
Полная версия
Последнее и единственное
в светлы оченьки гляденьице…
Ты проснись, рожоно дитятко,
ты привстань на резвы ноженьки
во носочках туговязаных,
во сапожках со подковками…
Что-то совсем древнее затянула Лиаверис. И голос изменился: стал заунывным, простонародным, расхристанным. Веющим такой первобытной тоской, что дрожь пробирает. Полумрак не дает рассмотреть лица, а жаль. Откуда, из каких глубин бессознательных выплыло в ней это? И что это? Языческий погребальный плач по младенцу (которого у нее никогда не было)?..
Матин внезапно вскакивает и хватается за лопату, которая валяется вдоль стены с тех самых пор, как сердобольный охранник швырнул ее Велесу. Выбрав самый дальний от выхода угол, он вгрызается в землю. Развернуться негде, даже локоть не отвести назад как следует, поэтому приходится вонзать лезвие под очень большим углом, отвоевывая каждый раз лишь небольшую горстку сырой почвы.
Велес принялся было ему помогать – отгребать ладонями и ступнями землю в сторону, но Матин отстраняет его.
– Сядь на место, Велес. Вдвоем тут совсем не развернуться. Лучше сменишь меня, когда я выдохнусь.
Несмотря на скудный размах движений, вскоре Матину становится жарко, и он сбрасывает рубаху. Сухощавое незагорелое тело поблескивает от пота.
Велес замечает, что он роет слишком глубоко в одном месте. Он хочет сказать, что пора идти в ширину, ведь не собирается же Матин расширять их тюрьму до размеров бального зала. Но его осеняет, что доктор вовсе не увеличивает площадь их карцера. Он роет подземный проход. Выход.
Что ж, пожалуй, это лучше, чем сходить медленно с ума во тьме и бездействии, под тоскливые языческие завывания. Он молодчина, Матин. Затея эта, разумеется, увенчается крахом, но всё равно так лучше. Если б еще и Гатыня расшевелить, приобщить к делу. Но Гатынь лежит. Каждое слово из него приходится вытягивать клещами.
– Послушай, Гатынь, – Арша говорит негромко и доверительно, стараясь, впрочем, чтобы пение Лиаверис не заглушало ее слов. – Ты общался когда-нибудь с Будром?
– Нет. (После паузы.)
– Жаль. Но ты хотя бы видел его лицо? Я имею в виду – в лесу, когда мы нашли его и он лежал, совершенно спокойный?..
– Нет, – Гатынь откликается с неохотой и еле слышно.
– Неужели ты не подходил к нему, даже на этих стилизованных похоронах? Что-то не верится.
– Я… не люблю мертвых.
– Ладно, тогда поверь мне на слово. Удивительное было лицо: тихое, благостное. И это ведь – глаза в глаза со смертью. Тебе о чем-нибудь говорит этот факт?
– Не надо, Арша, – в голосе Гатыня наконец прорывается что-то живое. – Ты хочешь убедить меня, что смерть – это нечто благостное и светлое. Пожалуйста, смени тему.
– Будр никогда не был заперт в тесной норе, – подает голос Нелида. – Жизнь его была спокойная и тихая. А что он умирает – он не заметил или не понял.
– Спокойная и тихая! – Арша давится язвительным смехом. – Знали бы вы!.. Этот человек пережил все мыслимые и немыслимые несчастья, которые только могут вместиться в одну судьбу.
– Это он тебе сказал? – с интересом вступает в разговор Велес.
– Нет. Он никогда о себе не рассказывал. Об этом я узнала незадолго до поездки сюда от знакомого. Он дружил с его сыном, когда тот был жив. Давно, сто лет назад.
– Странно, – мелодично и меланхолично резюмирует Нелька. – Очень и очень странно…
От рытья подземного хода становится еще тесней и душнее. Лиаверис, прервав заунывное песнопение, долго кашляет. Потом массирует горло, уставшее от пения и от кашля. Фиолетовые тени под глазами и слипшиеся пряди немытых волос делают ее похожей на ведьму из детской сказки.
Поймав отблеск свечи, на безымянном пальце загорается камушек в серебряном перстне.
– Дай-ка взглянуть, – протягивает руку Арша.
Вместо того чтобы снять перстень, Лиаверис отдает ей ладонь целиком. Исхудавшую, холодную, с облупившимся перламутровым лаком на ногтях.
– Александрит, – определяет Арша в колеблющемся свете свечи. – Красивый камушек. Но мне он не особенно по душе. Ну что это, в самом деле: при солнце малиновый, при электрическом свете – зеленый? Нет в нем постоянства и глубины, желательной в драгоценных камнях.
Лиаверис кладет рядом другую ладонь. На безымянном пальце в витом золоте вспыхивает зеленая искра.
– Неужели изумруд? – оживляется Арша.
На звук ее голоса и блеск камней притягивается, оторвавшись от Велеса, Нелька. Трое женщин склоняются над подрагивающими ладонями, ровно лежащими по обе стороны от свечи.
– На глаз, конечно, не определить, но похож, очень похож, – бормочет Арша. – Такая глубина цвета… насыщенная искристая майская зелень…
Краем глаза она поглядывает на Лиаверис. Быть может, болтовня о камнях притянет ее витающий где-то рассудок – словно воздушный шарик за ниточку – обратно. На Матина, раздавленного тихим безумием жены, страшно смотреть. Он роет землю с таким яростным отчаяньем, словно борется с тем, кто заточил их сюда.
– Изумруд, – выдавливает из себя Лиаверис. – Сказали, что изумруд. Да и по цене тоже…
– Между прочим, – вступает в разговор Нелька, – красота камней вовсе не зависит от их драгоценности и цены. Бывают совсем дешевые камушки, но просто диво! Сердолики, например.
– Да-да! – поддерживает ее Арша. – Когда-то я очень увлекалась камнями. Даже книги покупала по минералогии и по магии самоцветов. Грошовый тальк, из которого делают детские присыпки, в кристаллах напоминает голубой искрящийся лед. Еще есть камушек, тоже дешевый – диоптаз. Его называют «медным изумрудом». Он интереснее настоящего изумруда по цвету: к зелени примешивается синева, как в глубине моря.
– А я бирюзу люблю! – замечает Нелька. – Небо никогда не бывает таким нежно-голубым, как она.
– А мне ближе лазурит. Темно-синий, космический. И лабрадор. Страшненький такой камушек. Как уверяют маги – угрюмый, могильный. Тянется к нему отчего-то душа. Наверное, мы с ним чем-то схожи.
– Опал, – вставляет Лиаверис, с видимым трудом шевеля губами. – Благородный опал. Матин обещал… к серебряной свадьбе…
– Танауги бы сюда: многое бы порассказал, – задумчиво бормочет Нелида. – Он ведь ювелир. Был. До острова…
– И ты стала бы с ним разговаривать?! – возмущается Арша.
– Почему нет? Ах, да! Я и забыла… – Нелька осторожно касается изумруда кончиком мизинца. – Жаль, что камушки не передали ему свою красоту – ни внешнюю, ни внутреннюю. Красота не заразна.
– Не заразна… – согласно откликается Лиаверис.
– Вот интересно! – Арша тихо смеется. – Отчего так привлекают человека камни? Часами можно любоваться на них, играть, перебирать пальцами.
– А я знаю, знаю! – шепчет Нелида. – Камни такие красивые, потому что, во-первых, они живые. А во-вторых, в них нет зла. Они не убивают и не пожирают себе подобных, как животные и человек.
– Зато за них убивают, – вставляет свою реплику Матин, переводя дыхание и вытирая пот над бровями, над оживившимися глазами – он неприкрыто рад, что Лиаверис выплыла из своего тумана и принимает осмысленное участие в беседе. – Да еще как! Почитайте историю какого-нибудь знаменитого алмаза.
– Убивают, да, – кивает Нелида. – Но они ни при чем. Разве женщина, к примеру, виновата, если она очень красивая и мужчины из-за нее стреляются и сходят с ума? Так и камни. Я где-то читала, что Творец задумал мир прекрасным, но вмешался Дьявол и многое напортил в нем. А камни не сумел испортить, или просто руки не дошли – когтистые его лапы. Они – такие, какими их задумал Творец. Самое первое и неискаженное творение, в отличие от животных и людей.
– Может быть, – задумчиво соглашается Арша.
Лиаверис наклоняется к свече и придвигает пальцы с зеленым и малиновым огоньками к глазам, словно хочет всмотреться в самую их сердцевину.
Пряди светлых волос нависают над язычком пламени. Нелька отводит их, пока они не успели вспыхнуть.
– Тогда и растения не испорчены, – подумав, заключает Арша. – Они ведь тоже не убивают и не пожирают. Кроме разве что какой-нибудь росянки.
– Хочу в лес! – по-детски вздыхает Нелька. – Хочу неба, хочу травы. Непримятой, некошеной… Пусть даже скошенной, пусть – старой, сухой, колючей, пусть даже – росянки с липкими капельками…
– Ты в лесу. И травы здесь сколько угодно, – усмехается Матин, подергав за белесые, свисающие с потолка корешки.
– В лесу, – соглашается Нелида. – В ногах у леса. В сырых его пятках, в глубокой могиле… В коричневой тьме под зеленой опушкой…
Глава 15. Последнее дело
Зеу знала, что ей осталось сделать. Самое последнее – в ее злой, непутевой и бессмысленной жизни.
Вчера вечером, все обдумав и приняв решение, она долго плакала. Недвижно и беззвучно, лежа на спине и глядя в темно-лиловое небо. Слезы выбегали из уголков глаз, текли по вискам и струились в уши. Когда оба уха наполнились до краев и захолодели, она успокоилась.
Как хорошо, что нудная и мучительная жизнь окончится яркой, светло-пронзительной вспышкой.
Как замечательно, что больше она не будет биологической машиной. Накрепко привязанной к солнцеподобному (обезьяноподобному!) куску плоти мужского пола. По-идиотски сконструированной, бракованной, зловещей машиной, вырабатывающей пожизненно одну лишь боль и тоску.
Ее охватило печальное горделивое воодушевление.
Даже всегдашняя спутница-болезнь сжалась в комок, затаилась, скрылась. Ничем не проявляла себя.
Зеу задумчиво вертела в руках столовый нож, который тайно вынесла с кухни после того, как помогала нарезать хлеб к завтраку. Она теребила пальцем лезвие, пытаясь определить, острый он или нет. По какому критерию определяют, что нож острый? Она провела кончиком по руке, выше кисти. Ровная царапина налилась краснотой, засочилась круглыми яркими каплями. Острый.
На ее левом предплечье много мелких шрамиков – прибавится еще один. Когда-то она часто резала себе руки в нелепой иллюзии, что физическая боль приглушает душевную, а вид яркой крови бодрит и хмелит. Впервые это случилось в двенадцать, после очередной унизительной травли в школе. Тогда он впервые ее ударил. Сильно, с замахом, так что зазвенело в ушах. До той поры наказания были лишь психологическими, а первая пощечина словно сорвала шлюзы. Видно, его – а не ее, взбодрил вид крови, как волка или акулу. Пощечины стали регулярными, словно чистка зубов или утренний кофе.
Но самое страшное случилось не тогда, не с порезом, а месяц спустя. Она завела капюшонного крыса, в попытке хоть чуть-чуть избыть тотальное одиночество. Назвала Гошей, обустроила уютный домик в картонной коробке из-под телевизора. Гоша оказался преданным, как собака, и столь же умным. Был понятлив и ласков, и даже умел разговаривать: бормотал что-то, невнятно и торопливо, словно с набитой кашей ртом. Любил сидеть на плече или за пазухой, когда она выводила его подышать воздухом. Но счастье маленькой дружбы длилось недолго: Гоша был казнен на ее глазах, быстро и страшно, за перегрызенный телефонный провод…
Острый… Все как надо.
Если б не нож, а пистолет был в ее руке… Вороненая холодная сталь. Зеу питала слабость к любым видам оружия, пистолет же был давней заветной мечтой. Она часто думала, что, подари ей кто-нибудь эту игрушку, скорее всего, не выстрелила бы ни разу. (Грохота выстрелов, как ни странно, она терпеть не могла, как и запаха пороха.) Положила бы под подушку, рядом с толстой тетрадью дневника. Изредка вынимала, гладила, разговаривала. Пистолет стал бы талисманом. Собеседником, защитником, старшим другом. Она и себя, возможно, не стала бы убивать, даже на пике тьмы. Мысль о том, что легко и безболезненно сможет сделать это в любой момент, грела бы и удерживала, как поплавок на черной воде жизни.
Зеу вздохнула о своем несбывшемся пистолете и засунула нож во внутренний карман пиджака, пропоров острием отверстие, чтобы он вошел полностью, удерживаясь рукояткой. Длинное лезвие приятно холодило кожу.
Оглядела напоследок их с Нелькой жилье: нелепое, безалаберное. Нелиды нет уже третий день, и цветы рододендрона в банке завяли, а кедровые ветки осыпались. Лоскутное одеяло смято жалобным комком на неубранной постели.
Жива ли она? Живы ли те, остальные?..
Скоро всё выяснится.
И еще интересно: последует ли ее болезнь, ее прилипчивая безглазая подружка за ней и дальше, за ту черту?
Скоро она узнает. Совсем скоро.
Зеу вышла, резко закрыв за собой дверь. Ей предстояло убить двух человек сегодня. Она раздумывала какое-то время, с кого начать, потом решила, что подскажет случай.
Это ведь несложно – убить. Точнее, лишь в первый раз сложно.
(Интересно, кто из них хуже? Тот, кто сломал ей психику, искалечил душу, растоптал жизнь, или Губи? Для нее, наверное, первый. А объективно – второй. Впрочем, какая разница?..)
Каждый новый день на острове, стряхнувшем – с исчезновением начальников – оковы относительного порядка, становился всё разболтаннее, всё безудержнее и хаотичнее.
Каждый день что-то горело. То чье-то временное жилище из парусины, веток или тонких досок. (Хозяин обычно не слишком расстраивался и перебирался к приятелям, покуда, по пьянке, не становились пеплом и их стены.) То вспыхивала поленница дров, приготовленная кем-то запасливым на зиму.
Костры – высокие, приземистые, крохотные, обширные – расцвечивали каждую ночь и плясали жаркими призраками, невидимыми в лучах солнца, днем. Ради бессмысленного огня вырубались деревья: высоченные кедры, пахучий можжевельник, начинающие нежно желтеть лиственницы.
Самый большой костер устроил Губи на круглой поляне, обложив бревнами и ветками вертолет. Он пылал и гудел до рассвета, а накачанные самогоном лагерники обоего пола хороводили вокруг дикарские танцы.
Две новеньких лодки, на которых Зеу любила сидеть, глядя на сгиб горизонта, также изошли пеплом и искрами. Следом за ними ушел в небытие плот, который после гибели лодок на скорую руку сколотили пятеро мужчин, всерьез задумавших унести ноги с острова, прежде чем он превратится в выжженный и бесплодный клочок пустыни.
Как видно, одноглазый правитель не желал, чтобы кто-нибудь из его подданных уносил ноги. (А также туловище, голову и всё остальное.) Причины этого понять нетрудно – стоит лишь вспомнить подслушанный ночной разговор с Шимоном.
Зеу отыскала Шимона почти сразу.
Он играл в карты в "саду камней" рядом со столовой – одной из немногих построек, не превращенных еще в пепелище.
– Шимон! – окликнула она, не доходя нескольких шагов до компании.
– Тут он, – Шимон поднял голову от карт.
– Оторвись ненадолго! У меня важная новость.
– Да ну? Мне уже стремно. Говори, раз важная!
– Шимон, – она подошла вплотную, ежась от откровенных взглядов и сальных шуточек, посыпавшихся, словно горох из порванного мешка. – Удели мне несколько минут. Это действительно важно.
Шимон с неохотой поднялся, швырнув карты в траву.
– Не слишком задерживайся, Шим! – бросил ему в спину Губи.
– Он не задержится, – пообещала Зеу.
– Иначе придется тебя отыскивать… – протянул одноглазый диктатор, одарив Зеу взглядом, полным теплой иронии, и аккуратно собрал с травы карты.
– Знаешь, что? – предложила она, лишь только они отошли от столовой. – Давай зайдем к нам. Там сейчас никого нет.
– Зайдем, – согласился Шимон. – Только ты побыстрее. У меня как раз карта пошла.
Пока они шли к хижине, которую Зеу покинула, мысленно навсегда попрощавшись, пять минут назад, она в очередной раз отметила, глядя на черные костровища, уродливые пни и проплешины мертвой травы, что остров умер. Он больше не был тем зеленым ласковым местом, без комаров и змей, где хотелось прожить всю жизнь вдвоем. Даже если бы исчезли чудом все ссыльные, кроме нее и Шимона, жить на нем не хотелось. Ни на нем, ни с ним. Так что всё правильно. Иного выхода, чем тот, к которому она пришла вчера, не существует.
Они прошли мимо пепелища на месте шатровой палатки бывших начальников, и Шимон замедлил шаги. Зеу проследила направление его взгляда. Одинокая фигура с закатанными по колено брюками, с черными от сажи босыми ногами. Идрис. Рисует пяткой в пепле, как дети во влажном песке.
– Дурак… Ох, дурак, – пробормотал Шимон.
– Кто? – не поняла Зеу.
– Губи. Что терпит его так долго. Даже мне запретил, мать его за ногу… – Не договорив, он скрипнул зубами.
Зеу хотела ответить, но не успела, так как Идрис оторвался от своего занятия и взглянул в их сторону.
– Тебе помочь? – спросил он.
Зеу не сразу поняла, к кому обращен вопрос, к ней или Шимону. Видимо, к ней: смотрит он на нее, в упор, с непонятным выражением в светлых и диких глазах.
Растерявшись, она отрицательно повела головой.
– Себе помоги! – буркнул Шимон.
Он ускорил шаги, крепко ухватив Зеу за локоть.
Чуть только они зашли в хижину, Зеу кинулась Шимону на грудь и принялась целовать куда-то возле уха, в усы, в переносицу…
– Это и есть твоя важная новость? – Шимон обнял ее и заскользил раздевающими, нежно-властными движениями по спине. – Совсем неплохая новость, надо сказать. Только не слишком новая…
Зеу на минуту задержалась в его родных, так по-хозяйски обнимающих ее руках. Потом резко высвободилась, отвернулась, быстро достала нож и наугад выбросила руку туда, где полагалось быть его горлу.
Сильный удар отбросил ее назад.
Шимон, матерясь, ощупывал себя под подбородком. Глубокая царапина кровоточила, заливая шею и воротник рубашки. Он сорвал со стены полотенце и обмотал шею.
– Твое счастье, – прохрипел он, – что не задела сонную артерию.
– Твое счастье, – поправила она. – Твое, а не мое.
В руке она продолжала сжимать нелепое оружие.
– Верно, мое, – согласился он. – Брось нож.
Зеу помотала головой.
– Еще раз убить меня попытаешься?
– Попытаюсь. Тебя и Губи.
– А-а… – Шимон закивал. – Оно конечно. Попробуй.
Мысль о том, что, проскользни нож чуть левее и глубже, он истек бы за пару минут кровью у ног этой истерички, столько нывшей ему о своей любви, взорвалась с грохотом и залила глаза чем-то едким и мутным.
– Ах ты… стервь! – Он резко вывернул ей руку, так что нож выпал, и Зеу вскрикнула. Наслаждаясь ее болью, он продолжал выворачивать кисть, почти до предельного хруста, потом отпустил.
– Может, скажешь, за что? – Шимон поднял с пола нож и усмехнулся. – Это ж надо додуматься… Ты б еще вилку взяла.
– Я люблю тебя.
– Это я уже слышал! – злобно огрызнулся он. – А дальше?
– Я люблю тебя, – повторила она.
Ей казалось, что в этих словах объяснение всего, и незачем расспрашивать больше.
Шимон прицелился и с силой метнул нож. Он просвистел мимо ее уха и врезался в дощатую стену.
– Это я уже слышал, – раздельно повторил он. – И это единственный повод?
– Ты сволочь.
Шимон дернулся, но сдержался.
Зеу не смотрела на него. Она объясняла негромко, отвернувшись в сторону:
– Я не хочу любить и зависеть от сволочи. Свою привязанность я уничтожить не могу, поэтому уничтожаю другое. Другого. Ты стал шестеркой Губи, значит, таким же, как он. Я не хочу этого. И еще не хочу, чтобы Губи творил то, что ему так нравится творить. Поэтому я убью вас обоих. Тебя и его. Убью.
– Замолчи!!! – Он в бешенстве схватил трехногую табуретку и швырнул ей под ноги.
– Об чем шум? – нагибая голову, чтобы пройти в проем двери, поинтересовался возникший откуда-то Губи.
Он озирал их с приветливым любопытством. Серый глаз еще ярче блестел на фоне темной, прокопченной огнем костров кожи. Длинные пальцы выстукивали на косяке двери бодрый ритм.
Шимон повернул к нему перекошенное лицо.
– А какого черта… какого лысого дьявола ты шляешься тут и суешься в то, что тебя не касается?!
Губи удивился.
– Разве я не обещал тебе, мой мальчик, что пойду разыскивать, если ты задержишься? Я успел вовремя, – он кивнул на воткнутый в стену нож. – Подоспел в драматичнейший момент твоей жизни.
– Я, что, звал тебя?! – прохрипел Шимон. – Звал?!..
Его захватило и понесло. И отступать было некуда. Несло и переворачивало – потоком отчаянной, очистительной, гибельной ярости.
– Ты… одноглазый выродок, разве тебя приглашали сюда? Что ты всё выслеживаешь, выщупываешь, вынюхиваешь? Я устал от тебя, облезлый кот, слышишь?! Ты мне осточертел!!! Видишь это? – он вытащил нож из стены. – Смешная штуковина, но как-то она оказалась сейчас кстати…
Шимон стоял, нагнув голову, собравшись, набычившись, и пальцы его сжимали рукоять кухонного ножа.
Губи, прищурившись и усмехаясь, прикидывал, пришло ли время вытаскивать из-за ремня на поясе свой, узкий и отточенный не хуже бритвы, или еще нет.
Шимон дернулся вперед, и Губи молниеносно отшатнулся в сторону, одновременно с этим выхватив нож. Краем глаза он держал в поле зрения Зеу, закаменевшую посреди комнаты, чтобы та, очнувшись, не помешала в самый критический момент.
– Я лучше тебя владею холодным оружием, мальчик. Ты ведь знаешь.
Шимон опять дернулся и получил быстрый удар по пальцам. Рука залилась кровью.
Губи тихо смеялся. «Зверек рассерженный. Красивый, сильный зверек. Слуга – не слуга, друг – не друг, но с ним порой бывает забавно. Как он, оказывается, умеет показывать зубки! Бесится, повышает голос. Грозит. Молоде-ец…»
– Послушай, Шим, – он опустил нож и выпрямился. – Ты же знаешь: стоит мне поморщиться, и тебя не станет. Ты превратишься в груду холодного студня, и ни одна женщина – кроме разве что извращенок – не захочет с тобой спать. Так во имя чего? Чтобы получить одобрение этой сумасшедшей? Подумай.
Губи засунул нож за ремень и подался к выходу.
– Помнится, ты говорил как-то, что слишком любишь эту стерву-жизнь и никогда не покинешь ее по собственной воле. Сегодня ты явно противоречишь своим словам. Что стряслось? Ты ж такой заводной парень был! Частушки сочинял, хокку матерные. На барабане стучал… Куда ж подевалось-то всё? Скис? Протух?..
Шимон скрипнул зубами.
Губи вышел.
Шимон любил жизнь. Губи знал, как он ее любил. Она бывала мерзкой и подлой, она бывала тягучей и пресной, она бывала тошнотной, но он прощал ей – за перепадавший не столь уж редко хмель наслаждения, самозабвения или буйства. Так, может быть, он смог бы терпеть у себя в доме женщину, сварливую и злую, но абсолютно раскованную и божественную в постели.
Шимон отвел взгляд от захлопнувшейся двери. Отбросил нож.
Повернулся к Зеу, не сдвинувшейся ни на дюйм с того места, где стояла.
Она смотрела в упор. Черные, сильные, бьющие, немигающие глаза.
Он подошел, покачиваясь на усталых, как после длительной драки, ногах. Помедлив, коротко ударил в лицо. Ему хотелось, чтобы она перестала смотреть. Выключить этот взгляд.
Зеу ударилась затылком о стену, пошатнулась, но не опустила глаз. Шимон ударил снова. Еще и еще…
… он бил и бил, и тоскливая, вялая мысль шевелилась в нем: она знает, стоит ей только закрыть глаза или отвернуться, и он перестанет бить. Но она смотрела.
Он очень устал, он совершенно вымотался… и боль в порезанных Губи пальцах, в разбитых костяшках всё нарастала.
Глава 16. Арша
Их не кормили третьи сутки. Чтобы ослабить физически и исключить возможность побега, а может, ради исследовательского интереса. Либо просто забывали. Правда, охранять не забывали никогда.
Арша проводила в молодости на себе подобные опыты: не ела по нескольку суток, и ее всегда разочаровывало, что никаких острых мук голода не возникало – только апатия и слабость. Вот и сейчас: ничего не болит, но шевелить языком, двигаться, проявлять себя вовне – всё трудней и бессмысленней.
Он очень любознательный молодой человек, этот Губи. Посмотреть, как изменит голод поведение шестерых людей, запертых в земляной норе – что может быть странного в таком любопытстве? Естествоиспытатель. Пытливый глаз, живой ум, вибрирующая исследовательская жилка…
Но говорить всё равно надо, несмотря на голод, несмотря на слабость голосовых связок. Надо нарушать тишину, чтобы никто не оставался надолго сам с собой, один. Разговор с собой редко кому в таких ситуациях приносит радость.
Рытью подземного хода, так воодушевлявшему Матина, был положен конец в вечер того же дня. Один из охранников оказался чересчур бдительным и, спускаясь с котелком каши (тогда их еще кормили), посветил во все углы фонариком.
Лишившийся лопаты и безумной надежды, Матин стал почти таким же бездвижным и немым, как Гатынь.
Первое время Арша пыталась заводить общие беседы, подкидывала темы, рыхлила почву для споров. Но откликался обычно кто-нибудь один, от силы – двое. Как тогда, с блестящими камушками, не причастными взаимопожиранию и низким страстям.