bannerbanner
Белый, красный, черный, серый
Белый, красный, черный, серый

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

От его сочувственного голоса Верховцев не успокоился, а наоборот, впал в совершенное отчаяние. Не справляясь со слезами, он схватил колпак с автографом и прижал к лицу.

– Мой сын… Мой сын… – всхлипывал он. – Помогите мне… Я не могу… Я этого не выдержу…

Леднев поднес ему стакан воды и деликатно похлопал по плечу:

– Ну-ну… Не надо, не надо. Я помогу вам, помогу, обещаю. Что случилось? Расскажите.

– Он погиб. Наш единственный мальчик. Три дня назад. Я не знаю, как дальше жить. Моя жена третьи сутки ничего не ест, не спит и молчит. Он был такой… такой… Таких не бывает… Прошу вас, клонируйте его! Верните мне его! Вы ведь можете, правда?

Леднев с тяжелым вздохом потер переносицу:

– Нет. Тут я помочь не могу. Репродуктивное клонирование человека запрещено Духовным Комитетом.


Он почти не врал. Клонирование человека действительно было запрещено. Всякого человека, любого. Кроме одного единственного – Государя-Помазанника. Да и в самом деле, кто бы осмелился сказать, что Государь – это какой-то там «всякий, любой»? Никто.

Тем более, что никто и не знал об этом – кроме особо секретного спецотдела ОТО (Охрана Тела номер Один). В народе, конечно, ходили слухи, будто бы у Государя есть клоны, – но слухи эти ходят испокон веков, как байки об инопланетянах и шпионах-андроидах, и давно перешли в разряд фольклора. За все годы работы Леднева в клинике было лишь три случая, когда к нему обращались с такой просьбой: в первых двух это были такие же, как Верховцев, осиротевшие, обезумевшие от горя родители – второй из них дался ему очень тяжело, пришлось даже вызывать охрану. А третий случай – почти анекдот: красавец-альфонс, женатый на миллионерше, который мечтал, чтобы клон выполнял его супружеские обязанности, пока сам он будет наслаждаться обществом друзей и юных дев.

«Дорогой мой, – сказал ему Леднев. – Кроме того, что это незаконно, это еще и глупо: неужели вы думаете, что ваш клон появится из пробирки, как гомункул – сразу в виде вашей готовой взрослой копии? Его ведь нужно, как минимум, двадцать лет где-то растить, а вас все это время регулярно омолаживать, ведя довольно сложные биохимические расчеты, чтобы в итоге ваши возрасты совпали. Я уж не говорю о том, что когда ваш клон созреет, вдруг может оказаться, что он совсем не горит спать с вашей престарелой женой и быть вашим алиби. И вообще быть с вами заодно. Вполне возможно, что ему, наоборот, очень захочется стать вашим злейшим врагом. И что тогда, а?».

И все. Не надо ничего говорить о морали. Аргумент к закону тоже часто не действует. Чтобы человек оставил свою безумную мечту, иногда достаточно показать ему краешек экзистенциальной бездны, в которую он ввергает себя этой мечтой.

Иногда – да. Но не в случае с Верховцевым.

– Не понимаю, – твердит он. – Я не понимаю, о чем вы говорите. Вы же обещали помочь, вы же сказали…

– Я помогу вам. Но в пределах закона. Если вы не можете больше иметь детей, вы их сможете заиметь благодаря нашему методу…

– Нам не нужны другие дети! Как вы не понимаете? Нам нужен только он…

– Послушайте. Клон – это лишь внешнее подобие. При всей своей генетической идентичности это будет совсем другая личность. Отдельная воля. Другое сознание.

– Пусть будет! У меня есть деньги! У меня три усадьбы – я все продам! Только верните мне его!

И вот тогда ничего не остается, кроме как повторять аргумент к закону. Тупо повторять, раз за разом, невзирая на все мольбы:

– Это противозаконно. Это нельзя. Запрещено. Нам никто не позволит. Ну, сами посудите, как? Вы же знаете: Комитет нас видит и слышит. Вот прямо сейчас.

– Тогда пусть Комитет ответит, почему какого-то дохлого пекинеса можно клонировать, а нашего мальчика – нет? – Верховцев выхватывает из кармана мятый рекламный буклет «Доктора Айболита» и бросает на стол Ледневу.

Что ж такое, опять этот «Доктор Айболит», он меня сегодня преследует, что ли?

– Потому что, – медленно и устало говорит Дмитрий Антонович, отправляя буклет в измельчитель, – человек сложнее пекинеса. Вы едва ли сможете отличить, что вам подсунули: другого пекинеса или копию вашего. Он будет так же гавкать и вилять хвостом. Перемены его характера и привычек вы отнесете к каким-то загадочным свойствам его звериного естества. Мало ли что взбрело в голову собаке? Но человек – не собака. Имей вы близнецов, вы бы очень скоро заметили между ними разницу. И точно так же вы сразу заметите разницу между вашим любимым сыном и его клоном. Даже если вам очень хочется обознаться. Но, видите ли, чем больше вам хочется обознаться – тем больнее будет прозрение.

«А ведь и впрямь забавно, – вдруг подумал он. – Что человеку запрещено, то разрешено зверю и Помазаннику».

Он представил, как произносит ту же речь над Телом Номер Один: «Перемены его характера и привычек вы отнесете к каким-то загадочным свойствам его звериного естества». Леднев встряхнул головой: прочь, прочь, крамола. Я всего лишь веселый авантюрист в этом море грязной пены.

Выпроводив беспокойного посетителя ни с чем, Дмитрий Антонович снова развернул текст нейрограммы и заставил себя вернуться к чтению. Подспудно его что-то тревожило в этой расшифровке. Что-то не предусмотренное им, не заложенное в ожидания. Что-то в душевном устройстве этой дикой зонной девочки… Он пытался понять: насколько эта сложность правдоподобна? Вспомнить: насколько он сам был сложен в свои шестнадцать? Вспомнил – и ему показалось, что тогда он был гораздо сложнее, чем сейчас. Но куда охотнее он вспомнил бы себя другим, тем, кем он был еще до ломки голоса, – совсем простым, маленьким и ясным. Зачатком человека.

10. Прозрачный изолятор

Люся утонула сразу, как только я провалилась, сломав под нами лед. Ее и Куриленко Таню потом нашли по светлякам.

А меня и Левицкую Иру спасла береговая охрана. Не помню, как. Очнулась я уже в больнице.

На другой день мне передали посылку от девочек – медсестра принесла в палату, показала, но не отдала (нельзя до выписки): банку клюквы в сахаре, моченые яблоки, несколько разноцветных лент с подписями и деревянную коробочку-головоломку – это, конечно, от Риты. Видно, вещица из тех заморских сувениров, которые отец привез ей из недавнего плавания. У Риты уже были такие шкатулки с невидимым замком – она отдавала их на круг, и мы всем классом искали «ключ», кто первый справится, тому и награда. Внутри коробочки обычно лежал какой-нибудь сюрприз: шоколадный орех в съедобной бумаге, или желатиновый червяк, или магнитик, или еще какая-нибудь невиданная чепуха, и Рита всегда великодушно оставляла награду победителю. Хотя и само разгадывание уже было наградой, но теперь она всё отдала мне – и загадку, и заключенный в ней подарок. Мне стало совестно: зачем я злилась на нее и обзывала в мыслях дурой?

Лечили меня какими-то вонючими отварами, ставили припарки из печной золы и прокаленного песка, из горчичного семени, овса и отрубей. Огненные банки, водяные грелки, компрессы с хреном – все как положено. Однако я ни то ни сё – не поправлялась и не кончалась, а только вдруг по роже огники пошли, и с подозрением на корь меня перевели в инфекцию.

И вот я здесь – который уже день по счету, не знаю.

Инфекционное отделение – место особое, все об этом говорят: здесь в палатах лежат поодиночке. И всегда мне казалось большим везением попасть сюда, всегда было любопытно: как это – жить неделю-две, а порой и месяц в одиночестве? Как это возможно? Оказалось, что никак. Уединение здесь невозможно. Инфекционный изолятор – самый просвечиваемый из космоса объект. Да и космоса не нужно: все стены здесь стеклянные, все палаты видны насквозь из любой точки обзора, каждый угол как на ладони. Здесь, как нигде, ты чувствуешь себя беспомощным и голым: одежду отобрали, ходи в срамной рубахе с завязочками на спине и всякий божий день при осмотре заголяйся… И каждый из своей стеклянный клетки позор другого видит. Даже в туалете не закрыться – справляй нужду в горшок за шторкой на корчах.

И жар. И все в каком-то отвратительном бреду.

То крутит меня, то выжимает – то озноб, то огневица, то сон, то явь, то лицо врача, то рыло демона, и что-то говорят, смеются, то день, то ночь, и снова чьи-то лица, разговоры, вопросы «как самочувствие?», «ну-с, посмотрим», «был сегодня стул?» – какой стул, к чему все это, где я, зачем, что происходит, когда все это кончится? Никогда.


Ночь. Все время ночь. Сколько она длится? Где я? Кто я? Что со мной? – будто придавило бетонной плитой, ни шелохнуться, ни позвать на помощь – лежу как на дне шахты, а потолок – ш-шух – лифтом вверх, стены – крак – и вдруг сместились, и лезут на меня, кривоугольные, косые – все теснее, теснее, душат, сдавливают, давят, давят, сжимают, давят, трещат, господи, не надо – кости выворачиваются, хрустят, хр-рустят, зубы з-з-зубы кр-р-рошатся – не надо – все крошится, разламывается, дробится на осколки, где я, где стены, какие стены, что такое я? – я груда, перемолотая груда камней, гора обломков, я шершавое, толченое стекло, песком и гравием забитый рот, я гора булыжников, меня все больше, больше, и сверху рушатся, сыплются ковшами камни, словно какой-то исполинский экскаватор работает извне, огромная клин-баба разбивает твердый мир, крушит, дробит, долбит – и это тоже я, все камни с неба – тоже я… Я и не я. Где я? Кто я? Что я? Ты больше ничего, нигде, ты умираешь – отозвалось что-то. И стало вдруг тихо и пусто. Словно дунуло – и все исчезло: твердый мир, раздробленность, булыжная телесность. Какое облегчение, спасибо, Господи, как хорошо. Вот только жизни жаль. Куда она теперь? Зачем все это было? Предчувствие, разлитое повсюду, – подкожный трепет мира, облаченная в нищенские ризы тайна… Весь Божий мир – тайна, и вот она уходит от меня, сейчас закроет дверь, и я останусь в черной комнате смерти, здесь так пусто, так бесконечно пусто… Господи, как пусто. Как бесконечно пусто, бесконечно, бесконечно… И смысла нет ни в чем – ни в слове «смысл», ни в слове «господи», ни в слове «бесконечно»…

Черная космическая тьма, которой нет предела. Как это? Что это? Тайна – грандиозная, не вместимая ни в какое воображение… И я ее не узнаю. Умру и не узнаю. Если бы можно было это представить – то, что представить невозможно, – не жаль было бы и умереть.

Увидеть бесконечность… Наверное, это была жажда чуда, какого-то немыслимого дара – недоступного другим знания, которое утешило бы меня в смерти. Я молилась не о спасении души, нет – я выпрашивала себе у Бога этот последний дар истово и жадно, повторяя всем сердцем: покажи, покажи! Бог молчал. Вокруг было все так же темно, узко и донно, как в шахте. Потом что-то сдвинулось, и я начала падать – не совсем падать, потому что низ и верх исчезли, и сама я исчезла – а вместо меня возникла невесомость. То, что когда-то было мной, сжалось в точку и понеслось по черному тоннелю – при этом и точка, и тоннель составляли нечто целое, но каким-то образом одно двигалось в другом с огромной скоростью. Это продолжалось вечность – или один миг? – не знаю. Затем тоннель вывернулся наизнанку – и замкнулся в шар, вогнутый с полюсов, как яблоко. Яблоко, сверкнув отблеском райского сада, мгновенно сжалось в точку – снова летящую в черном тоннеле. И все повторилось. И снова, и снова, и снова – но как будто не повторялось никогда, потому что все содержится в бесконечно исчезающей, не имеющей никаких измерений точке вечности. Все. Абсолютно все.

Мое сердце плачет от благодарности: он показал! Он здесь, со мной, держит меня за руку, и теперь я могу спокойно умереть…

Свет. Тяжелый. Гирей давит на веки. Глаз не открыть.

– Подними-ка ей рубашку, Володя. Да, повыше.

Голоса плывут глубоководными рыбами. Прикосновение холодных пальцев.

– Обратите внимание, коллеги – клиническая картина: цвет и форма экзантемы, характерное слияние, распространение сыпи – все как по учебнику. На слизистой – пятна Бельского-Филатова-Коплика…

– Это уже пятый случай…

– Думаю, нам следует готовиться к эпидемии.

– Да-да, я уже доложил, там принимают меры.

Голоса скрипят, меняют тембр и темп, как будто рябь идет по ним волнами. Этот приемник испорчен, выключите звук. Уйдите. Погасите свет.

– Удивительно, что она выжила.

– А я вам говорил! Не судите по категории…

– Я по телу сужу.

– А что тело? Тип атлетический.

– Скорее, эктоморфный.

– Это общее истощение. Они живут между великими и малыми постами.

Голоса свиваются, ныряют, выплывают, тонут, отдаляются. Уходят… Уходя гасите свет. Рассеиваются, смеются вдалеке.

Приятный зимний полумрак. Вся палата видна как будто сверху и насквозь. Не так насквозь, как раньше – горизонтально, благодаря стеклянным стенам, – а вертикально, вглубь и ввысь. Вглубь я вижу цокольный этаж и печальную, озлобленную вечным девством старуху-кастеляншу, которая передает тюки с бельем своим молодым веселым товаркам – обе с крепкими короткими ногами и черноглазы. Сегодня стирка. На тюках казенные печати. На робах женщин – трафаретом номера. Кряхтят и трясутся стиральные машины, центрифуги то взвизгивают, набирая скорость, то замирают и выжидательно урчат. А рядом, если взглядом провести левее от прачечной, – морг. Три санитара маются бездельем, режутся в самодельные карты с лицевыми запретными картинками – не то что дамы-короли-валеты, а даже джокеры там есть в трико срамном, в бесовских позах скачущие, с бубенцами на рогатых колпаках. На столе расстелена газета – первая страница с фотографией Государя. Прямо на его светлоогненном лике санитары режут белково-жировой рулет и малосольный огурец. Угрюмо шутят. Чокаются колбами со спиртом. Тут же в комнате – от пола до потолка – морозильные шкафы. В одном из них лежит утопленница Таня Куриленко, со святыми упокой. В другом – Люся Городец, прозрачная, как фарфоровая чашка, с тонкой, едва уловимой улыбкой блаженства, как и подобает красавице в хрустальном гробе.

Не надо, хватит. Больше не хочу. Я не хочу все это видеть. Погасите свет.

– Что такое, дорогуша?

Надо мной склонилось бабье лицо – размытое, с каймой света по контуру, с двойными бликами в диоптриях, в марлевом наморднике и санитарном платке с красным крестиком на лбу.

– Свет. Вы клю чи те свет, – язык ворочается во рту засохшим пластилином.

– Это утро. Утро, красавица моя. Свет утренней зари.

11. Халиф навек

Так. Десять сорок пять. Через пятнадцать минут – операция по регулярному НКС-омоложению. Клиент – тот самый Икс. Чеченский халиф.

«Внимание всем сотрудникам! – раздается в наушниках. – Протокол «А». Приготовиться к слепому режиму. Ровно в одиннадцать ваши персональные линзы будут отключены. Займите места по протоколу. Повторяю. Внимание…».

Ну, сейчас пойдет потеха. Вся клиника забегает по стенам и потолку. Леднев прислушался: так и есть – носятся, топочут, дверьми хлопают. Прячутся. А то как застанет слепота в неположенном месте, будешь тыкаться по коридору и еще, чего доброго, под каблук Иксу попадешь.

И вот он входит. Коротышка с песьей шерстью на голове. В своем знаменитом спортивном костюме – лампасы, золотые позументы, серебряные газыри. По бокам от него движутся нукеры в черном. И спереди, и позади. Не меньше дюжины. Над головой кружат «ангелы-хранители» – дроны-инсектоиды. В ушах жужжит, в глазах темно.

И вся эта чертова дюжина под колышущимся облаком насекомой авиации вваливается в кабинет. У каждого нукера – сабля и пистолет. Как работать в таких условиях?


– Маршалла, профессор! Мир тебе.

– Мир тебе, почтеннейший. Скажи своим кунакам выйти подождать за дверью. Ты же знаешь. Посторонним вход запрещен. Только дроны. У нас тут режим… Стерильность… Тайна операции и все такое…

– Ай-я-яй. Ты зачем говоришь «посторонние»? Ты на что намекаешь, друг? Что я не могу доверять своим людям? Ты плохо знаешь о доверии.

– Таковы правила, – бурчит Леднев. – Только дроны.

Это ритуал. Всегда одно и то же. Сейчас он покуражится еще немного, потянет нервы, изречет какую-нибудь восточную мудрость…

– Вы слышите, что говорит этот ученый кяфир? Профессор, итить-колотить! Да я и сам муджтахид, поученее тебя!

Нукеры похохатывают.

– Прям-таки муджтахид, – ехидно скрипит Леднев. – Когда это ты арабский выучил?

– Побурси тут еще, – добродушно скалится халиф.

Он взмахивает своей рыжеволосой короткопалой рукой – знак им уйти, и, в плотоядной улыбке щуря колючие свои глазки, говорит:

– Э! Не обижайся, Дмитрий Антоныч, дорогой! Парни устали, сутки на ногах. Хотел повеселить ребят, понимаешь, да?

Это уже его четвертая инъекция. Первая была тридцать лет назад, когда халифу (тогда еще только получившему этот нововведенный титул) исполнилось шестьдесят. Сейчас он выглядит и чувствует себя на сорок. Лучший для мужчины его статуса возраст.

– Ну, что. Проходи, раздевайся. Железки с тела снять не забудь.

– Знаю, знаю.

К халифу летит уже парикмахер – выбрить маленький кружок на затылке, куда вскоре Леднев воткнет «Кощееву иглу». Анестезиолог готовит первую, расслабляющую инъекцию. В операционной идет проверка всех систем, за которой Дмитрий Антонович наблюдает по линз-дисплею. Рутина.

Боевые дроны-охранники тем временем рассредоточиваются по рабочей территории и, прикрепляясь к потолкам, замирают.

Наконец, все готово. Через дезинфекционную камеру автокаталка везет прибалдевшего от наркоза «муджтахида» в операционную. «Ха-ха-ха», – смеется он и что-то говорит на своем языке. Леднев различает только отдельные, самые простые, слова: мама, гора, небо, автомат Калашникова, сто процентов…

Как там было? Халиф на час? Нет, это халиф навек. И я ему обеспечу этот век. Я, который не смог даже сберечь свою Галку.

«Как же я устала стареть! А ведь это только начало», – однажды с веселым отчаянием сказала она. Ей было тогда сорок семь. Она, наверное, испробовала все «экологические» методы омоложения. В3-диета, холотропное дыхание, лечебное голодание, йога, плавание, бег по утрам, фармакологическая очистка организма, медитация, прыжки с парашютом… Одна беда – она быстро теряла ко всему интерес. Всегда одно и то же. Сначала: «Димка, ты не представляешь, как это круто! Я будто сбросила десять лет!». Потом: «Хожу-хожу – а толку? Я потратила год на то, чтобы моя задница подтянулась на сантиметр». И наконец: «Дима! Я поняла одну парадоксальную вещь. Все эти методы омоложения – для молодых. У них есть время на все это». Цикл завершался всегда одинаково: ее решением пойти с белым флагом в клинику пластической хирургии.

«Не дури, Галка, – увещевал он. – Не суетись, а? Потерпи – все будет в срок. Я тут работаю как раз над одной штукой. О! Ты не представляешь… Если получится – это изменит всю геронтологию».

«Да-да-да. Ты все время работаешь над какой-нибудь одной штукой. А я жить хочу!».

«Воот! В том-то и штука, солнышко, что ты будешь жить – в три, четыре, а может и в пять раз дольше».

«Ага. В десять!»

«Это вероятно. Может, и в десять. Просто мы пока делаем скромные прогнозы. Но чем черт не шутит! Тысяча лет – прикинь?».

«Вот счастье-то! Быть тысячелетней старухой. Девятьсот лет деменции и паркинсона. Красота!».

«Ну уж нет, – смеялся он. – В том-то и дело! В том и суть. Мы работаем над омоложением мозга. Нейрогенез – вот ключ ко всему. Панацея. Эликсир вечной молодости».

«Еще лучше, – не сдавалась она, – жить в дряхлом теле с мозгами школьницы. Это мало чем отличается от классического склероза. Только в десять раз дольше. Лучше застрели меня сразу».

«Да нет же, нет. Все не так. Помнишь древний эксперимент над мышами? Грубо говоря, берем старую мышь, молодую мышь и эмбрион мыши. Вводим в медиобазальную область гипоталамуса старой мыши нервные стволовые клетки эмбриона – и в течение двух месяцев у нее возрастает мускульная сила и выносливость, возвращается легкость движений и гибкость костей, отрастает новый шелковистый мех, обостряются все чувства – зрение там, слух, обоняние… А главное – улучшаются интеллектуальные способности. Ты понимаешь, что это значит?»

«А молодая мышь? – спрашивает она, недобро сузив глаза. – Что с ней стало?».

«Гм… Ну, с молодой там… Как бы тебе объяснить. Короче, тут важно что? Важно понять, что в мозге найдены клетки, которые регулируют скорость старения организма. Условно – клетки молодости, так? Волшебные клетки. Когда их много – организм бодр, умен и свеж. Но с возрастом их становится все меньше и ме… – он осекается, натыкаясь на ее неотступно язвящий взгляд. – А… Ну так вот. Про молодую мышь. Эксперимент такой. Берем ее – и с помощью особого вируса уничтожаем три четверти этих волшебных клеток. В результате – молодое животное начинает катастрофически быстро стареть и умирает гораздо раньше срока. Понимаешь, что это значит? Это значит, что все – вот здесь», – он, сияя, постучал себя пальцем по лбу.

«Это значит, что ты садист».

– Перевернуть в прон-позицию. Интубация. Спинальная анестезия. Креобанк, НСК-ячейка номер пять, код один ноль один. Забор НСК-материала, время доставки девяносто пять секунд, обратный отсчет: девяносто четыре, девяносто три…

Девяносто три. Сейчас ей могло бы быть девяносто три. Леднев часто думал о том, как бы она выглядела. На сорок? На тридцать пять? Или даже на двадцать – как тогда, когда они только начали встречаться… Боже мой, какая же красивая она была! Никогда не встречал таких… Золотисто-рыжие, как бы вспенившиеся кудри. Глаза – берлинская лазурь. И – веснушки. По всей коже веснушки. Словно природа перестаралась, оттачивая этот мрамор, и решила немного испортить, заляпать его, чтобы вышло не так ослепительно.

Но вышло даже лучше. Это известный прием: художники так «оживляют» чрезмерно проработанную картину – брызгают на нее краской, царапают, смазывают детали… как бы маскируя идеальную форму – которая всегда несет в себе знак посредственности.

Да. Галка была ангельски красива, но и только. Ее ничто не занимало, кроме неясных грез о каком-то невиданном, только для нее предназначенном счастье. Где-то там, впереди, но уже как будто бы здесь и сейчас, оно ждало ее. Блеск, роскошь, нега, весьма именитые персоны застыли в своих бриллиантах – чего-то ждут. Как чего? Чего еще можно ждать? Королеву бала. И вот она является – в лучах софитов, вся длинная, прозрачная, тягучая – как струя меда, и звезды ей рукоплещут. Но какое может быть счастье, какие звезды, если красота уходит? И с каждым годом – все зримей, все быстрей. Необходимо было торопиться, что-то срочно предпринимать.

– Показатели в норме. Он еще нас всех переживет, – н-да, странно это говорить ассистентам-роботам, да что уж там. – Заживляйте.

Она сбежала от него к какому-то режиссеру сериалов. Оказывается, втайне от Леднева она писала сценарии. Он потом видел эти фильмы… «И очень даже хорошо, просто замечательно, что всю эту кинодрянь запретили», – злорадно подумал Леднев.

– Готово. В палату его. Пусть отморозится. И, ради бога, не впускайте к нему весь этот балет Хачатуряна с саблями.

Галка умерла спустя десять лет. От дочери он узнал, что после пластики «мама подсела на эмбриональную стволовую терапию». Видимо, рассказ о мышах не прошел таки даром. Ах, да, он ведь не догадался предупредить, что стволовые клетки от донорских эмбрионов опасны. Впрочем, она бы все равно ничего не поняла. В двадцатых, когда предел Хейфлика был преодолен и произошел какой-то атомно-реактивный взлет биотехнологий, Леднев наконец нашел то, что искал. То, что когда-то обещал Галке: вечную молодость. Но для нее уже было слишком поздно. И не сказать, чтобы это его расстраивало. Если кто-нибудь участливо спрашивал: «От чего умерла ваша жена?» – он, не без мстительного удовольствия, отвечал словами чеховского героя: «Покрасиветь хотела».

А теперь вот у каждого вельможи есть собственная ячейка в клон-банке. Мы с тобой, конечно, Галка, не вельможи, но не будь ты такой сукой, Галка дорогая, я бы тебе устроил по блату. Как себе. И была бы ты сейчас… ох, какой бы ты была, Галка. Какой бы ты была, девочка моя, рыжая моя девочка… А какой бы ты ни была – это все равно лучше, чем быть мертвой.

12. Вина

Болезнь прошла, и вместе с ней прошла и я – словно меня и не было до сих пор, одно только снование туда-сюда, простое сокращение мышц – мясных, словесных, умственных, то вялое, то судорожное вздрагивание кожи в сцепке с кожей мира, слабый нервный ток… И вот какая рифма, какое совпадение – вместе с засохшими струпьями кори от меня отпала вся моя былая жизнь – как заскорузлая омертвелая корка. То, что раньше было мной, так истончилось, что пропускало свет, как папиросная бумага.

Когда меня выписали, одели, напялили на мое неузнаваемо легкое тело мое же неузнаваемо тяжелое кургузое пальто, всунули в руки какой-то сверток барахла и вывели в больничный двор, я зашаталась от воздуха и солнца. Словно из-под ног вдруг выдернул пьяный тамада скатертью-дорогу. Оно понятно: долгая болезнь, лихорадочное выгорание, затхлый изолятор – и вот: открыты двери настежь, а там – весна… Кого не закачает? Куда удивительнее было, что я могу идти. Ступать по жирной сверкающей грязи ногами. Могу шататься от глотка воздуха. Могу дышать. Могу смотреть и видеть.

На страницу:
4 из 5