ее и не трогал, это питерские, – смущенно сказал Лещинский.
Он очень сильно переживал, что к тридцати годам у него почти не росли усы, это обидное обстоятельство лет с семнадцати не давало ему покоя ни при каких обстоятельствах и доставляло массу переживаний и часто ставило в самое неловкое положение, особенно при женщинах.
– Какие еще такие питерские? – грозно спросила Ревекка.
– Да вот приехали, револьвер бац на стол, – нехотя рассказал Лещинский.
– А мандат ты у них потребовал?
– Мандат у них в порядке, – соврал Лещинский, обходя этот вопрос, чтобы не всплыло то, что на самом деле никакого мандата приезжие не предъявили, а он из провинциальной деликатности не убедился на свои глаза в его наличии, – но даю вам слово, завтра я все улажу. Шесть раз подряд устраивать обыск, это слишком, во всем должно соблюдать революционную меру, не могу не согласиться с вами, тут вы правы полностью и безоговорочно, – залебезил Лещинский.
XXV. Как Землячок избавился от солдата
На следующий день, то есть в понедельник, Лещинский не поленился встать пораньше и ни свет ни заря явился в ревком. Землячок и солдат уже собирались идти к Кшесинской.
– Вы набезобразничали? – спросил Лещинский, показывая через окно на экономку, лежащую во внутреннем дворике, с простреленной навылет головой.
– Да, приятель мой поторопился, вот как-то так, по неосторожности и получилось, – оправдываясь, ответил Землячок, а сам подмигнул солдату, мол, молчи.
– Не знаю, как у вас в Питере, – недовольным тоном начал Лещинский, – а у нас в Кисловодске не принято простреливать женщинам головы без постановления ревкома или хотя бы революционной «тройки».
– Виноват, не спорю, – Землячок опять подмигнул солдату, – раз уж вышла такая оплошность, приятель мой может и в кутузке посидеть.
Солдат, поняв, что Землячок затеял какую-то ловкую хитрость – иначе он бы ему не подмигивал – согласно пожал плечами, так как по своему простодушию во всем полагался на товарища. Мол, что делать, виноват. Лещинский позвал двух красноармейцев, и те повели солдата в «кутузку», а Землячок увязался следом, будто так, вещмешок поднести, а сам, улучив момент, шепнул солдату на ухо: «Ничего не бойся, а главное вида не подавай. Я тебя в беде не брошу, я брат таков: для друга последний кусок съем, даже коли он поперек горла. Поведут тебя расстреливать – ты ни слова, я все устрою, патроны будут холостые, мы с тобой этих кисловодских ротозеев запросто вокруг пальца в два счета обведем, они и глазом моргнуть не успеют и в затылке почесать».