bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Дома, в его России, 1911 год. Боевая организация разгромлена. Метальщики бомб либо повещены, либо тянут каторгу. Но у него есть синхронизатор. И начинать нужно с весны 1905-го.

Ландо не был уверен, но кажется, в середине января пятого года Леонтьева показала ему одного из самых засекреченных членов партии эсеров. Максим издали увидел белобрысого человека в синей поддевке, с гарусным платком на шее. Ничего примечательного. За исключением, пожалуй, оттопыренного уха, и влажных, чуть навыкате, глаз.

Это был Каляев.

Каляев расхаживал с лотком, как шарманщик, однообразно выкрикивал:

– Пи-рож-ки, господа! Пирожки с капустой, мясом, вязигою, печенкой с луком!.. Эй, матрос, что к земле прирос? Подходи, кавалер, угости-ка барышню!

– Иван один из самых лучших и светлых людей, которых я знала в своей жизни, – сказала Таня о лоточнике.

Чем даже вызвала у Максима ревность.

Но к вечеру того же дня он был вынужден снова вспомнить Ивана – поскольку газеты закричали об убийстве великого князя.

Вот кто мог бы возглавить отряд!

Его размышления прервал проводник.

– Вы неважно выглядите, брат Максим. Не волнуйтесь. Все сначала волнуются. Это нормально и скоро пройдет.

Ландо вышел за пределы города, на вершину того холма, откуда ему впервые открылся Аркаим. Проводник возложил руку на плечо странника, и он мгновенно перенесся в свое время, оказавшись на Фрегате со свертком в руках.

Стрелки на его хронометре дрогнули и пришли в движение.

Вот такая вышла история…

Глава 12. ЧЕТВЕРТОЕ ФЕВРАЛЯ

Российская Империя, Москва, 1905 год, зима

Пока Максим валялся на широченной постели в «Метрополе» и читал газеты об очередных убийствах, Каляев расхаживал по Москве с чувством превосходства.

Теперь Янек не просто рядовой бомбист. Он – посланник таких сил, о которых не ведает никто.

Он – сверхчеловек.

Его распирало поскорей проверить синхронизатор. Придумать желание и пусть сбудется немедленно!

Вместо этого Иван Платонович шатался по чайным.

Он будто бы забыл, что нельзя привлекать к себе внимание. Со всяким встречным заводил разговоры про Москву и произвол. Про невинных людей, которых сажают за решетку «царские псы». А также про то, что лекарство для России революция, а ее судьба – социализм.

И вот чудеса! В городе, наводненном филерами, ему удалось не нарваться ни на одного шпика. Как будто агенты охранки шли одними тропами, а Каляев другими; их пути не пересекались.

Между тем приближалась роковая, переломная дата в жизни Каляева, 4 февраля.

Террорист никак не мог отделаться от навязчивого желания – посмотреть на второй заходом с бомбой против великого князя. И не утерпел. Он надел котелок, нацепил черные очки, отчего стал похож на городского слепого, приклеил к лицу бороду, выпил водки и пошел на Ильинку.

У Гостиного двора он, конечно, увидел самого себя в крестьянской одежде. Тот Каляев, убийца, выбрался из саней вслед за Савинковым, укутанным в шубу.

Иван Платонович заметил, что лицо двойника было бледно.

Он не слышал, о чем говорили пассажиры саней, зато хорошо помнил, как они простились. По дороге Савинков убеждал его, что для убийства мало одного метальщика, но так и не убедил.

А потом Борис сказал, посмотрев ему в глаза:

– Прощай, Янек.

И он так же просто ответил:

– Прощай!

На кремлевской башне часы пробили два.

Иван Платонович посмотрел, как Савинков и двойник Каляева расцеловались, побрел вслед за метальщиком к Никольским воротам. Припал к иконе Иверской Божьей матери.

Он знал, для чего террористу икона. Здесь хитрость. В углу ее прибита к рамке лубочная картинка под стеклом, изображающая коронацию Николая.

В стекле, как в зеркале, отражалось здание суда.

Разглядеть подъезжающую карету – пара пустяков.

Ивана Платоновича немного удивило, что метальщик не заметил его, бредущего сзади. Но, вспомнив, каких нервов стоил ему тот день, понял: ничего террорист не видит. Он в таком шоке, что ровным счетом ничего не видит, кроме мишени.

…Когда в Боевой Организации заказали великого князя, Каляев и Куликовский приступили к тренировкам. Они поехали под Коломну, нашли похожую карету и лошадей, изготовили муляж адской машины. Куликовский садился на облучок, выезжал из леса на большак, Иван метал газетный сверток, перевязанный бечевой, куда сложили несколько журналов «Нива»: как раз по весу подходило.

Затем менялись местами.

Докладывали Савинкову: с большого расстояния не получится. Пробовали с десяти шагов – мазали. С семи, с шести…

Куликовский на учениях нервничал, волновался, и мазал даже с близкого расстояния.

Иван не рассчитывал на него.

Иван хотел – сам.

И дистанцию для броска вскоре точно определил: четыре шага.

Поэтому теперь, когда карета приблизилась к зданию суда, и извозчик крикнул «Тпру!», Янек повернулся резко, пошел быстрым шагом, побежал, и угодил бомбою точно в окно.

– Бу-у-ух!

Страшный гул прокатился по окрестностям, ударил в кремлевские стены, вернулся обратно эхом и шваркнул Каляева по ушам.

– Бу-у-ух!

Иван Платонович наблюдал акцию. И вот, чего раньше не замечал он – никто не побежал к месту взрыва. Поразительно. Наоборот, пару прохожих шарахнулись в сторону.

Из окон посыпалось стекло.

Внутри суда сделался переполох, раздались крики, беготня паническая.

Утренние газеты потом напишут, что в нескольких залах, где шли заседания, канцеляристы от ударной волны попадали со стульев.

Иван Платонович перевел синхронизатор на невидимый режим, подошел ближе.

Ему открылись детали, на которые он прежде, в волнении и дрожи не обращал внимания.

Шагах в пяти у ворот лежало то, что осталось от его высочества, – а именно: части тела вперемешку с обломками кареты.

– Попал, попал, – твердил Каляев безумно, – попал – насмерть!

Голова с одним приоткрытым глазом валялась у парапета. Там, где еще минуту назад находились задние колеса, стоял метальщик с окровавленным лицом и оглядывался.

Бедный Янек, подумал о себе другом Иван Платонович.

Лицо террориста ранило щепками, сорвало с головы картуз. Он поднял его, отряхнул неловко и нахлобучил. Истыканная кусками дерева поддевка обгорела, изорвалась в клочья.

О, Боже, ужаснулся Иван Платонович и перекрестился. Прости, Вседержитель, меня и его! Грех, грех!

До того как вокруг бесформенной кучи из дерева, металла, лоскутов белой кожи, руки, с торчащими из нее сухожилиями и странно вывернутой ноги в лаковом сапоге собрались люди, прошло, как теперь казалось Каляеву, несколько длинных мгновений.

Однако террорист будто бы и не пытался бежать. Он стоял поодаль, в оцепенении, утирая рукавом бисер чужой крови с лица.

Я мог погибнуть, и хотя выжил, не убежал, с запоздалым сожалением подумал он. Что за дурак? Почему?

Иван Платонович попытался вспомнить свои ощущения после взрыва.

Но в голове не сохранилось ничего существенного.

Помнил, садануло горячим дымом, сыпануло щепками в лицо. При этом он даже не упал, только отвернулся. Потом, кажется, стало все равно. Умиротворился. Пришел покой, который бывает после окончания трудного и нервного дела.

Раз наказанье неминуемо, что ж волноваться? Кто там тебя первым схватит, кто арестует, и станут ли бить, – не имеет значения. Ничего не важно после возмездия, продуманного долгими месяцами. Возмездия жесткого, преднамеренного. Особенно, если план проработан до мелочей, обсужден, выверен, согласован с товарищами. И если сам столько раз прокручивал акцию в голове.

А растерзанный Романов – не твой личный враг. Он для России, матери многострадальной, камень на шее.

Но умно ли при этом самому пропадать?

Глупо, умно ли, так надо. На этом зиждется боевая работа, в этом ее смысл. Что и рознит метальщиков от уголовных бандитов. Именно – бескорыстие. Именно – самопожертвование. Пусть видит народ православный: боевые эсеры не болтают. Они саму жизнь готовы положить на алтарь революции и свободы. Берите голову, не нужна более: лишь бы другим счастье!

Вдруг у Ивана Платоновича, наблюдавшего на Красной площади за растерянным и подавленным метальщиком, мелькнула дикая мысль. В его власти прямо сейчас вернуться в одно из тех самых длинных мгновений после взрыва. Схватить за руку двойника, утащить подальше. Спасти от погони.

Ивану Платоновичу стало жаль не себя, уже пережившего в Шлиссельбурге ледяное ожидание казни. Ему было мучительно, необъяснимо жаль стоящего в стороне бомбиста.

Свершено.

Увезут несчастного в Якиманскую полицейскую часть, после – в Пугачевскую башню Бутырки, оттуда – со всей ужасной неизбежностью в Шлиссельбург, к виселице, к веревке.

Каляев нащупал под пиджаком корпус синхронизатора. Но вспомнив предупреждения Максима, одернул руку и засунул ее глубже в карман.

Лишь когда метальщик спокойно и очень медленно – сам, что ли, желал, чтобы его быстрее поймали? – двинулся прочь от обломков, тут уж наперерез ему рванулись сыщики.

– Держи! Держи!

Заломили руки, согнули. Картуз снова на снегу.

– Держи, говорю, убегит!

– Не убегит! Ух, мать…Окаянный!

– Проверьте, нет ли револьвера, – проговорил охранник жандарму, дрожа. – Ах, нет? Слава Богу! Матерь заступница! И как это меня не убило, милостивый государь? А вас? Ведь мы были тут же! Жаль, не имею права пустить пулю в этого труса!

Еще не известно, кто трус, злорадно думал Иван Платонович.

Уворачиваясь, бомбист хрипел:

– Что же вы крутите, что держите? Зачем теперь держать? Я свое дело сделал.

И в этот момент…

Иван Платонович мог бы держать пари, что не помнил данного эпизода! Совсем не помнил! Поскольку его тогда уже посадили в сани случайного извозчика, повезли по Васильевскому спуску, где он, все еще с заложенными от взрыва ушами, орал что-то революционное, типа «Долой проклятого царя!».

Так вот, да-да, в этот самый момент, все увидели: из арки судебного зданья выскочила великая княгиня Елизавета Федоровна…

12 февраля бомбисту снова сообщат, что свиданья с ним добивается супруга великого князя. Его охватит неуемная дрожь, даже спина вспотеет. Страх перед этой встречей покажется ему несравненно ужасней сцены у Никольских ворот. Он даже подумает, что вдова хочет отомстить за мужа. Например, проткнуть Каляевское сердце кинжалом. Но напрасно.

«Мы смотрели друг на друга, – напишет об этом свидании Каляев, уже в Шлиссельбурге, ожидая казни, – не скрою, с некоторым мистическим чувством, как двое смертных, которые остались в живых. Я случайно, она – по воле организации, по моей воле, так как организация и я обдуманно стремились избежать лишнего кровопролития. И я, глядя на великую княгиню, не мог не видеть на ее лице благодарности, если не мне, то, во всяком случае, судьбе за то, что она не погибла».

Да уж, великая княгиня поведет себя совсем неожиданно в глазах русского общества.

В слезах и печали она заявит, что простила его. Что может уговорить государя сохранить бомбисту жизнь. Лишь бы покаялся перед Господом. Подарит иконку.

Она почти поверит, что Каляев кается сердечно, увидев слезы на лице террориста. Но Каляев, быстро взяв себя в руки и выразив сожаление, что принес боль столь красивой женщине, упрямо повторит: будь у него возможность тысячу раз убить тирана, он столько же раз и убил его.

Они расстанутся скорбно и раздраженно, так и не поняв друг друга.

Разумеется, вовсе не потому, что террористу было в тот момент неполных двадцать восемь лет, а ее высочеству – сорок. Не пройдет и месяца скорби, как вдове захочется построить Марфо-Мариинскую обитель. В память о двух сестрах Лазаря – Марии и Марфе, которые предложили Христу два пути, деятельный и созерцательный.

Так начнется ее собственный крестный путь, вплоть до причисления к лику святых в далеком 1994 году.

Ну, а пока, а пока-то – на Красной-то площади, она, как черная птица, взъерошенная, встревоженная, – в ротонде, но почему-то без шляпы, – приблизилась к тому хламу, который еще недавно был каретою с ехавшим в ней законным супругом ее Сергеем Александровичем.

Здесь уже собралась толпа. Однако люди словно оцепенели.

Великая княгиня, простоволосая, с прекрасным, но бледным лицом, металась от одного зрителя к другому, кричала с легким немецким акцентом:

– Как вам не здыдно! Что вы здесь змотриде? Уходьите, уходьите!

Более всего Елизавету Федоровну задело не то, что люди стоят и смотрят. Пусть бы стояли дальше, пусть бы смотрели! А именно – не снятые головные уборы.

Лакей их уговаривал:

– Постыдитесь, господа, снимите шапки, прошу вас. Помилуйте, не по-христиански получается. Человека убило, а вы!

Полиция пребывала в бездействии.

Вот ваше самодержавие! Так зло думал Иван Платонович, кутаясь в меховой воротник. Не то что страной править, а даже вызвать у народа уважение не могут. А народ не дурак. Уж этот великий князь, прости Господи, таким подонком был, такой отборной сволочью и столько всем нагадил, что даже полиция не шевелится!

Ему стало смешно, когда товарищ прокурора судебной палаты, крадучись, вышел из здания суда, скользнул тенью мимо толпы через площадь. А спустя четверть часа снова появился, но уже на извозчике, и пару раз, – как бы он тут не при чем, – проехал мимо, с ужасом поглядывая на останки.

У бомбиста же озябли ноги, пока дождался солдат.

Те отогнали зевак и оцепили печальное место.

Из труповозки – кареты с синим крестом – вылезли мужики в клеенчатых фартуках.

Они не без отвращения рылись в куче палками и складывали останки в разостланную на снегу мешковину.

Глава 13. БОМБАРДИРОВЩИК

Германская Империя, предместье Мюнхена, 1911 год

Еще до броска в Аркаим, встав чуть свет, Ландо перебирался из Фрегата в ангар, садился на табурет посреди мастерской.

Кажется, ему снова повезло. После вице-губернатора Леонтьева проектом вдруг заинтересовались боевые эсеры. Причем такая крупная фигура, как Савинков. Они предложили превратить аэроплан его в боевую машину, чтобы поразить русского царя с воздуха.

Эсеры?

Еще недавно монархист Ландо делал вид, что соглашался с женой насчет убийства Николая Второго. Во имя любви к жене. А Таня за чаем говорила так страстно, что готова была раздавить чашку в тонких пальцах:

– Пойми же ты, наконец! Стоит убрать Николашку, и жизнь в России станет лучше, легче, логичнее!

Штабс-капитан нервничал, вспоминая Присягу, и злился. Он мыслил себя человеком чести. И сидя на террасе с папиросой, утешался тем, что он не политик, а изобретатель, конструктор. Ландо желал любыми средствами закончить аэроплан. А средств не хватало.

Эсеры, говорите?

После смерти жены Максим стал относиться к социалистам-революционерам без прежнего восторга, отвернувшись от монархической к анархической идее.

Теперь он зачитывался Бакуниным и Кропоткиным, ненавидел государство, как тупую машину подавления свободы. И не мог устоять перед Савинковым, который выдавал деньги на аэроплан порциями, и, как правило, без задержек.

Если, конечно, не проигрывал их в казино.

Борис Викторович намеревался навестить ангар Ландо еще в мае, даже отбил телеграмму, но все не ехал.

Изобретатель заводил орнитоптер, перелетал на другой конец летного поля. Посадив «чайку» и привязав ее к столбу, как лошадь, чтобы не унесло ветром, он валялся на траве, курил и, от нечего делать, наблюдал за немцами.

Те запускали двигатель «Альбатроса».

Биплан напоминал Максиму полированный сервант в духе Людовика XVI: кабина отделана орехом, тумблеры на приборной панели никелированные, сиденье пилота – итальянская кожа.

Неистребима страсть европейцев к комфорту!

Пилот сидел под верхним крылом, механик крутил пропеллер, двигатель чихал, испуская клубы дыма.

Помучавшись, авиаторы подзывали русского:

– Maxim, ob Sie werden so sind liebenswürdig, unseren Vergasser zu regulieren? Максим, не будете ли вы так любезны отрегулировать наш карбюратор?

Штабс-капитан подходил походкой ковбоя, склонялся к механизмам с отверткой, возился минуту-другую. Мотор, благодарно хрюкнув, заводился.

Немцы переглядывались, наперебой кричали и поднимали большие пальцы.

Ландо участливо, но без зависти смотрел, как биплан выруливает на полосу, совершает разбег и, тяжеловато оторвавшись, взлетает.

Тянулись дни. Савинков не приезжал.

И пусть. Смешно торопиться. Куда спешить плотогону, направляющему стволы вниз по течению? Пусть себе плывут, и он двинется с ними вместе, не опасаясь изгибов реки, потому что в любой момент может спрыгнуть. Пусть все идет своим чередом.

Подгонять линейное время опасно, он уже знал это. А прорыв подобен нырянию в глубину. Набираешь воздуху и вонзаешь тело в толщу озера, но дыхания может не хватить. И, кто знает, вдруг останешься там навсегда, вне этой мерцающей страны, вдалеке от Фрегата, где они были так счастливы с Таней. Правда, когда она ни в кого не стреляла. И до тех пор, пока изредка покашливала, а он растирал ей спину медвежьим жиром.

Но ангел хранитель морочил его и дразнил.

Вспомни, вспомни, как в иные дни вы катились друг за другом на велосипедах. По дороге, обсаженной липами. В сторону замка и парка, подставляя лица солнцу октября. Последние птицы пели вам по-немецки, и колеса шуршали по листве. Там впереди ждала харчевня, столик у плетня, и сладкое жаркое, и вино. Там Таня опускала лицо на твои ладони, а потом вы игрались, как дети, глядя друг другу в глаза, кто дольше выдержит.

– Прекрати, идиот! – приказывал себе Максим. – Не было ничего!

Нанятые им мастера уже полтора месяца не получали жалования.

Максим брал продукты в долг у фермера Фридриха, который привозил еду на лошади.

Несмотря на прилежность мастеров, автор проекта сверял размеры деталей с чертежами, что-то еще дорисовывал карандашом, производил подсчеты, хмурился, мерил шагами ангар.

Немцам передавалось раздражение хозяина, которое они, не находя других причин, истолковывали как недовольство их трудом. Платит кое-как, да еще и злится!

Однако Ландо волновался не случайно.

Сначала аэроплан мыслился, как спортивный. Военная машина прочнее. А, значит, из металла. Ведь помимо летчика требовалось поднять в воздух бомбу, не меньше сотни килограммов. Но металл – это трубы, гофрированное железо, множество заклепок. Как ни экономил Ландо, денег, выданных эсером, не хватало, и он выбрал дерево.

Поэтому любому гостю Ландо могло показаться, что он на мебельной фабрике. И разогретый столярный клей разносил по окрестностям дух скотобойни.

Выбирая обшивку, Максим остановился на арборите, который почти не применялся в русском авиастроении. Немцы о материале подобного качества еще не мечтали. Люди Савинкова невесть как доставили листы из Санкт-Петербурга в Германию.

Ландо знал, что дерево плохо работает на растяжение, нужно как можно надежнее крепить концы. Он заказал металлические башмаки и уголки и бдительно следил за прочностью.

Максим ухватывался за детали каркаса, беспощадно раскачивая их из стороны в сторону. Если замечал хоть малейшую трещину, заставлял все переделывать. Он помнил немало случаев, когда из-за экономии на шурупах, аэропланы рассыпались прямо в воздухе.

Фюзеляж от хвоста к носу постепенно приобретал сигарообразную форму, напоминая субмарину.

Ландо гладил аэроплан, как собаку.

К полудню слышалось цоканье копыт, скрип телеги – это приезжал Фридрих с обедом в армейских термосах.

Готовила для рабочих его жена, почтенная фрау Гретхен, которой приходилось сдерживать себя, чтобы не впасть в привычные кулинарные фантазии. Хотя, по настоянию Ландо, она экономила, еда получалась милой, домашней и любезной неизбалованному баварскому желудку.

Она советовала:

– Jeder Arbeiter soll Fleisch zum Mittagessen haben, Herr Lando. Sonst können sie in der Streik treten. Diese Genossen haben es schon geschafft, den «Kapital» durchzulesen. Каждый рабочий должен обедать с мясом, господин Ландо. Иначе они могут объявить забастовку. Эти товарищи уже успели прочитать «Капитал».

Поэтому всякий раз на столе пролетариев-авиастроителей появлялось что-то с говядиной, жареной или тушеной, с картофелем или горохом.

И лук, лук, очень много жареного лука.

Максим не боялся забастовок.

Зная местные нравы, он на каждый день заказывал у фермера ведро пива, половину которого мастера выпивали за обедом, а остальное после работы. Ландо ел вместе с рабочими, потом беседовал с Фридрихом.

Фермер казался существом загадочным, но Максим ему нравился, и он бывал словоохотлив. Поэтому за стаканчиком пива он часто пускался в рассказы о своей жизни.

Он был неудачлив в любви, несмотря на наружность достаточно привлекательную и общительный характер.

В гимназические годы Фридрих связался с кухаркой. Она, на излете климакса обожала его, как последнее эротическое сновидение. Пичкала черносливом с медом и дроблеными грецкими орехами для надежности мужских сил.

Затем, в Австрии, где стояла их кавалерийская часть, он пал жертвою ветеринарки, жены коменданта гарнизона. Она впервые подарила Фридриху минет как жертвоприношение.

И, наконец, в Мюнхене раз в неделю сама собой являлась к нему ночевать фрейлейн Гретхен.

Он уже не мог вспомнить, как они познакомились. Кажется, она в его жизни была всегда.

Он путал ее лицо с лицом няни, подававшей в детстве ночной горшок с незабудкой на крышке. И с лицом учительницы латыни в гимназии. А также с лицами всех кассирш, белошвеек, собирательниц тряпья и вышивальщиц гладью, торговавших верхними подушками kleine Kissen – для крепкого сна.

Она домогалась Фридриха год или два, дарила ему идиотские подарки, вроде шкатулки для табака, который он не нюхал. Она поила его наливкой, которую воровала у отца, пекла пирожки с курагою. Короче, брала его долгою осадой, как вражескую крепость. И придя однажды с чемоданом и плюшевым медведем под мышкой, уже никуда не ушла.

Они купили домик с землей по ту сторону летного поля, бывшего выпасного луга для княжеских коз и коров.

– Вы только взгляните, Максим, – негромко говорил Фридрих, кивая в сторону супруги. – Она двигается, как гусыня, откормленная к Рождеству. Я думаю, что наказан ею за грехи юности.

Гретхен оборачивалась покорной спиной, как жирная ослица.

– Возможно, вы преувеличиваете, – осторожно замечал Ландо. Он едва сдерживался, чтобы не улыбнуться. – Ведь в итоге с нами остается та женщина, которую мы заслуживаем. Впрочем, это общее место.

– Ах, Ландо! Как дивно, что вы ничего не знаете про дни унылого труда на картофельном поле рядом с моей Гретхен. Про обморочные ночи, когда не спишь и слушаешь собачий лай… Про сумеречные утра, когда она бьет мух и поет в такт тевтонские песни ненависти… Чтобы вам, как авиатору, показалось ближе, я бы сравнил ее с перегруженным «Фоккером».

Фридрих склонял голову в печали, а Ландо представлял себе фрау Гретхен в виде надувного аэроплана: вот она разбегается, подпрыгивает и, расставив руки, гордо стартует в небеса.

Тактично пропустив «Фоккер» мимо ушей, Максим пытался спасти беседу.

– Но как же вкусна у вашей супруги запеканка, называемая, кажется, «Himmel und Erde»! «Небеса и земля»! Не правда ли затейливо? Тает во рту! Готов поспорить, что это блюдо она посвятила именно вам.

Фридрих казался неутешным.

– Мне? Да разве истинный баварец в состоянии выдержать мешанину из картофеля, яблок и кровяной колбасы? Это вестфальцы придумали. Пусть сами и едят. Она, наверное, в их поваренной книге подсмотрела.

– Не может быть!

– Еще как может! А знаете, что у нее написано на фартуке? Вы не поверите! Теперь-то ничего не видно, я заставил перелицевать. Она вышила гладью: «Wenn die Küche nicht mehr raucht, wird die Liebe kalt». «Если кухня не дымится, любовь холодна». Как вам это?

– Странно. – Ландо шумно вздохнул. – А мне вот хочется, чтобы за мной поухаживали. – Перед глазами Максима возникло лицо Тани.

Фермер задумался, ища подходящее сравнение, но ничего оригинального не нашел, а поэтому сказал:

– Я тоже не могу забыть вашу Лорелай.

Странно, что Максим так же называл ее, когда они с женой шутливо переходили на немецкий.

Хотя ничего более нелепого, чем златокудрую Lorelei с браунингом наперевес, трудно представить.

А без браунинга?

Максим вспомнил, как, выйдя из швейцарской тюрьмы, Таня поклялась, что покончила с террором.

Она пыталась устроить их быт в духе лучших помещичьих традиций.

Она листала питерский «Журнал красивой жизни». Стараясь жить по моде, тащила его в Мюнхен – покупать какие-то шкатулки, отделанные жемчугом, каминные часы с бронзовыми амурами, настенные серванты и горки в стиле рококо.

Она скупала рисунки Кандинского и Маке, модных художников из общества «Синий всадник». Она угощала немцев сибирскими пельменями, которые они называли «ravioli», под контрабандную «Смирновскую».

На страницу:
5 из 8