bannerbanner
Последнее и единственное
Последнее и единственноеполная версия

Полная версия

Последнее и единственное

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 16

   Велес чертыхнулся. Он ругал себя последними словами за то, что оставил Гатыня одного, оставил чудом найденного братишку, и сейчас он неизвестно в каком месте, неизвестно в каком состоянии, и он уже выдохся, рыская по лагерю в бесплодных поисках. ( – Танауги! Где Гатынь? – Не видел. – Шимон, а ты?..)

   «Я суетлив, как женщина, – сказал себе Велес, останавливаясь. – Я предал брата».


– Велес! Объясни наконец, что это значит! – к нему спешил Матин, заметивший его издали, взлохмаченный, с красными пятнами на скулах, до ужаса не похожий на себя обычного. – Такое ЧП стряслось, а ты бегаешь где-то, и никак тебя не обнаружить! Ты специально скрываешься?! – Он понизил голос и настороженно огляделся по сторонам. Увидев, что в пределах слышимости вокруг никого не заметно, вновь заговорил громко и возмущенно: – Ведь это ни в какие ворота, Велес! Можно еще жить по-мальчишески, посвистывая и поплевывая на всё вокруг, когда всё вокруг в относительном порядке. Но вести себя так в ситуации критической, экстремальной… Я не понимаю тебя! Я настаивал вчера на охране вертолета – ты отказался! И что мы имеем в итоге?.. Твой пофигизм поставил на грань физического выживания четырех человек. Да тебя судить надо!..

   Велес молчал с затравленностью во взоре. Взмокший, тяжело дышащий, он не пытался возразить или оправдаться, и это вызвало в Матине еще больший взрыв раздражения.

– Ты можешь ответить мне, по крайней мере?! Язык не отсох? Арша говорила что-то относительно лодок. Но ведь нужна карта. Есть она у тебя? Нужен компас. На худой конец, если нет ни того, ни другого, нужны хоть какие-то навыки ориентировки по звездам. Ты владеешь ими, Велес? Велес! Да вменяем ли ты, наконец?!

– Боюсь, что нет. Видишь ли, случилась страшная вещь. Гатынь…

– Да при чем тут Гатынь?! Я говорю о лодках! О карте. О навыках судовождения. Если б я был хоть немного компетентен в этой сфере, разве я стал бы тут… с тобой! – Матин махнул рукой с такой силой, что хрустнул плечевой сустав.

– Велес!

   Откуда-то сзади вынырнула Лиаверис. Она была ослепительна: с новой прической в виде пенной волны, оголявшей левое ухо и занавешивавшей правый глаз, в клетчатых расклешенных брючках и маленькой, почти кукольной кепочке, чудом державшейся на виске. Глаза ярко блестели, а губы дрожали. Но не от страха, а от экстатического волнения.

– О Велес! Неужели это правда, то, что я слышала? Это не шутка?! Нам предстоит морское путешествие? На двух суденышках, с крохотным запасом пищи и воды?.. И мы будем медленно гаснуть от жажды и безысходности, пока наконец – далекий силуэт белого корабля на горизонте…

– О боже… – Велес с трудом разжал пальцы со свеженаложенным перламутровым маникюром, нервно и требовательно теребившие ему рукав.

   Нет, он конечно обсудит все эти безотлагательные дела с праведно возмущенным малиновым Матином, он отчитается перед Аршей, он подыграет экзальтированной глупости Лиаверис, но позже, позже. Если бы отыскался Гатынь…


– Идрис! Тебе не попадался на глаза Гатынь?!

   Идрис резко повел головой, оборачиваясь на слишком громкий, от отчаянья, крик. Секунду помедлив, отрицательно качнул подбородком. Велесу показалось, что он собирался что-то сказать: быстрый промельк в глазах, движение нижней губы – но передумал.

   Ну, что за чертовщина! Отчего он знает наверняка: ни подружиться, ни сблизиться, ни даже просто поговорить по душам с этим непонятным существом – нельзя. Полностью исключено, не стоит и пробовать. Но почему? Он за стенкой, Идрис. За прозрачным скафандром. (За куполом?) Да, пожалуй, за куполом. Но только обратным куполам-«оберегам», что призваны охранять и защищать. Не защита – но беззащитность. Полная. И полное одиночество.

– Не попадался?.. Ты хорошо помнишь? Жаль. Если б ты знал, как позарез необходимо мне с ним увидеться…

   Невероятно, но за два месяца островной жизни он обратился к Идрису в первый раз. И то – подвигла на это тревога, непомерная и слепая, дошедшая уже до перехлеста в физическую боль.


   «Нелечка». Велесу показалось, что весь долгий день ему не хватало ее.

   «Я предал брата, Нелечка, – сказал он, опускаясь в траву, полностью обессиленный и опустошенный. – Скажи мне, что происходит? Отчего всё так треснуло? У Шимона истерика… Зеу пугает своими глазищами… Матин – малиновый и кричит… Гатынь…»

   Нелька слушала, играя пыльными прядями его волос, смешавшихся с прохладной травой. «Почитай мне что-нибудь свое, Нелечка, или расскажи…» Велес чувствовал себя разбитым, морщинистым и старым, приползающим к Нельке, словно к источнику, чтобы окунуть голову и разлепить глаза чистой водой.

   Нелька прошлась ладонью по его лицу, разгладила брови. Она читала, чуть растягивая слова и придыхая: «Я больше не дружу с тобой… Я буду гордо умирать… Отворотившись от всего, вернувшись вспять… Моя спина, моя печаль и горький разворот плечей… в тебе не стронут ничего, не позовут ничем… Ты шел путем добра и сил, и ты меня предал… Не знаю, вытерпел ли мир, а может, закричал?.. Не знаю, ибо ничего не нужно больше знать… Тепло-тепло, светло-светло и сладко умирать…"

   Пальцы шевелили ему волосы, и Велес не понимал значения слов. Он чувствовал только голос, подобный ручью, что прокладывал прозрачную звенящую тропку в его сумрачный мозг.

   Велес приоткрыл глаза, чтобы Нелида не думала, что он убаюкан стихами. Смотрел снизу вверх на ее лицо, плывущее в белом свете, поющее. Голове было жестко и холодно на земле, и он переложил ее к ней на колени. Нелька бормотала самозабвенно, а он тихонько водил лицом вдоль ее ладони, щекоча ресницами.

   «Я, впрочем, знаю: заживет… Я знаю, зубы сжав… Через неделю или год – вернутся смех и страх… Но смерть – рассеянный твой дар, свернувшийся в клубок… Во мне останется жива на долгий (вечный?) срок… Жива пребудет и нежна… как в темном доме бог…»

– А где сейчас Гатынь? – спросил он ее. – Где Гатынь?! – повторил, подымаясь, выпутываясь из прохладно-обволакивающих касаний и звуков. – Где?..

Глава 9. Танауги

   Танауги врал, что не знает, куда делся Гатынь. Он догадывался, кто пришел за его соседом по хижине и зачем его увели. Хотя и не был в тот момент рядом. Танауги вообще удивительно хорошо разбирался в окружающей обстановке, не прикладывая к этому видимых усилий. То, что творилось в радиусе восьми метров от его тела, он знал досконально, в радиусе трехсот метров – приблизительно, самую суть.

   Его звали медузой. За толщину и вялость. Он мало говорил, еще меньше двигался и совсем редко кто-либо видел его смеющимся или кричащим. Скорее всего таким его не видел никто. Усмешка – была. Маленькая, выделанная тонкими бесцветными губами, словно вышитая гладью на атласной подушке лица. Кожа на лбу и щеках так мало двигалась, что в сорок лет оставалась гладкой, как у двадцатипятилетнего.

   Именно с двадцати пяти (или около того) лет Танауги стал таким, каким был сейчас. Он жил спокойно, потому что пребывал в себе, а там было тихо. Он закрылся от мира, но не глухими стенами, а, подобно медузе, прозрачной желеобразной оболочкой. Он видел окружающую реальность, но не пускал к себе, а если та упорно пыталась пробиться, то запутывалась в вязкой массе.

   В детстве Танауги был похож на всех. Он смеялся, когда было весело, и плакал, когда его обижали. Обиды случались чаще и запоминались отчетливей: дети безжалостны, а его полнота и неумение драться так и взывали к обычным школьным издевательствам. Мистер Пузо, Жирняга, Колбасный Цех – прозвища множились и расцветали, а так как он учился кое-как и не умел кривляться, передразнивая учителей, компенсировать толщину было нечем.

   Однажды его особенно сильно обидели, и плакал он особенно горько. И размышляя ночью, обняв влажную от слез подушку, о том, как сделать, чтобы этого больше не повторилось, он выдумал занятную штуку. Чтобы не плакать от обид, нужно уничтожить обиды. Но будь ты и самым сильным, самым умным (а Танауги таковым не был), беда все равно найдет тебя и прихлопнет неотвратимой лапой. От нее не скрыться, не убежать – даже в виртуальные пространства (где, как известно, опасностей, тревог и страхов на порядок больше, чем в мире реальном, относительно упорядоченном и цивилизованном). Что делать? Надо сделать так, чтобы беда не была для тебя бедой, боль – болью, а обида – обидой. Сначала это открытие казалось заманчивой гипотезой, манящей мечтой, но постепенно он убедился, что может претворить мечту в жизнь. Около десяти лет упорных и сосредоточенных усилий потребовалось для полного претворения.

   «Мне это было не нужно», – говорил он себе, когда не получал желаемого. «С ними неинтересно, они глупы и грубы», – когда мальчишки во дворе не принимали в игру. «В ней нет ничего особо привлекательного, если разобраться», – когда девушка, которую он выбирал, предпочитала другого. Наверное, так говорят себе в подобных случаях многие, но для обычного человека это временное самовнушение, непрочная защитная пленка, Танауги же за десять лет нарастил себе внушительный непроницаемый слой. Ему и в самом деле мало-помалу становились не нужны друзья, успехи, красивые девушки.

   На первых порах было тяжко. Нередко случались провалы, приводившие к отчаянью, заставлявшие усомниться в реальности достижения светлой цели. Дело пошло не в пример быстрее, когда Танауги выдумал психологическую увертку, замечательный по эффективности трюк. Столкнувшись с чем-то заманчивым, натура, по обыкновению, принималась требовательно вопить: «Хочу!» Внутренним щелчком (по звуку напоминавшим лязг ножниц) Танауги заставлял свою сущность делиться надвое. Одна часть, плотная и тяжеловесная, по-прежнему вожделела и требовала, исходя слюной. Другая же, намного более легкая, воздухоподобная, взмывала и распластывалась в парении над нижней половинкой и объектом ее вожделений. «Вот смеху-то, вот дурища, – комментировала взлетевшая со снисходительной иронией. – Нашла от чего с ума сходить! Что за мелочью, что за дрянью она увлеклась, что за какашкой козлиной, соплей переливчатой…»

   Окрестив свои половинки Вопящая и Парящая, Танауги направил все усилия к тому, чтобы Парящая как можно чаще держалась в фокусе его внимания, чтобы именно к ней, а не к Вопящей был устремлен основной поток внутренней энергии.

   В результате упорной, незримой миру работы Вопящая мало-помалу хирела и усыхала, превращаясь в нечто безвольное, призрачное. На внешнем плане это выражалось в том, что Танауги обретал восхитительную индифферентность ко всем на свете соблазнам.

   Его радовало, что секс значил для него сравнительно мало, и потому работать в этом направлении почти не пришлось. Таким уж он уродился: спасибо генам мамы и неизвестного папы. Не раз ему приходило в голову, что Фрейд не прав, и сильно не прав. Венский учитель, по сути, дутая величина, шарлатан планетарных масштабов: ведь в фундаменте психики – инстинкт самосохранения, а вовсе не либидо (которое у одних развито сильно, у других средне, а у некоторых вовсе отсутствует, о чем говорят общества асексуалов и антисексуалов). Танауги асексуалом не был, и определенную приятность во время единственного полового акта, случившегося в 17 лет, на вечеринке, почувствовал. Но она была меньше, чем удовольствие от хорошего обеда или плавания в чистой теплой морской водице, и в дальнейшем он решил не пробовать. К чему? Радость почесать, где чешется, и не более того. (Удовольствие от хорошей еды, поразмыслив, решил оставить. Но приучил себя есть только простые и доступные продукты – словно предчувствуя ссылку на остров, – которые научился приготовлять мастерски и очень быстро.)


   Поскольку основной инстинкт, как ясно всем, кто не одурманен наркотиком фрейдизма, есть не потребность излить семя, но самосохранение – борьба со страхом оказалась уже не фиктивной и продолжалась дольше. Танауги никогда не был бретером, адреналинщиком, он не испытывал судьбы без нужды, не будил в окружающих людях зверей, не рисковал. Но если не удавалось избежать опасности и она подходила достаточно близко и ласково брала за подбородок – приучил себя не паниковать и не дергаться. Просто смотрел ей в глаза – без вызова, но скучно и сухо – и ждал, когда она угомонится и отстанет.

   Конечно, Вопящая – на первых порах, пока была сильна и активна – металась и выла, подстегиваемая животным ужасом, но он научился загонять ее вглубь, пинками и толчками, подальше от лицевых мускулов и зрачков. Смотреть сквозь зрачки на мир в такие минуты позволял лишь Парящей, и та отмечала со свойственной ей холодной иронией, как забавно-тупы лица его обидчиков, как настороженно-безлюдно вокруг, как бухает тяжелое сердце и подергиваются жилки под коленями. Не парализованный паникой мозг работал четко и чисто и, как правило, указывал выход из любой, самой безнадежной с виду ситуации.

   Два-три раза в жизни его избивали – ночная мразь, пьяные подростки, но не сильно: так как жертва не убегала и не сопротивлялась, нападающим становилось скучно и как-то неловко, их азарт угасал.

   Третьей и последней победой была победа над жалостью. Это было поистине великое достижение, так как в детстве у Танауги сжималось сердце и слезы проступали из глаз от малейшего пустяка: при виде зяблого бездомного котенка на улице, в конце фильма с эффектной гибелью главной героини, или когда заболевала мать и лежала с шелестящим голосом, тихая, и в комнате стоял острый запах аптеки. Парящей приходилось изыскивать самые убийственные, самые замораживающие сентенции, в то время как Вопящая корчилась в пароксизмах сострадания. Ирония, юмор, цинизм, абсурдистский прищур – всё шло в дело.

   Мать родила Танауги без мужа, он был единственным залюбленным мальчиком: ласковым, заботливым, приставучим. Она нарадоваться на него не могла, а перемены в характере объясняла поначалу пресловутым переходным возрастом.

   Трудясь, борясь, насмехаясь и сокрушая с завидной методичностью и постоянством, Танауги за несколько терпеливых лет исцелил свою ахиллесову пяту. Превратил нежную плоть пяты в бесчувственную и жесткую, как копыто. Хорошей проверкой оказалась смерть матери, случившаяся в его двадцать шесть. Он почти ничего не почувствовал, когда позвонили из больницы, где ее глодал рак печени. Точнее, почувствовал слабое облегчение: не нужно больше играть роль заботливого опечаленного сына, не нужно просиживать часами в набитой умирающими палате, моделируя голосом надежду и теплоту. Да и времени высвободилось много, не говоря уже о доставшейся ему одному квартире. (Мать, как ему показалась, всерьез обеспокоилась произошедшими в нем переменами – поскольку переходный возраст давно прошел, и несколько раз пыталась поговорить по душам. А потом замолчала, и молчала оставшиеся до конца два месяца. Разумеется, ее материнская боль тронула его не больше, чем ее кончина.)

   Справившись с последним врагом, с жалостью, он мог со спокойной совестью признать, что достиг того, к чему стремился.


   Убивая в себе страх, печаль и ярость, Танауги тем самым уничтожал и противоположные чувства – восторг, изумление, восхищение, беспричинный смех. Поначалу он не замечал этого, а, заметив, не расстроился и не удивился. Всё закономерно: двигался он не к обретению радости, а к истреблению горя, и этого достиг, на все сто процентов.

   Если большому дереву планомерно обрубать все ветви, оно неминуемо погибнет. Танауги уменьшал себя не менее безжалостно, но при этом не только выжил, но и собирался жить очень долго, намного дольше обыкновенных людей.

   Он перепробовал несколько профессий, пока не остановился на самой, на его взгляд, бесстрастно-приятной: стал ювелиром. Эта работа была идеальна во всех смыслах: для души, для кошелька, для укрепления внутренней крепости. Камни красивые и в какой-то мере живые, возиться с ними интересно и доставляет удовольствие, но спокойное, эстетическое – поскольку с жадностью и зачатками страсти к приобретению давно покончено. Если же вдруг особенно искусная вещь – перстень, брошь, колье – вызывала чувства близкие к восхищению и намек на желание оставить это чудо у себя, он продавал ее как можно скорее, почти не торгуясь.

   Попутно Танауги приобрел массу побочных умений: научился показывать фокусы, шить, готовить, отлично чинил обувь. Он заметил с удовлетворением, что, лишенный груза страстей и страхов, разум впитывает любую информацию четко и быстро, без помех. Пальцы, казалось бы, толстые и неловкие, с великой охотой подчинялись бесстрастному господину-рассудку, справляясь с самой хрупкой и кропотливой работой. Новые занятия и хобби вносили в существование Танауги необходимый, несмотря ни на что, элемент разнообразия.


   То, что он попал в лагерь, было чистейшей случайностью. Зловредством небес, досадным и абсурдным. Разумеется, Танауги не мог позволить себе не только кровавого преступления, но даже мысли о нем, даже тени мысли. Не существовало такой цели в мире, ради которой он рискнул бы сотрясти свою крепость, процарапать защитную оболочку. (Самая заветная цель уже была достигнута – оставалось лишь оберегать и хранить свое достижение. Всё остальное в сравнении с этим отступало на задний план.)

   Злые звезды сплели ловушку, в которую он попался, шлепнулся, словно гусеница в паутину. Случайно Танауги оказался свидетелем жестокого преступления. Случайно же набралось достаточно улик, доказывающих его вину. Отстаивать свою невиновность в суде, изобличая настоящих убийц? Но ему пригрозили, недвусмысленно и лаконично, что, расскажи он правду, живым ему не бывать. Скрываться от кровавых отморозков, бежать, сменив место жительства, имя, внешность (прибегнув к помощи пластического хирурга)?.. Но бегство и покой несовместимы. Тщательно обдумав и взвесив, попробовав на вкус каждый из возможных вариантов, Танауги выбрал бессрочную ссылку на остров.

   К чести его надо сказать, что все пережитые потрясения: страшная картина убийства, следствие, неправедный суд, угрозы – почти не поколебали основ внутренней крепости. Точнее, полученные им душевные разрушения оказались столь незначительны, что последствия их удалось залатать очень быстро. Больше, чем суд и угрозы, Танауги смутило лишенное логики коварство небес. Скажите на милость, чем он, существо предельно тихое и миролюбивое, заслужил такое? Он чуть не поддался праведной волне возмущения, чуть не позволил Вопящей (еле живой к тому времени), воспрянуть и возопить, подобно бедолаге Иову, задрав к небесам голову, но вовремя одумался, усмехнулся жалким потугам судьбы вывести его из себя, сбить с толку.

   Конечно же, она просто проверяла на прочность его внутреннюю крепость, злодейка-судьба. И – обломала зубы. Крепость его не сокрушит ничто.


   В лагере к Танауги отнеслись неожиданно уважительно. На фоне общей нервозности, злобы и тоски его невозмутимость и благодушие притягивали и даже грели. Пришлись кстати многочисленные умения: и фокусы, и кулинария, и починка обуви. Танауги был уверен, что среди нагромождения скальных выступов в центре острова отыщет со временем поделочные камни (не яшму, так змеевик, не малахит, так лабрадор) и займется любимым делом, заодно повышая благосостояние путем нехитрого бартера: пара запонок – колка дров на зиму, ожерелье – регулярная починка одежды.

   Он ни к кому не навязывался в друзья, не стремился к популярности или доминированию над другими, у него не было привычки жаловаться на жизнь, но в то же время он мог часами выслушивать излияния тех, кому некому было больше довериться (вернее, умело дремал, делая вид, что слушает), и будущее, которое наступит после отлета начальства, казалось ему вполне устойчивым и надежным.


   День был на переломе к вечеру.

   Танауги сколотил временное жилье из жердей и брезента (на пару с Гатынем), на самой возвышенной точке побережья и любил сидеть у входа, бесстрастно наблюдая, как горстка бело-курчавых овец пощипывает траву на склоне холма, как безостановочно спешат к берегу длинные волны, как в стороне и под ним снуют люди. Их муравьиное мельтешение заменяло видео и телевизор. Созерцая суматошно-однообразную панораму лагерной жизни, Танауги думал каждый раз о самом приятном: о том, как переживет всех и останется один, и будет жить долго-долго, спокойно, размеренно… и дождется, что волновой купол рассосется под воздействием лучей солнца и испарений океана, и прибудет партия новых ссыльных, и все безмерно поразятся, увидев его живым – безмятежное мыслящее ископаемое – и еще более поразятся, что он не рад нарушению своего одиночества, и окружат его благоговейным почтением, словно дикари – статую главного божка.

   День был выходной, и люди изнывали от отдыха. В такие дни нечем заткнуть глотку мыслям о доме, некуда пойти, кроме как к морю, где валяются на песке и гальке одни и те же опостылевшие друг другу фигуры, не о чем говорить, кроме как пережевывать бесконечный вопрос о власти. Думать не о чем…

   Чтобы как-то взбаламутить общую тоску, по радио завели музыку. Ее бурные звуки взметнули известковую пыль на тропинках, отряхнули кусты от птиц. Музыка била в уши, и звон ее отдавался в ногтях ног, но все обрадовались ее приходу, словно она была событием.

   Танауги любил музыку – и классику, и джаз, и качественную попсу. Он мог заставить себя, хорошо постаравшись, разлюбить ее, но к чему? Мелодии забивали голову, вовлекали, заменяли жизнь. Музыка – прививка жизни. Она волнует, печалит и радует в мини-дозах. В маленьких чистых дозах. Не опасных.


   Из-за грохота и звона, испускаемого репродуктором, Танауги не расслышал, как кто-то подошел и остановился рядом.

– Послушай, Тони…

   Танауги задрал голову и встретился с радушной улыбкой на точеном моложавом лице.

– Послушай, Тони, – сказал Губи, стоя над ним. – Я сейчас вот что подумал: когда я стану правителем этого жалкого островка, на какую придворную должность тебя назначить? Ты сидишь здесь, такой большой и толстый, а я шел мимо, и у меня мелькнула мысль: а назначу-ка я тебя на должность придворного палача. А? Как ты на это смотришь?..

   Танауги с достоинством покачал головой.

– Придворный ювелир – это мне подошло бы больше.

– Ювелир? – Губи иронично подергал кожей на переносице. – Ты надеешься отыскать здесь россыпи изумрудов?

– Это вряд ли. Рангом пониже. У меня еще не было времени исследовать остров, но, очень возможно, здесь отыщется змеевик или яшма. А то и сердолики.

– Яшмовая пепельница… – хмыкнул правитель острова. – Сердоликовая печать! Пожалуй, я обойдусь без таких излишеств. По сути я аскет, знаешь ли.

– Тогда как насчет придворного фокусника?

– Но, Тони, – Губи присел перед ним на корточки, так что колени разлетелись в разные стороны, – ты так неподражаемо спокоен и величествен, что как раз и требуется для этого дела. А фокусник, зачем он мне? Самые смешные фокусы на свете выдумываю я сам.

– Но, Губи, рассуди: раз я так спокоен, как ты говоришь, стоит ли мне разменивать свое драгоценное спокойствие на чьи-то крики и судороги?

– Почему бы и нет? Если цена за это будет достаточно велика.

– Цена?

– Быть одним из самых приближенных ко мне, Тони, это очень большая цена. Жаль, что пока ты не хочешь этого понимать. Или уже понял, но противишься из врожденного упрямства?

– Но можно приблизиться и в ином качестве. Разве не так?

– Фокусника? Исповедника? – Губи хмыкнул. – Благодарю покорно. Скажи еще: повара или истопника… Так ты решительно отказываешься? Не хочешь?

– Не хочу.

– Жаль, – вместо того чтобы уйти, Губи лег, вытянулся на траве во весь долгий рост. – Придворный палач – очень хорошая должность. Не хотелось бы, чтобы она досталась ничтожеству. Шимон – хороший, подходящий мальчик, но он молод и может заартачиться, если жертвой окажется смазливая баба или собутыльник. Большинство остальных – плесень дрожащая. Кто посильнее – круглые идиоты. Не хочется, очень не хочется, чтобы такая славная должность досталась ее недостойному. Я думал, ты согласишься, Тони.

   Танауги неопределенно улыбнулся, словно сожалея, что не может, увы, как бы ни желал, выполнить его просьбу.

– В тебе есть что-то от Моны Лизы, – пробормотал Губи, прикрывая глаз. – Ты такой славный, белый… медуза, мерно колышущаяся в волнах бытия…

   Танауги не поддерживал болтовни Губи, но тот и не думал уходить. Мечтал вслух, бормотал, задавал вопросы, глубокомысленные и томные, сам же на них отвечая. Посвистывал, шевеля узкой и длинной ступней в такт мелодии.


   Танауги чувствовал, как поселилась внутри него маленькая, совсем маленькая, но всё же – тревога. Занесенная, словно грязь в стерильное помещение, словом «палач». Он попытался забыться, задремать, чтобы убить ее в самом зародыше, чтобы давно обратившаяся в мумию Вопящая не вздумала пошевелиться и ожить, но Губи не давал ему спать. Он говорил и говорил, а когда наконец выдохся и унес длинные ноги, пришла Нелида. Танауги подумалось, что он привлекает людей, как большая белая лампа – ночных бабочек. И чем только все привлекаются, неужели полнейшим равнодушием?

На страницу:
8 из 16