Полная версия
Спутница по июньской ночи
– А вон Феликс! – над самым ухом Настены вскрикивает Аглая Федоровна. – Вон, за остановкой… Эрнест Иванович, вы его видите?
– Да, конечно, – поспешно отвечает папа и резко тормозит прямо на проезжей части. Грузовик, едва успевший отвернуть в сторону, гневно сигналит и проносится мимо.
– Гос-споди, Эрик, – говорит мама, – к обочине-то можно было прижаться?
Папа вздыхает и виновато молчит.
– Здравствуйте всем, – Феликс всегда говорит так.
Теперь мама сидит за папой, а Аглая Федоровна между нею и Феликсом Куперманом, маленьким лысоватым человеком, с выпуклыми синими глазами и слегка покрасневшими веками. Высокие и острые колени Аглаи Федоровны стоят чуть ли не на уровне его плеч, и когда Феликс заговаривает с мамой, он заглядывает на нее через эти колени, как через высокий забор. Вообще-то он смешной, Феликс Куперман. Он, например, сильно боится морозов и не любит работать: однажды мама попросила его наколоть дров, и он так долго собирался, что их наколол папа, пришедший от колодца с водой. Но взрослым с ним хорошо – он знает много анекдотов и со всеми умеет ладить…
– Знаете, как Абрам ждал Сару на остановке? – спрашивает Феликс, стаскивая с головы шапку и расстегивая ворот дубленки. – Сара, значит, сказала ему: встречай меня, Абрам, после работы…
Настену всегда волнуют и радуют маленькие теплые домики, мимо которых проезжают они на окраине города, Засыпанные снегом, приземистые, темные, они как-то доброжелательно и спокойно смотрят небольшими окнами на проносящиеся мимо машины. Настене кажется, что здесь живут особенные люди, никуда не спешащие. Вечерами они ходят друг к другу в гости и так долго пьют чай из пузатых самоваров, что их носы становятся морковного цвета, а продолговатые, узкие лица – цвета вареной свеклы. Однажды взглянув на самовар, они замечают в нем свое отражение и потом долго смеются, показывая на него пальцем. А вечером, когда они уходят домой, где их ждут маленькие серьезные дети, эти люди обнимаются и раздают поцелуи, словно прощаются навек…
– Эрик, возле конечной остановки нас ждут Горелкины, ты не забыл? – на всякий случай спрашивает мама.
– Я помню, разумеется, – рассеянно отвечает папа, то и дело поправляя очки и дергая рычаг передач – пошел сложный участок с крутым подъемом.
Город, можно сказать, закончился. Сразу за подъемом промелькнули грязно-серые строения мясокомбината, несколько жилых домов из красного кирпича с двухскатными шиферными крышами и небольшая башенка с продолговатыми, узкими оконцами в самом верху. А потом – все. Речка. Мост. Горы песка, вытащенные на берег катера и баржи, неудобно лежащие на боку. Мелкие кустики приречной вербы, проточки и заливы, которые давно уже покрыты льдом: на нем неподвижными темными силуэтами горбятся над лунками рыбаки. И уже только после них начинается настоящий лес, который тянется далеко на северо-восток, пряча под хвойным покровом нарядно раскрашенные маленькие дачки, издали похожие на игрушечные домики, в которых живут скорее всего игрушечные люди…
– Горелкины! – вновь вскрикивает Аглая Федоровна, умудряющаяся все и всегда увидеть первой.
Едва они останавливаются, как подбегает Миша Горелкин (Угорелкин, зовет его Настена), веселый, возбужденный, в красной лыжной шапочке, лихо сбитой набекрень. Миша высок и у него уже обозначился темный пушок над верхней губой, который, как это ни странно, смешно молодит его. У Миши всегда какие-то дикие идеи: то он хочет на лыжах вернуться в город и зовет её с собою, то вдруг ночью уйдет втайгу, чтобы проверить свою смелость…
– Настя, к тебе же обращаются, – мама сердито толкает ее в плечо. – Ты что, не слышишь?
Настена открывает свою дверку, и Миша вместе с шумом дороги врывается в машину.
– Настюха, пошли к нам! – Миша берет ее за руку, чтобы помочь выйти. – Там и Кира тебя ждет…
Настена внимательно и долго смотрит на постепенно скучнеющего Мишу и наконец коротко отвечает:
– Нет…
– И почему было не пойти? – вслух недоумевает мама, когда они уже едут дальше. – Вечно ты, Настенька, с какими-то странностями…
Аглая Федоровна поспешно поворачивается к матери и прикладывает длинный палец к тонким губам, густо покрытым вишневой помадой, что должно, видимо, означать: тихо, не травмируй психику ребенка. Это сейчас очень опасно.
IV
Почему все говорят: «В лесу,как в сказке»? Да нет же – неправильно это! Лес – это и есть сказка. Самая волшебная и таинственная… Одна эта вот елочка чего стоит: высокая, серебристая, стройная, запорошенная снегом, она выросла обособленно от остальных, потому что очень красивая и, наверное, гордая. Конечно, каждая птица захочет посидеть на ней и каждый ёж укроется под ее низкими, разлапистыми ветвями, где у самого ствола так темно и надежно… Но это – летом, а сейчас? Чьи это следы насквозь прошивают полянку и скрываются под еловым сумраком? А вот и еще какие-то строчки на снежном покрывале, и чем ближе к елке, тем их больше. Мыши? Да, они…А здесь разгуливала сорока, заглянула под ель, кого-то испугалась и рванулась вверх, ударившись о ветку. С пушистой ветви водопадом просыпался снег, и ветка облегченно прянула от земли, разминая онемевшие древесные суставы…
Настена трогает еловую ветвь, потом склоняется над нею и пробует различить ее запах. Едва уловимо пахнет хвоей, смерзшимся снегом и слабым теплом, которое живет под тонкой зеленой кожицей внутри каждой иголки. Ведь не зря птицы так любят сидеть именно на живых растущих деревьях и редко когда сидят на сухостоинах.
А вон тот пенек – разве не сказка? Настена даже улыбнулась, разглядывая его. Стоит под большой снежной шапкой, кругляшки от срубленных сучков совсем как глаза и рот, лопнувшая кора в аккурат на месте носа, немного кривого и тонкого, но так даже лучше. Вид у пенька озорной, задиристый. И вот уже и самой Настене хочется поправить вязаную шапочку, подбочениться – ответить на молчаливый вызов, войти в эту сказку и узнать, кто это такой…
– Настенька! – кричит мама. – Ты куда пропала-а-а? Немедленно иди помогать!
Настена вздыхает, ласково проводит пальцами по шероховатой, грубой коже пенька, потом приседает и быстро пишет пальцем на снегу: «Я скоро вернусь». Эти же слова она повторяет шепотом и долго пятится от пенька, который на расстоянии из забияки превращается в уныло поникшего, кем-то обиженного мужичка. Конечно, ему не угнаться за красавицей елью, она и смотреть-то на него не хочет, для нее только солнце да колючие ветры поют нескончаемые песни, да манят далекие снежные вершины, куда даже ей навеки заказан путь…
– Доченька, разве можно так? – спрашивает мама. – Посмотри, все взрослые работают, только ты у нас бездельничаешь… Папа воды принес, печку растопил, мы с Аглаей Федоровной посуду перемыли, ужин готовим, Феликс вещи из машины принес, и только ты еще ничего не сделала… Почисть, доченька, картошку, а потом застели наверху постели свежими простынями. Хорошо?
Аглая Федоровна усиленно гремит посудой, усиленно не слышит то, что говорит мама, даже не смотрит в их сторону, и Настене сразу все становится ясно…
Она садится к печке, берет столовый нож и начинает чистить картошку. Вначале это занятие ей не нравится, и она нарочно большие круглые картофелины превращает в маленькие кубики. Но вскоре Настене попадается презабавная картофелина, чем-то смахивающая на Аглаю Федоровну. Она тоже какая-то плоская, с длинной головою на длинной шее, и у нее тоже торжественно-назидательный вид, словно бы картошка хочет всех научить, как надо из маленьких картошин выращивать настоящие крупные клубни… Вот только здесь надо немного подрезать, а здесь – проявить тонкие губы и обязательно так, чтобы верхняя накрывала нижнюю. А теперь можно поставить её на припечек и вволю посмеяться…
– Настенька, девочка, что это ты такая веселая? – подозрительно спрашивает Аглая Федоровна. – Тебе так нравится чистить картошку? Ну-ну, продолжай…
А вот эта круглобокая картофелина – чем не Феликс Куперман? Только надо сверху воткнуть спичку и на нее посадить тоже кругленькую, маленькую картофелину. И поставить вот так, рядом… Тогда совсем ум-мора…
– Хм, – поджимает тонкие губы Аглая Федоровна. – Тебе смешинка в рот попала? Смеяться одной, Настасья, в обществе взрослых считается неприличным. И знаешь почему? У взрослых может создаться впечатление, что смеются над ними…
Настена выбегает на крыльцо и здесь сталкивается с покуривающим сигаретку Феликсом.
– Настенька, дорогуша! – удивляется Феликс. – Первый раз вижу тебя такой веселой. Что произошло? Что стряслось в этом мире?
Феликс таращит на нее свои добрые рачьи глаза и всплескивает короткими руками, в самом деле, озадаченный столь бурным весельем. Но разве можно удержаться от смеха, когда после картофельного смотришь на живого Феликса? Когда у него такой вот кругленький живот, а у Аглаи Федоровны…
В спальне, расположенной на втором этаже, все еще холодно. Скрипят морозные половицы, густой пар валит изо рта, спину без шубки сразу начинают щекотать тонкие быстрые пальцы крепкого мороза, который через неделю, в следующую субботу, станет Дедом и приедет на праздничную елку. Кружевницы, верноподданные мастерицы Деда Мороза, расписали окна в спальне тончайшим узором. Сложные линии, каждая из которых тоньше паутинки, замысловато переплетаются в неправдоподобно красивые картинки… Можно часами смотреть на это ледяное чудо, казалось бы, никаким силам неподвластное. Но вот уже первая капелька появляется в верхнем углу окна. Она потихоньку полнеет, набирается сил и скоро, уже очень скоро, вырвется из своего угла и прокатится по тонкой паутине льда, оставляя после себя светло-молочную разрушительную полоску, которая протянется по стеклу, как метеорит по тунгусской тайге. Крохотный уголок, из которого вытаяла капля, начнет расти и постепенно опускаться вниз, начисто слизывая волшебное рукоделие. Но за ним, за этим пространством, освобожденным ото льда, проявится, как на фотопленке, целый мир: со снегом, тайгой, птицами и зверями и высоким белесоватым небом, наискось перечеркнутым истаивающим следом пролетевшего самолета…
– Доча, мама передала тебе шубу, – поднялся в спальню отец. – Надень, пожалуйста.
– Папа, – Настена пристально смотрит на него темно-синими глазами, – а как звали твою бабушку?
– Мою бабушку? – удивленно тычет указательным пальцем в переносицу отец. – Гм-м-м… Eе звали Регина Эрнестовна.
V
Ужинают они затемно. Электричество пока не включают, а зажигают сразу три толстые свечи: одну ставят на старый кухонный шкаф, вторую – в центре круглого стола, который служит на даче вместо обеденного, а третью свечу держит в руках отец, не в силах сообразить – куда бы ее пристроить. Огонь от свечей особенный, это Настена давно заметила: внутри свечного огня как бы есть еще один огонек, поменьше и бледнее. Но именно этот, внутренний огонек, если на него долго смотреть, вдруг превращается в самые различные фигуры. Однажды Настена разглядела там странную фигуру, отдаленно похожую на человеческую. Голова у нее была муравьиная, только больших размеров. И вот эта более чем странная фигура тоже внимательно смотрела на Настену… У нее были очень выпуклые глаза, даже нет, не так – глаза были выдвинуты вперед и медленно вращались вокруг своей оси, но внутреннее пятнышко зрачка оставалось неподвижным. Это потом Настена припомнила, что…
– Эрик, мы тебя ждем, – громко сказала мама. – В конце концов – поставь свечу на буфет… А ты, доченька, можешь включить магнитофон. Мы же отдыхать приехали…
– Да-а, можно вообразить, что сейчас творится у Горелкиных, – многозначительно сказала Аглая Федоровна.
– Что говорить – они отдыхать умеют, – вздохнула мама.
– Кстати, про отдых, товарищи… Приходит однажды муж домой и видит…
Музыку, которая сейчас звучит, Настена не любит. Особенно она не любит очень модную певицу, большеротую, нахальную, заплывшую успехом. Настене больше нравятся тихие лирические песни, которые можно петь, не размыкая губ— про себя. Тогда успеваешь многое: петь и думать о деревенском вечере у маминой бабушки, когда на озере кричат гуси, а девчата уже идут с дойки и громко о чем-то разговаривают. Так было в прошлом году, летом, в деревне у небольшого озера, густо заросшего камышом, среди которого поселились водяные крысы – ондатры… Настена ходила в клуб, где молодежь устраивала танцы под магнитофон…
– Доченька, ты почему салат не кушаешь? Очень вкусный, между прочем. Аглая Федоровна его специально для нашего ужина приготовила.
– Дети сейчас – им не угодишь, – Аглая Федоровна высокомерно взглянула на Настену. – А вот они-то себе ничего не смогут приготовить, за это я ручаюсь. Столовские щи для них будут высшим мерилом кулинарного искусства.
– Возможно, что к тому времени щи будут иными, – заметил отец.
– Я очень сильно сомневаюсь… Феликс, вам еще положить салату?
– Да, конечно! Спасибо – очень вкусно, – скороговоркой выпаливает Феликс: у него смешно шевелятся (ходят по голове, как определила Настена) уши, когда он ест.
– Настенька, что за музыку ты поставила? – недовольно хмурится мама. – Мы же не на деревенских посиделках, право…
Вдруг на улице слышатся приглушенные хлопки, и вся комната наполняется тревожным зеленым светом, в котором покачиваются и плывут предметы.
–Это Горелкины! – вскакивает мама.
– Конечно, – убежденно поддерживает ее Аглая Федоровна. – Они-то прекрасно умеют отдыхать: с ракетами, лыжными вылазками… Ведь так, Феликс?
– О, да, конечно, – торопливо что-то дожевывая, отвечает Феликс.
У всех этих скрытых (якобы скрытых) упреков и намеков один-единственный адресат: отец Настены, который, конечно же, отдыхать не умеет, потому что более всего ценит на даче тишину, покой, уединение… Шум, гам, сюрпризы ему надоедают в институте, но этого никто не хочет брать в расчет.
Широко распахивается дверь и в комнату влетает весь вывалянный в снегу Миша Горелкин. Он сощуренно разглядывает сидящих за столом, потом весело смеется, блестя в полусумраке зубами, и торжественно говорит:
– А мы уже на лыжах поехали.
– Как – уже?! – В один голос восклицают мама и Аглая Федоровна.
– Да, – торжественно отвечает Миша. – Папа сказал, чтобы вы нас догоняли…
– А вы разве успели поесть?
– Давно, – Миша опять смеется. – Мама сварила пельмени…
–Вот видишь, – шипит и с упреком смотрит на мать Аглая Федоровна. – Люди пельмени поели, просто – пельмени! Зато теперь они уже на лыжах. А вот нам надо было обязательно потушить картофель, наготовить всего, как на свадьбу…
– Собственно, куда нам спешить? – пожимает плечами Феликс. – Лыжня за час не растает, вечер еще только начинается.
– Ах, как вы всегда спокойны, Феликс, – одними губами улыбается Aглая Федоровна.
– Молодой человек, можешь передать своим, – поворачивается Феликс к Мише, – что минут через сорок мы тоже будем…
Миша отыскивает настороженно прищуренные глаза Настены, подмигивает и, впустив целое облако морозного пара, исчезает за дверью.
VI
Луна. Такая огромная и близкая, словно хрустальный шар, внутри которого поставили зажжённую свечу, ту самую, что была в руках у отца… Молочный бледный свет, длинные прозрачные тени, крепкий мороз, хруст ломкого наста под лыжами, колючий воздух, обжигающий дыхание, звонкая невесомость тела, когда кажется, что стоит сильнее оттолкнуться лыжными палками и – полетишь с этого вот взгорка над лесами, лугами и рёлками в незнакомую и светлую даль, прошитую цветущими полянами и парным теплом летних ливней…
А все-таки – Луна… Не отвести от нее глаз. Так и пьет и никак не напьется взгляд ее светом, и уже трудно разобрать – кто кому нужнее и кто кого любит больше. И если луна, как пишут в умных книгах, естественный спутник земли, то кто для нее человек? Почему эти книги не скажут, что человек – естественный спутник луны? Не в том смысле, что попутчик, а именно – спутник. И если Земля – Мать человечества, то кем же приходится ему Луна? Надо будет спросить у отца – он все знает. Может быть, Луна – старшая сестра? А может…
– Настенька, доченька, не отставай! – кричит мама далеко впереди. Голос у нее радостно-возбужденный, звонкий и молодой, совсем не похожий на тот, каким она говорит дома.
Но вот уже и горка, с которой все они так любят кататься. Она довольно круто падает вниз, плавно поворачивает вдоль речки и постепенно упирается в щетинистую полосу леса, за которой пробита дорога вгород. Самое опасное – середина спуска, когда надо поворачивать вдоль речки… Хорошо спускаться по свежему снегу, когда скорости нет, тогда даже Настена с Кирой благополучно добираются до леса. А если, как сейчас, снег плотно сбит и утрамбован лыжами и морозом, когда он матово светится под луной и даже на взгляд кажется опасно-скользким и жестким…
– Держи-ись!
Сбоку, на скорости, на них налетает Миша. В последний момент он хочет затормозить, но не успевает, и Настена вместе с ним падает в сугроб. Нога неловко подвернута, палки где-то в снегу, и вообще ситуация – преглупейшая. Но вдруг у самого уха теплый ветерок, живой и скользкий, а потом такой же теплый шепот: «Наська, ты чего?»
– Ничего, – тихо отвечает она. – Больно ногу…
– Сейчас! Я сейчас…
Миша поразительно быстро поднимается на ноги и протягивает ей руку. А щека у нее горит, и как раз возле того уха, в которое… И Миша почему-то отворачивает лицо. Да что же это такое? Неужели он…
Миша срывается и отчаянно уносится вниз, поперечными проездами умело гася скорость, а Настена, сняв варежку, осторожно трогает то место, которое еще хранит горячее тепло Мишиного прикосновения.
Мама, Аглая Федоровна и Феликс барахтаются в снегу на повороте, и их свежие, веселые голоса далеко слышны. А снизу, навстречу им, поднимаются Михаил Васильевич и Мария Павловна Горелкины – Мишины родители. Впереди них с лыжами в руках торопится в гору Кира.
– Ну, дочка, поехали? – спрашивает отец. В спортивном трико он кажется выше и стройнее. Круглые очки его задорно взблескивают под луной, но Настена хорошо знает, как не хочется ему туда, вниз…
– Настя-я-а! – кричит снизу запыхавшаяся Кира. – Подожди, пожалуйста,меня-я-а…
– Поехали, – решается Настена. – Только, чур, я впереди…
–Хорошо, – обрадовано отвечает отец.
Перед поворотом, когда лыжи начали вырываться вперед, а Настена ногами как бы уже не успевала за ними, она зажмурилась и повалилась набок. И тут же рядом с нею тяжело упал отец.
– Как, дочка, не ушиблась? – встревожено спросил он.
– Нет.
– А я, слава богу, очки не потерял…
И так смешно было слышать в его голосе чуть ли не мальчишескую радость от этого обстоятельства.
– Настенька! Держи меня-я-я!
Кира уже успела надеть лыжи и теперь катилась вслед за ними, испуганно присев на корточки и чертя палками по снегу. Даже издалека было видно, как боятся ее расширившиеся от страха глаза… В самый последний момент, перед поворотом, она упала на бок, и силой инерции её перекувырнуло несколько раз. Взблескивая под луною, в воздухе мелькали отполированные снегом поверхности лыж, наконечники лыжных палок, смеющийся Кирин рот.
– Уф! – Кира перевернулась в последний раз и оказалась в аккурат подле ног Настены. – Наконец-то я вас догнала…
Еще раз они падают уже на самом повороте, а дальше не страшно, дальше – пологий спуск и лес, таинственно и тихо живущий среди ночи.
– Догоняйте! – задорно крикнула уже возвращающаяся в гору мама, когда они проезжали мимо по пологому спуску. – Мы будем наверху.
– Настенька, – щебечет неумолчная Кира, – нашему Мишке пришла повестка из военкомата. Представляешь? И он совсем заважничал. А это их просто в шестнадцать лет на учет берут. А у него такой вид, словно бы он завтра в армию уходит. Воображаешь? Когда он вчера сказал…
У Киры две маленькие черные косички с синими бантами, прыгающие по плечам, и круглые веселые щеки. Глаза узкие, цвета грецкого ореха, но такие маслянисто-живые, так жизнерадостны и всегда веселы, что от одного только взгляда на них Настену охватывает беспричинная радость.
– Он так и сказал? – тихо смеется Настена.
– Воображаешь? Но и это еще не все…
Луна поднялась ещё выше и искоса поглядывает на них, своих младших сестер, стоящих у самой кромки таинственного леса, из которого внимательно и весело наблюдают за ними чьи-то неотступные, блестящие глаза.
VII
Когда они возвращаются на дачу, из небольшой низкой тучи неожиданно просыпается снежная крупа. Ровный и сильный шорох заполнил лес. Сразу же все потемнело вокруг, и как-то по-особенному встревожил сознание этот бесконечный, словно бы переливающийся из одного сосуда в другой, шорох свернувшихся в комочки снежинок… Колючее прикосновение снежинок холодило лицо, а когда Настена подняла голову и попыталась разглядеть облако, из которого сыпался замороженный дождь, неприятная, царапающая боль заставила ее поспешно опустить глаза. Но длилось это всего лишь несколько минут, а потом и снег, и шорох скрылись в глубине леса. Не стало луны, нет шороха, и лишь доисторическая тишина томила землю, тепло и пушисто покрытую снегом…
– Настена! А-у-у! – далеко впереди кричат ей.
– Мы все идем к Горелкиным, – это уже мама, тем, ненавистным для Настены, голосом.
Миша с Кирой давно уже на даче: их послали протопить камин и убрать со стола…
Едва Настена успела подумать о них, как по всему лесу разнеслось страшное шипение, вскоре сменившееся пронзительными звуками модной песенки, которую исполняла очередная временная царица эстрадных шлягеров. И лес уже больше не был лесом: приговоренный, растерзанный многократно усиленным голосом, он стал походить на обыкновенный городской парк, с масляными бумажками от пирожков, коробочками из-под мороженого, окурками, бранчливыми голосами подвыпивших горожан… «Наш Мишка во-от такой динамик привёз и на крыше поставил, – вдруг вспомнила Настена тихо-счастливый, заговорщицкий голос Киры. – Только это пока секрет. А то он меня убьет и под елкой похоронит…»
Музыка резко оборвалась, вновь послышалось шипение, потом какие-то щелчки и затем раздался неправдоподобно громкий, изломанный микрофоном, Мишин голос:
– Настена! Доченька! Сейчас же ступай к нам! – Миша не выдержал и засмеялся и уже своим, обычным, почти натуральным голосом добавил: – Настька! Иди скорее. Мы все тебя ждем…
А потом повалил снег. И сразу такой густой и плотный, что ближние ели словно бы размазались и поплыли по поляне. Снег рушился прямо, отвесно, крупный и пушистый, и легкая радость от его чистоты и невесомости переполнила Настену.
– А снег идет, – прошептала она слова давно услышанной песенки. – А снег идет…
Но в этот момент очередной шлягер ворвался в лес, разметал установившуюся было тишину и, пронизывая буквально каждую снежинку, плутая между полянами и елями, унесся в сторону автострады.
Нажимая на палки, Настена устало покатилась к своей даче. Еще издали, между деревьями, она увидела слабый огонек, рвущийся сквозь замерзшее окно. И этот огонек в глубине снегопада, крохотный и теплый среди огромной пустыни зимней ночи, вдруг показался ей похожим на ту бесконечную глубину, которую угадала она в картине Айвазовского. И там и здесь угадывался целый мир, тайный и глубокий, в который так хотелось заглянуть. Что там, за этим пламенем, и что там – в толще светло-голубой морской воды?
Она вошла в дом, запыхавшись от бега, с красными щеками и узко сощуренными от света глазами. Горела на столе свеча, в стакане с водой плавали желтые дольки ее отражения, темно проступал квадрат окна…
– Настенька? – отец поднял на нее вопросительный взгляд.
И так беспомощны были его глаза за круглыми стеклами очков, так устало опущены слабо развитые плечи, и весь он так жалок был и беспомощен, в одиночестве коротавший минуты над какой-то ученой книгой, что Настена не выдержала и бросилась к нему. Обняв родную голову, захлебываясь от слез, она с силой прижалась к отцу. И отец, почувствовав далеко не детскую уже жалость к нему, горячую и неожиданную ласку, приобнял дочь за холодные плечи, легонько погладил по спине, смущенно уклоняя голову и пряча готовые расплакаться глаза.
– Ну, дочка, успокойся, – наконец, сказал он. – И почему ты здесь, а не у Горелкиных?
– Я не хочу к ним…
– Напрасно, – вздохнул отец, наблюдая за тем, как Настя расшнуровывает и снимает задеревеневшие от мороза лыжные ботинки. – У них весело…
– Тогда почему ты сидишь здесь?
Настена вдруг почувствовала, как странно и незнакомо выговорился у нее этот звук, эта двойная закорючка, обозначающая букву «ч».
– Мне надо кое-что почитать… Я не успеваю просматривать литературу…
– Папа, а кто она была, твоя бабушка? – Настена, спрятав руки за спину, прислонилась к печке и оттуда пристально смотрела на отца.
– Как – кто? – растерялся от неожиданного вопроса отец.
– Кем она работала?