
Полная версия
Последнее и единственное
Нелька старалась смотреть как можно презрительней. Она решила для себя молчать до последнего. Вот если бы еще и не слушать. Не слышать…
– Кстати, если ты будешь молчать, как пленная партизанка, это будет расценено как нежелание никого из твоих сокамерников миловать, или освобождать от последней свободы. Что ж, в этом есть резон: большой толпой уходить в мир иной веселее.
Игра начинала вовлекать. Мысленно он просил девчонку не испортить ее, продлить захватывающее ощущение как можно дольше.
– Неужели ты не хочешь подарить человеку жизнь? Разве можно одарить чем-то большим? Ну, кто тебе дороже всех?
– Попроси отпустить Лиаверис! – раздался из-под земли голос Матина.
Нелька вздрогнула. Она не ожидала, что внизу всё слышно.
– Отпусти Велеса, – сказала она.
– Велеса? – переспросил Губи. – Говоришь, Велеса. Что ж…
– Нелька! – крикнул Велес, показываясь в проеме норы. – Не надо разговаривать с ним! Он всё врет, разве ты не понимаешь? Пошли его к черту. Спускайся сюда, к нам!
– Он играет, – неожиданно подал голос Идрис. – Лучше действительно уйди.
– Играю, да, – согласился Губи. – Но отнюдь не вру. По крайней мере, в данный момент.
– Отпусти Лиаверис! – опять крикнул Матин.
– Отпусти Велеса, – повторила Нелька. – Отпусти Лиаверис. Аршу. Матина. Отпусти всех!
– Ох.ты, моя радость! – рассмеялся Губи. – Всех не могу.
Нелька опять ушла в презрительное молчание.
– «Но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх», – процитировал Губи непонятно к чему. – Так сказал один из друзей многострадального Иова.
– Нелька! Не слушай его и не говори с ним! Не включайся в его паршивые игры! – в голосе Велеса были мольба и бессилие.
– Погоди-ка, Велес, – отстранив его, наружу вылезла Арша. Она подошла к Губи и встала между ним и Нелькой. – Нелида, иди ко всем, вниз. Я побеседую с молодым человеком вместо тебя.
Губи поморщился.
– Что за народ! Разве можно быть такими навязчивыми? Хуже детей, честное слово.
Он привстал, выбросил вперед руку со сведенными вместе двумя длинными пальцами, и Арша, не издав ни звука, согнулась пополам и повалилась боком в траву.
Нелида испуганно охнула и склонилась над ней.
– Она очнется через десять минут. – Поднявшись на ноги, Губи взял Нелиду за локоть, заставил встать и отвел на несколько шагов в сторону. – Здесь будет удобней нам с тобой беседовать: ни одна вша не помешает. Не слушай Велеса. Он совершенно не разбирается в людях. Он думает, что я вру, но это не так. В некоторых ситуациях я могу позволить себе покривить душой, но сейчас не тот случай. Лицо, которое ты назовешь, будет тотчас же отпущено на свободу. И может прямым ходом отправляться в столовую. Или на пищевой склад. Кстати, я забыл сказать: свою кандидатуру ты имеешь право назвать точно так же, как и любую другую. Отбрось только ложный стыд и стеснение. Ну же. Ты ведь свободная, вольнолюбивая девушка. Абсолютно без комплексов.
Нелька смотрела перед собой широко открытыми, застывшими глазами. Ей подумалось, что даже если по радужкам будет ползти бабочка, щекоча и цепляя их лапками, она всё равно не сможет опустить веки. "Закрыть глаза, – думала она, как о чем-то спасительном. – Если б только закрыть глаза…" Как будто, прикрыв веки, отключила бы тем самым сознание, унеслась далеко и потусторонне, где не нужно решать, чувствовать, жить.
– Твой дружок Шимон совсем заскучал. Не хочешь его порадовать, выскочив из небытия? Его вторая подружка, юная Зеу, больше не расположена к любовным играм и ласкам, бедняжка. И разве один Шимон? Вся маскулинная часть острова встретит тебя ликованием. Сделай это не для себя, будь самоотверженной!
Губи выждал паузу, посвистывая в унисон птице в густой кроне над головой. Затем негромко пробормотал:
– Мой мальчик, мой свет, мой последний детеныш…
– Что?..
– Узнала? Твои стихи. Ты всюду разбрасываешь свои листочки, и некоторые я позаимствовал. Кое-что мне понравилось. А это даже выучил.
Губи негромко, но выразительно продекламировал, дирижируя зажатой в пальцах травинкой:
Мой мальчик, мой свет, мой последний детеныш,
Я дальше уйду, еще дальше, оттуда,
быть может, иначе услышится голос,
мой хриплый, мой злой и невнятным покуда.
Я дальше уйду. За деревья, за листья,
за норов людской, их метанья и лица,
за дни, за холодные мудрые мысли
о синей воде и пленительной птице.
Споткнувшись об путь, напоровшись на подлость
иль просто устав от простора без крыши,
я буду скулить, припадая к дороге,
а небо смолчит – оно чище и выше.
Мой мальчик, мой свет, мой последний детеныш,
мой брат, мой звереныш людской, мое слово -
вот так бормотать, или петь, или помнить -
и как это много…
Печаль – моя мать, а отец мой – свобода.
Их странный союз – моей доли причина.
Прижаться к коню, тронуть повод и сгинуть,
коль нет за спиною ни друга, ни бога.
И только с душой что же делать, с постылой?
Таскать на седле, как ненужную куклу,
бесхозного пса, как гитару без звука?..
И выбросить жаль, и таскать нету силы.
– Наверное, из-за этого мальчика, детеныша и звереныша, ты загремела на остров? Безвинно? Не удивляйся, малышка, я многое о тебе знаю. Хобби у меня такое: знать много и обо всех, и при этом не горбиться от давящей на хребет тяжести, ибо как известно – во многой мудрости до хрена печали… Ты способная девочка, продолжай изводить бумагу. Будет только справедливо, если жизнь достанется творческим человечкам: тебе и Гатыню.
Нелька вздрогнула: чужая гибкая рука провела по ее волосам. Совсем рядом было лицо Губи. В единственном сером глазу отчетливо отражался лес и ее окаменелые, сферически изогнутые черты. От черного зрачка отходили светло-желтые лучики. «Похоже на солнечное затмение», – отстраненно подумалось ей.
– Ты можешь даже не говорить мне, – он понизил голос до шепота. – Можешь просто встать и уйти куда хочешь, и это будет означать, что ты сделала выбор. Ну же. Не говоря ни слова – поднимись и иди. Иди на волю. Иди же…
Про себя он шептал другое: «Продержись. Продержись хоть еще немножечко …»
– Иди же.
Как дитя, завороженное флейтой крысолова, Нелька медленно поднялась и выпрямилась.
Губи кивнул ободряюще. Шевельнул губами, словно послал беззвучное напутствие.
– Нелька!
Она оглянулась, вздрогнув, на голос Идриса.
– Нелька… – прошептал Губи.
Она вернулась лицом к нему. Он смотрел устало и ласково.
– Скорее, – тихо приказал Губи.
Она отступила на несколько шагов, не сводя взгляда. Затем повернулась и, сжав голову руками, опрометью бросилась в заросли кустов. Прочь. Прочь…
Губи беззвучно расхохотался и откинулся спиной в траву.
Вот и всё. Как всегда, сударь, вы выиграли и вы проиграли.
Усталость, апатия, коричневое опустошение – обычный набор.
– Как всегда, сударь. Вы выиграли и вы проиграли, – повторил он вслух.
– Всегда? – переспросил Идрис.
Глава 18. Крах
Ближе к вечеру Губи распорядился, чтобы в обугленное, обгорелое нутро вертолета, которое он облюбовал отчего-то для своих уединенных размышлений, привели Гатыня.
Исхудалый заплаканный неврастеник не сумел даже как следует спрятаться. Его поймали на рассвете, когда он пытался проникнуть на запертую кухню. (Вместо того чтобы пойти к продуктовому складу, стоявшему на отшибе, практически в лесу.)
Гатыня приволокли к хозяину за шиворот, торжествуя и награждая беззлобными зуботычинами, и Губи распорядился как следует его накормить, отвести в душ и дать хорошо выспаться на мягком матрасе и свежих простынях.
Чтобы хорошо прочувствовать предстоящее ему, Гатынь должен быть сытым и отдохнувшим.
Теперь Губи поджидал своего заветного пленника, сидя в черном, пачкающем одежду брюхе металлической птицы, навсегда отученной летать.
Все-таки почему именно Гатынь? Откуда его особое пристрастие к этому тщедушному, запуганному человечку? Подспудная страсть, как он сам втолковывал ему, сжигать и рвать шедевры, разбивать вдребезги всё хрупкое и уникальное? Не будь Гатынь так бледен и худ, не будь у него такого нежно очерченного, породистого лица, таких глубоких, умных, вбирающих глаз… такого сложного душевного мира… К тому же он незаурядный художник, по слухам.
А главное, он слишком боится смерти. И не умеет этого скрыть. Волны исходящего от щуплой фигурки страха – шипучие, колющиеся, электрические – так возбуждают, так раззадоривают.
Когда пленник прибыл и всё было приготовлено, Губи распорядился послать за Танауги.
– Будешь мне ассистировать, – сообщил ему лаконично, лишь только тот послушно прикатился и протиснул округлое тело в обугленное нутро вертолета.
Танауги сначала не понял, слегка озадаченный местом, куда его привели: мертвый металл, слой копоти в палец толщиной, готовые обрушиться искореженные сочленения… Но, взглянув на разложенный на полу на чистой тряпочке набор хирургических инструментов (оставшийся от экс-доктора Матина), мраморно похолодел от своей догадки.
На стальном остове кресла пилота, уцелевшем от огня, сидел Гатынь. Он был раздет до пояса и привязан за запястья и шею к спинке и подлокотникам. Со слабым удивлением Танауги отметил, что густые промытые волосы аккуратно причесаны на прямой пробор и спадают на плечи, придавая лицу сходство с иконой. Подобное впечатление усиливали прозрачная худоба и окруженные тенями глаза.
Гатынь встретился глазами с Танауги. Лицо его дрогнуло. Танауги тут же отвел взгляд.
Губи, отвернувшись, хмыкнул в кулак, подавив в себе приступ звонкого хохота. Он не шевельнул ни единым лицевым мускулом, этот хитрый толстяк, но песенка его всё равно спета!
«Не выйдет у тебя, Танауги, покоя, не надейся. И донос на Нельку, принесенный в зубах, словно мозговая косточка грозному псу – не поможет. Не откупишься. Покоя не будет».
– Впрочем, нет, – Губи изобразил задумчивость. – Зачем ассистировать? Будешь моим учеником. Я буду стоять рядом и говорить, что и как делать. Сам не притронусь. Научишься, пока я жив. Это, знаешь ли, столь же тонкое искусство, как кулинария или, скажем, игра на скрипке. «Простыми средствами не достичь блаженства» – знали еще древние.
«И не откажешься, Танауги, нет. Прошло то время, когда можно было мне отказать. Когда можно было, валяясь на травке, лениво плести что-то про драгоценный покой, не размениваемый на чужие вопли и судороги.
Теперь – никто и ни в чем уже не откажет.
(П о ч т и никто, к счастью. Да-да, почти.)»
Танауги отрицательно повел головой. Медленно, словно шею свело судорогой.
– Давай-давай, – Губи похлопал его по округлой спине. – Я рядом. Всегда тебе подскажу, если что. Ты ведь ювелир, как сам говорил? Представь, что тебе надо огранить алмаз. Или изумруд. Я слышал, отдельные мастера-ювелиры чувствуют в камне душу и стараются огранить его так, чтобы душа была видна всем. Действуй!
Танауги не шевельнулся.
– Ну, не хочешь же ты поменяться с ним? – В голосе Губи было насмешливое удивление. – Сесть в это кресло, раздеться. Пережить несколько бурных, незабываемых мгновений. Или часов…
Танауги нагнулся, очень медленно, и подхватил толстыми пальцами с пола одну из блестящих хирургических вещиц.
– Я не с этого посоветовал бы начать, – заметил Губи. – Впрочем, если тебе так больше нравится… Постой-ка! – Он отобрал у него скальпель и протер ватой, смоченной спиртом, флакон которого вытащил из внутреннего кармана куртки. – Заражения крови нам не надо, это лишнее. И так приходится работать в исключительно антисанитарной обстановке… Руки тоже протри!
Он протянул Танауги флакон и клочок ваты. Тот машинально протер пальцы, неуклюжие и дрожащие.
Танауги сконцентрировался на одном: лишь бы не разбудить Вопящую. Не оживить Вопящую, давным-давно задушенную, засушенную и погребенную в тайниках подсознания. Если б можно было делать то, что велит ему Губи, закрыв глаза. Вслепую. И вглухую…
– Ты хорошо знаком с анатомией? Нет? Это досадно. Я мог бы, конечно, прочесть небольшую лекцию, но тогда процедура слишком затянется. А всё слишком затянутое, как правило, перерастает в нудное и перестает приносить удовольствие… Нет-нет! То, что ты сейчас собираешься сделать, совершенно неэффективно. Это место – одно из самых нечувствительных на теле человека.
Голос Губи – оживленный, назидательный, усмешливый…
– Забавная мысль меня осенила! Анатомию на зубок знает наш общий друг, чьим обществом мы наслаждаемся. Ведь он художник, им нельзя без знания анатомии. Быть может, он любезно согласится помогать тебе и направлять твои действия в нужное русло?
Нужно закрыть глаза. Не себе, Гатыню. Еще лучше – всё лицо закрыть чем-нибудь. Попросить Губи обмотать плотной тканью, чтобы даже ни звука… Чушь. Бред. Никогда он еще так не бредил…
– Я разочарован в тебе, Тони. Сильно разочарован. Ты казался мне таким умельцем. Ты так отлично показываешь фокусы и готовишь утку по-китайски – неужели это искусство намного труднее? Твои пальцы, всегда такие ловкие и быстрые, сейчас напоминают спеленутых младенцев. Неужели сокровенная суть этого выдающегося молодого человека кажется тебе менее интересной, чем суть опала или топаза, с которыми ты любил работать?.. Нет-нет, лучше взять не щипцы, а катетер!
«Смерть, – говорила Арша, – в юности я часто разговаривала с ней, лет с пятнадцати… Звала, а когда та приходила – отталкивала, пугалась. Говорила с ней чуть ли не каждый день и привыкла, приучила ее к себе, как пугливого зверя. Или себя к ней?.. Она чудная, смерть. Жаль, что это нельзя передать другому… Каждый узнает свою сам, как суженую…»
«…смерть», – бормотала Арша.
Звуки прокуренного голоса то маршировали в мозгу, то интимно пришептывали. Гасли, росли…
Гатынь начинал призывать смерть – словно суженую или доброго друга, когда прояснялось в голове и сквозь накаты боли проступала нота сознания. Тогда, полуоглохший от собственного крика, он начинал видеть.
Он видел Губи. Поджарого, возбужденного, похожего на смоляной факел на сквозняке – подвижный, устремленный вниз темный огонь. Пританцовывающий, протирающий спиртом инструменты, поучающий Танауги, азартно похлопывая неумелого сутулящегося ученика по спине…
Видел глаза Танауги, маленькие, глубоко посаженные, полные пробуждающегося безумия… блеск щипчиков, пинцетов, скальпелей в толстых сомнамбулических пальцах.
Он начинал слышать, но слов не понимал почти.
Музыка мешала. Слишком она грохочет. Должно быть, такая музыка гремит в аду. Всё время, без перерыва… Нет, не такая: там она всеохватнее и острее. Танауги ведь плохой дирижер, неумелый. Губи, должно быть, дирижер гениальный, но он не притрагивается. Только бросает реплики, жестикулирует – на расстоянии.
«Смерть, – втолковывала терпеливо Арша, – не палач в красной рубахе, но нота, краска, метафора… Муза. Образу и подобию Творца Вселенной смешно пугаться ее…»
Смерть – не палач в красной рубахе. Палач – Танауги. Рубаха его светло-бежевая, но быстро меняет – внахлест, пятнами – свой цвет.
«Холмик и над ним березка»… Почему он не согласился тогда, не принял послушно судьбу – тьму, покой?
Получай, трус.
Получай, получай!..
…стирают, убирают с холста, как он сам когда-то, в ночном парке. Но ведь он сделал это мгновенно. Разом.
Если б он был «виртуалом», нажал бы кнопку…
Отчего-то исчезли цвета. Мир стал черно-белым, словно он резко заболел дальтонизмом. Пятна на рубахе Танауги уже не бурые, а черные. Кожа оживленно-радостного лица садиста из смугло-розовой стала серой.
Что случилось? Краски! – осенило его. Все краски: и друзья-фавориты, и те, что кололи и язвили – ушли, не желая соучаствовать в его истязаниях. Строгий ультрамарин, разудалый капут-мортуум, простушки-охры… Спасибо, родные.
Спа…
Что-то случилось со временем.
Мало-помалу оно перетекло в вечность.
Вот она, вечность: въяве.
Медленно-медленно Танауги поднимает руку, несет ладонь с зажатым в ней серебристым орудием… столетия и тысячелетия длится прелюдия, передышка… сотни тысяч лет взрывается, рушится, лопается мир.
Вечные муки ада – вовсе не глупая выдумка, как ему всегда представлялось. О нет. Вечная мука – реальность. Запредельная боль имеет свойство превращать время в вечность.
…или это не разрушение, а созидание, и боль – исток бытия? В космогониях строят мир на чьих то костях. Индусы расчленяют первочеловека Пурушу. Скандинавы творят такое же с великаном Имиром… И Губи что-то строит сейчас, должно быть. Что-то рисует…?
Порой ему становилось жалко свое тело – жалко до слез иссеченную, прежде такую гладкую и молодую, кожу. С изумлением и отчаяньем он смотрел, во что превращаются его руки, плечи, живот…
Забыв, что жалость эта нелепа: оно отслужило ему, тело. Оно не пригодится больше.
…………………………………………………………………………
Спустя два часа Танауги выбрался наружу из вертолетного остова. Пройдя несколько шагов, он пошатнулся, оперся о дерево. Затем опустился на четвереньки.
Как артистично и небрежно, словно между делом, взорвал Губи вдребезги его многолетнюю, продуманную, несокрушимую крепость…
Даже в самом раннем детстве, даже в мучительном отрочестве он так не кричал. Мыча, заталкивая крики обратно в глотку.
Глава 19. Зачем?..
Арша почти перестала спать по ночам. Днем она больше не разговаривала, пытаясь отвлечь каждого от самого себя. Замолчала, углубленно и сумрачно.
Она думала. Напряженно, изнурительно, подстегивая мозг, словно коней, вытягивающих из болота повозку с людьми. С пятерыми людьми. Нет, с шестерыми. (Нелька – девочка-ручеек, стихиаль лесная, тщедушная фея – разве можно нынешнюю ее свободу, купленную стыдом и внутренним крахом, считать устойчивой и надежной?..)
Она перебирала десятки, сотни вариантов возможного спасения. Проверяла на прочность, отбраковывала один за другим. Нет выхода, нет. Полная безнадега… Должен, черт побери, быть выход!
Мало времени. Голова кружится от голода. Их опять стали кормить, но Губи выдумал новенькое издевательство: еды приносят столько, что едва хватает на двоих. Их же четверо. Должно быть, любознательный владыка острова ожидает звериной борьбы за ложку каши, расцарапанных лиц, истерических воплей. Пока он не дождался ничего подобного и, видимо, разочарован.
Арша вообще не прикоснулась к еде, ни разу, лишь только увидела ее количество. Велес тоже. Матин съедает три ложки, а затем деликатно отодвигается и отворачивается. Забавный получился расклад: Лиаверис, уверенная, что все прочие страдают болезненным отсутствием аппетита (на почве депрессии, должно быть, или параноидальных страхов), со вздохом уничтожает полторы порции. Если так продлится еще с неделю, она рискует потерять свою замечательную фигуру.
К голоду можно привыкнуть. Можно даже находить особый кайф в кружении головы и ощущении прозрачности всех внутренностей. Но вот мысли! Мысли это самое кружение основательно перепутывает. Лишает их четких очертаний и крепости, превращает в танцующих призраков в развевающихся одеждах.
Надо собраться. Времени совсем мало. Не успеть ей, ни за что не успеть! Она бы успела, наверное, если бы сразу упорно и последовательно долбила в одну точку. Если б не отвлекалась то и дело на самаритянскую болтовню. Что за нелепой идее попалась она в плен в первые дни: развлекать других, утешать, успокаивать. Вместо того чтобы искать выход! Сколько дней, сколько сил потеряно. Ну зачем, зачем ей было разгадывать загадку Идриса, рисовать тайцзы на грязном столе, вещать о чем-то заумном с пеной у рта?.. При чем тут Идрис?! Не о нем надо ей думать.
О Губи.
Рассудок, братишка, родной – помоги! (Лошадка, вытяни!)
Бесполезно. Можно напрягать мозг до рези в ушах, до головной судороги. Можно расслабиться, захмелеть, поплыть, отдавшись волнам подсознания. Результат один.
Какого же черта она всегда так гордилась своим умом? (Неженским! Жестким! Свободным от догм!) Хромая он кляча, и никто больше. Жалкая кляча. Не вытянуть.
Если б Господь сподобился наградить ее настоящим умом, они давно уже не сидели бы здесь. Она разобралась бы, поняла Губи – все правила, алгоритмы его игры, все извивы психики, пейзажи натуры, преисподнюю подсознания – приняла его в себя (возможно, поморщившись от отвращения), и… они не сидели бы здесь. Понять, окружить собой, поглотить, переварить – и переиграть. Справиться!..
Сплошной цейтнот. От голода мысли движутся медленно, как перистые облака.
Как танцующие менуэт пары в напудренных париках и атласных камзолах…
Может быть, стоит устроить мозговой штурм? Недаром возник у нее образ большого сознания – острова, и сознания поменьше, запертого в земляных стенах, обреченного на заклание. Напрячься всем сообща? Но, боже мой, их маленькое сообщество усохло на треть. Из оставшихся – одна безумная, второй маниакально сконцентрирован на единственном существе в мире, третий раздавлен душевной болью и безысходностью. Что можно придумать таким мозгом? Смешно.
Нет, вся надежда на ее голову – единственную…
Со временем что-то случилось. Минуты и дни поменялись местами. Или это не время поменяло структуру, а она сама? Похоже на то.
Интересно, можно ли так сказать: «Она сильно изменилась – она умерла»? Нет, пожалуй. Смерть не меняет, она консервирует, как муху в янтаре. Предварительно очистив от шелухи плоти. Меняет, верно, клиническая смерть: сбегать туда и обратно, посмотреть и вернуться, и жить с обретенным пронзительным знанием по-новому.
Но опять она не о том…
Зачем она лжет себе? Рассудок ее – не друг, не тягловая кляча. И уж тем более не братишка. Абсолютный растворитель – вот он что.
(Когда-то в молодости она участвовала в «мозговом штурме» – телевизионной игре, коих в те времена расплодилось великое множество. Отбирая участников, им задавали вопросы с подковыркой. К примеру: «Придумайте, как и где можно хранить абсолютный растворитель, если бы таковой существовал». Она прилежно напрягала мозги. Да нигде его не сохранить, если он и впрямь абсолютный. Разве что в центре земного ядра. Растворив все сосуды, покровы, настилы, слой почвы, кремня, базальта – неуемная жидкость докатится до центра земного ядра и там зависнет навечно, в непроницаемой тьме, уравновешенная со всех сторон силами тяготения.)
Абсолютная аналогия с ее интеллектом. С ее мозговой машинкой, будь она неладна.
Как нравилось ей практически всегда оставаться победителем в любом споре. С каким удовольствием находила она уязвимые места в высокоумных построениях философов, в теоретических столпах мировых религий… И постепенно, за двадцать лет интенсивного ментального разбоя, разум ее, растворив все стереотипы, установки и шаблоны, все философские и религиозные догмы, завис в полной тьме и бездействии. Поплатился за свое высокомерие. Разбился о свою неуемность.
Сейчас, здесь, в земляной яме это стало ясно, как никогда.
Тому, кто способен лишь растворять и проникать, конечно же не справиться с задачей, которую она попыталась на себя взвалить. Не переиграть гениального игрока Губи.
Видимо, есть нечто более важное и сильное, чем рассудок, чего она, Арша, лишена напрочь.
Арша никогда не разговаривала подолгу с Будром. В умных рассуждениях и спорах, затевавшихся ею, он участия не принимал. Но отчего-то сейчас то и дело мысленно говорила с ним. Представляла, как они сидят на одной из макушек острова, под ними шелестит зеленая шерсть кедров и можжевельника, а дальше – опоясывает пространство сине-зеленая блестящая плоть океана. Обычно молчаливый Будр словоохотлив. «Боготворят ум, или рассудок те, кому неведомы иные средства передвижения. Ум можно сравнить с ногами. Они нужны. Чтобы, скажем, забраться на этот холмик, где мы сейчас загораем с тобой. Но если нам захочется погладить вон то облако, с розовым подбрюшьем, похожее на валяющегося щенка, ноги нам уже не помогут. У птиц, как правило, короткие и слабые ноги. Но длинные крылья».
Крыльев у нее нет, это ясно.
(А как же язычок пламени внутри? Огненная свобода, огненное стремление, о которых она с такой гордостью вещала Велесу. Разве тяга вверх не заменяет в какой-то мере крылья?
А нету его уже, язычка пламени. Губи дунул и погасил.)
Лиаверис окончательно сошла с ума. Она продолжает петь, правда, теперь тихо. Тихо и страшно, потому что языка, на котором она поет, не существует на свете. Временами хохочет – отрывисто, судорожно, либо разговаривает сама с собой. Отказывается вылезать наружу и дышать свежим воздухом, как ни уговаривает ее Матин.