bannerbanner
Белый, красный, черный, серый
Белый, красный, черный, серый

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

«Чем отличается детский рисунок от детской игрушки? – говорил Ментор. – Рисуя нечто живое, телесное, с глазами и чертами, вы искушаетесь, поскольку создаете характер, и характер этот легко принять за душу – вот и ловушка! Никто не может вдохнуть душу в творение, кроме Господа. А игрушку штампует машина. Понимаете разницу? То же и фотография. Это просто механика: щелк на кнопку, и все. Помните, что душа человека – это для нас вдох. А для Бога – выдох. Метафизическая циркуляция духа. Душа человеческая – выдох Бога. Но что может выдохнуть человек в свое так называемое творение, кроме углекислого газа? Посему сказано: не делай себе никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли, ибо в Судный День великому мучению будут подвергнуты художники!».

Рисование было повсеместно запрещено. Нет, конечно, что-то осталось. На уроках женского ремесла мастерица задавала нам придумывать разные узоры – геометрические или из цветов и листьев, по которым мы затем делали вышивки, плели из бисера, расписывали по тарелкам. Иногда было задание: сочинить орнамент для фигурной решетки, оконного ставня или печного изразца – тут следовало угодить мужскому вкусу, потому что эскизы отдавали мальчикам, чтоб уже на своих уроках они по нашим рисункам гнули металл, точили дерево, выпекали кафель. Иногда мы рисовали перья птиц. На павлиньих перьях есть глаза – ненастоящие, вроде маскарадных. Это можно. Некоторые цветы тоже выглядят как очи. А бывает что и похожи на фигуры людей, зверей, ангелов и бесов. Таковы орхидеи. Их рисовать – только по особому разрешению. Самый безопасный для рисования цветок – роза. Ничего в нем нет человеческого, одна завернутая внутрь спираль. Чистая математика.


Математика – это хорошо. Хоть и умный предмет, а богоугодный. Так говорит наш Великий Государь Помазанник в своем Послании «О пользе и вреде знаний», которое каждый год, 1-го сентября, мы заслушиваем на торжественной линейке.

«В математике нет символов для неясных мыслей. Она не искусит тебя пустословием и мудрствованием лукавым. Она речет на языке идеальных форм и чисел, которые суть отблеск Божества. Ибо это единственная наука, что стоит посредником меж духом и материей и позволяет слабому человечьему разуму воспарить, но не вознестись, понеже паки и паки преподносит ему урок смирения пред лицом бесконечности и величием Божьего замысла.

Смирись и возрадуйся! Не каждый способен к наукам – но каждый способен к полезному труду. Задача школы – обнаружить и развить твои способности, обучить ремеслам и дать знания, которые послужат дальнейшему процветанию и укреплению Нашего Великого Государства во славу Нашу.

Вот единственная практическая цель существования умных предметов и отраслей знания, по большей части бесполезных для духовного воспитания. А иные, о коих умолчим, и вовсе способствуют развращению умов и падению нравов. Вы знаете, что случилось с нашими внешними врагами, – все они, молясь на так называемый научно-технический прогресс, погрязли в обезьяньем позоре своих богомерзких учений и так оскотинились, что мы вынуждены были огородиться от них нашим Великим Чеканным Окладом. Но с высоты дозорных башен мы зорко следим за ними – и что говорим? Правильно. Слава Богу! Хвала Всевышнему, что хранит благословенную Нашу Державу и помогает уберечь возлюбленный Наш народ от испарений трупного яда, которым насквозь отравлен воздух внешнего мира.

Сказано в Писании: «Начало мудрости – страх Господень», и яко Мы, по высочайшей воле Нашей, страх имеем, тако даруется Нам и мудрость в державном управлении и духовном окормлении народа Нашего возлюбленного. Недаром одной из первых и мудрейших реформ Наших стала реформа образования: из школ Мы изгнали все богопротивные науки и сатанинские учения, предав их забвению.

Но сие лишь начало пути: еще многое предстоит совершить во славу Нашу. Вы еще увидите великие чистки и благодатные кары – скоро, скоро грядет новая эра целомудрия, поелику страх и мудрость Наши возрастают и взывают к решительному действию. Возлюбленный Наш народ! Возрадуйся! Скоро, скоро вся твоя жизнь станет одним страхом Божьим, а все грехи твои, яко багряные, как снег убелятся. И так унаследуем Царствие Небесное!».

Я не осмысливала всех слов, но звуки впивались в мою душу и, будто кристаллы, распускались ледяными узорами по всему телу, вызывая дрожь. Дрожь и восторг – и сострадание ко всем детям внешнего мира: как они там, в миазмах трупного яда?.. Почему-то представлялись мне они все какими-то формами без движения, вроде зародышей, которые лежат полумертвыми в зловонных ямах, во тьме, поодиночке, и даже стонать не могут от недостатка сил. О, если бы услышали они животворный благовест колокольных звонов или песни муэдзинов на восходе луны! Узрели светлоогненный лик Стожильного Государя!

Еще до Закона о Второй Заповеди впервые пыталась я срисовать с фотографических портретов его черты: пухлые младенческие ланиты, золотые уста и газовые очи… Но Ментор сразу мне указал, что не следует рисовать Государя никому, кроме изуграфов с лицензией, а тем более – детям неразумным, мол, кощунство это. «Носи его здесь, – он приложил к своей груди руку. – И не дерзай уловить на кончик грифеля образ того, кто повсюду». Да, Государь, – повсюду. В цитатах, портретах, речах и песнях, на всех экранах, во всех фильмах и книгах, в молитвах и учебниках… Хрестоматия русской литературы наполовину состоит из его великих произведений, а наполовину – из текстов о нем: хвалебных од, гимнов, биографических рассказов. Вчера, например, мы писали изложение по отрывку из романа Добрыни Портного «Колоб света».

«Люблю! Люблю этот младенческий круглый лик, в своем мерцании переходящий все возрасты. Этот колоб света, плод непорочного зачатия… – читала наша маленькая горбатая русица, похожая но сову, вцепившись в книгу, как в добычу, крючковатым носом водя по строчкам. – О, великий, сияющий, стоочитый, стожильный царственный младенец! Окропи золотой уриной наши сердца! Бей фонтаном агиасмы по черным врагам Отечества! О, метафизический уд в трех ипостасях войны – в битве за кровь, за слово и за время. Разве не благодаря тебе мы победили прошлое и будущее, перемолов его словом и оросив кровью? Явив изумленным народам наш уникальный исторический миф. Нашу великую русскую судьбу. Наш особый духовный путь по кругу, путь-хоровод. Разве не каждая девица вожделеет понести от тебя, чтобы иметь тебя во чреве своем?»

На этом месте несколько человек захихикали. Русица пронзила класс дальнозоркими хищными глазами. Все обмерли, как мыши. Она продолжила: «Но чу! Я вижу парад всеобщего счастья, я вижу возрождение Государя в новой ипостаси: он восходит на трибуну в красном плаще – и народ благодарно плачет».

7. Хаканарх

Леднев прошел в кабинет, сияющий после утренней уборки, как зеркало. Бросил деревянную звезду на цветочный столик. Размотал шарф и, выпучив глаза, на пару секунд замер перед стеной с биометрическим распознователем.

– Идентификация подтверждена, – сказала стена, просканировав его радужную оболочку, и открыла доступ к панели управления, где, в свою очередь, стоял еще один замок – дактилоскопический сенсор. Леднев ввел цифровой код.

– Идентификация подтверждена. Код верен. Доброе утро, Дмитрий Антонович! Включить рабочий режим?

– Нет, – язвительно проворчал Леднев. – Я просто так с этими уровнями защиты бодаюсь каждый день. Странные вы вопросы задаете, барышня.

– Не понимаю ответа. Повторяю вопрос. Включить рабочий ре…

– Да, да. Будь так добра. Это шутка была. Шутка. Дожил – со стеной по душам разговариваю…

– Я понимаю, что такое шутка. Ха, ха, ха. Рабочий режим включен. Включить систему хирургического ассистирования?

– Валяй, – сказал Леднев, снимая мокрое пальто и встряхивая.

Из рукава что-то выпало. Какая-то бумажка. Видимо, забилась с ветром и мусором, когда он бежал к Чангану от сувенирной лавки «В гостях у сказки». Нагнулся, поднял, развернул. Листовка.

«Воспрянь, человек! Хаканарх идет! Всеочищающий ураган гнева и справедливости! Слышишь? Слышишь роковой этот рокот и скрежет великого горизонтального колеса? Чуешь? Чуешь этот воздух – свежий, грозовой, электрический воздух свободы? Это – Хаканарх, его поступь и дыхание! Это – буря, в черных тучах закипающая буря народного терпения и слез. Сегодня разразится она молниями и ливнями – и закрутится ураганными вихрями – и сметет всю неправду, на длинных ходулях которая извеку ходит над нами и топчет нас. И грянет за ней война великая, страшная, последняя брань между небом и землей, как обещали нам старцы. А за войной придет голод людоедский. Но и война, и голод будут нам во спасение – как сказал схиархимандрит Христофор: «если не будет войны, то плохо будет, все погибнут. А если будет война, то недолгая, и многие спасутся, а если не будет, то никто не спасётся»…

– Что за…

Леднев разорвал листовку на мелкие кусочки и бросил в корзину.

Никогда, ни на секунду он не забывал про встроенную в линзу камеру: все, что он видит, – видят и они. Дурманы. Невидимки.

Но каков слог! И что-то в нем неуловимо знакомое. Эта пышная кровожадная лексика, эти синтаксические инверсии, которые вдруг ломают весь речевой строй, из-за чего кажется, что текст написан роботом… Ну, конечно! Это же типичный образчик государственной литературной компьютерной программы «Русский стиль». Никакие анархисты не стали бы так изъясняться. Тем более, хакер-анархисты. Они говорили бы на языке молодежи, на этом гнусном чечено-китайско-старорусском волапюке, которым пользуется поколение Глеба.

– Дмитрий Антонович, поступил новый запрос на прием, – сказала стена.

– Что там?

– Консультация. Клиентка – Семицветова Анна Игнатьевна.

– Когда она хочет?

– Сегодня.

– Ну, так назначь ей. Согласуй там с графиком. У меня, вроде, как раз два окна сегодня, – он переоделся в медицинский халат.

– Система приведена в готовность, – сообщила стена. – Дмитрий Антонович! У вас очень грязные туфли. Включить антисептик?

– Включи. Включи, дорогая, – пробормотал Леднев, закидывая руки за голову и прикрывая глаза.

Зачем она притворяется заботливой женой? К чему эти фразы про туфли? Антисептик включается автоматически, как только надеваешь халат, – каждый дурак это знает. Но они зачем-то поставили мне эту пошлую программу «женская забота», которая задает кучу бессмысленных «человеческих» вопросов.

Слава богу, систему хирургического ассистирования он сам отрегулировал с установщиком – и сделал ее максимально молчаливой, никакой симуляции эмоций, кроме чрезвычайных ситуаций, когда роботы обязаны вопить о неполадках.

Леднев включил режим «контроль», прошел из приемного кабинета в смотровую и оттуда, через дезинфекционную камеру, – в операционную. Все ассистенты были на местах. Анестезиолог – многосуставная клешня на колесах – загружал в себя патронташ из шприц-тюбиков. Зеленым светом мигала беспроводная липучка-анестезистка, настраивая программу пульса. Жужжали дроны-медсестры. Еще одна клешня – разветвленная в три руки – закладывала в свои секции упаковки ватных тампонов, наборы скальпелей, пинцетов и перевязочных лигатур.

Тут же, в операционной, за лазерной решеткой, высилась бесконечная передвижная башня клон-банка. Леднев ввел через линзу код отмены охранной сигнализации, включил режим «расписание операций на сегодня» – пронаблюдал, как ячейки с нужными номерами выстроились в нужный порядок, дал команду «верно» и снова закрыл решеткой.

Все готово к работе. До первого пациента осталось десять минут.

Он вернулся в приемную, сел за стол, снова вытянул ноги и погрузился в нейрограмму допроса зэка-1097.

8. Смерть на Вихляйке

– Се чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое, не усрамися, ниже убойся, и да не скрыеши что от мене…

Голос у отца Андрея напевный, медовый. Хорошо, что сегодня он служит. Он добрый и лицом красив, не то что отец Григорий, с красным носом и курьим глазом, волоса маслом смазаны, сам весь раздут от сала и важности, а шея тонка, яко кишка. И злющий – жуть! А то пришлось бы этому индюку исповедоваться в своих художествах. В прошлый раз он как услышал, что имею тайный грех рисования, – так аж затрясся весь, как медный чайник на огне, и епитимью наложил. Андрей не наложит… А хоть и наложит, от него и наказание в радость…

Вот первый кто-то пошел к аналою, исповедь началась, а я и не заметила, как пропустила все чинопоследование. Благо, моя очередь еще не скоро.

Страшно мне опять. Сколько раз я уже каялась и твердила «больше никогда» – а все повторяется, значит, живого раскаяния нету. А вдруг на этот раз отец Андрей рассердится? Вдруг закричит: «Упорствуешь!». Интересно, как он сердится? А если утаить? Скажу про другие грехи, а этот как бы забуду.

Не рассказываю ведь я, как мы по ночам с Ритой развлекаемся… Или вон, Демьян Воропай – вряд ли ведь признается в преступном одиночестве и рукоблудии… Хотя про рукоблудие мог тогда и наврать. Зачем? А поглумиться. То-то зыркал на нас с Ритой – как нам рожи свело. Нет, вот он-то как раз в охотку и расповедает кротчайшему отцу Андрею о своих пакостях. В деталях. И присочинит еще сверху.

Нет, нельзя утаить. И думать о том не смей. Как потом в обмане причащаться?

Ира Левицкая идет к аналою – как белая овечка к жертвенному алтарю. Это надолго… Почему самые невинные дольше всех исповедуются? В чем ей каяться? Видно, перечисляет всех букашек и клопов, которых раздавила в постели. А нам тут стой, жди, трясись.

Все, наконец епитрахилью ее покрывает отец Андрей. Я за ней. Моя очередь.

Подхожу.

Хотела начать с грехов против ближнего, но вдруг сразу выпалила:

– Образы рисовала.

– Опять? – отец Андрей даже как будто хочет засмеяться, но сдерживается.

Но не сердится:

– Что за образы?

– Разные. Ангелов, людей, животных всяких…

– Ангелов какого чина?

– Не знаю. Просто ангелов. С крылами.

– Грех это, – как бы опомнившись, говорит Андрей и задумывается.

– А выражение ликов какое? – спрашивает затем потише, с любопытством. – Грустное, радостное, злое?

– Не знаю… Пожалуй, никакое. Спокойное. И немного строгое, – я тоже перехожу на шепот.

– Грех это, – повторяет он мягко. Будто я сама не знаю! Конечно, грех…

Смотрит внимательно. В глазах огоньки от свечей. Улыбается:

– А людей? Тоже просто людей? Без имен?

– Нет… С именами.

– Мужеского полу?

– Всякого.

– Прелюбодействовала с кем-нибудь из них в мечтах?

– Нет. То есть… Я не знаю… Один из них… Мне хочется зачем-то, чтоб он меня любил. А он только шутит. И я от этого злюсь. На всех. Такая злая стала! Всех мысленно браню и осуждаю. Вот про нашего отца Григория недавно думала: индюк.

Отец Андрей смешливо вскинул брови, но вовремя поджал губу и снова повторил:

– Грех это.

Вот заладил! Что же я, сама не знаю? Иначе бы зачем говорила? Это как если бы на уроке географии задание было перечислить страны, какие знаю. И я бы называла: Австралия, Китай, Идель-Урал, Междуморье, Турция… – а учитель бы всякий раз мне такой: страна это, страна это… Так я о чем и говорю: страна! Задание такое – страны называть. А тут задание – грехи, вот я грехи и называю.

Опять грешу, теперь вот ругаю духовника. Сказать ему? Не буду, а то как Ира Левицкая стану поперек всей очереди костью в горле.

– Все у тебя, чадо? – спрашивает.

– Все, батюшка.

– При тщеславных помыслах молитву святого Иоанна Кронштадтского читай – и буде с тебя. Она краткая. Иисусову молитву не забывай на любой случай. А образы уничтожь в отхожем месте и боле не рисуй. Порви и смой. Обещаешь?

– Да, батюшка.

– Голову склони. Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия…


Выходишь после службы из храма, а внутри еще долго песнопение какое-нибудь разливается – Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, или Символ веры, или Богородице дево, радуйся… Идешь, идешь, а оно звучит, звучит… Горло дрожит, безгласно подпевает, в ноздрях – курение древесного масла. И так на всем пути, до самой школы. Вроде бы идешь – а вроде там еще стоишь… А лучше сказать – несешь с собой храм, вместе с хором и елеем… Благодать!

А на улице вёдро и благорастворение воздухов: мороз и солнце, день чудесный – как писал когда-то штабс-капитан пехоты… Не помню имени, кудрявый такой, смуглявый.

Но то был обман погоды, коварство умирающей зимы. Неделя серенькой оттепели – потом дрязга на двое суток, и вдруг небо разоблачилось, и солнце засияло, воздух затрещал – но лед на реке успел уже подтаять за неделю и не успел схватиться заморозком за день. И вот эти дуры побежали по льду, чтобы срезать путь до школы. Хотелось им быстрее.

Две провалились. Таня Куриленко сразу канула. Вторая – Люся Городец – чернела черной точкой в полынье, хватаясь за края. А третья – Ира Левицкая – ей повезло: под ней не треснуло, она стояла в двух шагах от полыньи, где чернела Люсина голова, – страх приморозил ее к месту. Мы видели с берега только узкий силуэт, поникший, сгорбленный. Как обгорелая спичка.

Первым побежал Ментор. Скинул шинель, пиджак, рубаху, все до исподнего, принялся было разматывать портянки, но бросил и помчался так. Полосы портянок взвивались следом, тяжелея с каждым шагом от налипающего снега. Но и десяти шагов не сделал: едва только забереги пересек – как провалился. Морковка заголосила: «Тонет, тонет, помогите! Сергей Владимирович, миленький, держитесь! Кто-нибудь!». Пока Морковка, ослепленная горем, бегала по берегу туда-обратно и расцарапывала щеки на лице, Ментор каким-то одним ловким движением перекатился из полыньи на лед и стремглав помчался дальше, к цели. Морковка, протерев глаза от слез, видит: полынья пуста – и как завоет: «Утону-у-ул! Сергей Владими… Господи! Сережа!.. Утонул!..» – не замечая, как Ментор, стремительно удаляясь, бежит живехонький по льду реки, весь красный, словно кипятком ошпаренный. «Вот же он! Живой! Вон там, вот там, смотрите, Ольга Марковна!» – закричали ей со всех сторон. И тотчас Ментор снова провалился. Ухнул под лед с головой. Вынырнул. И завозился в густой воде, как муха в киселе. «Да что же это?!» – Морковка закрыла ладонями лицо и хлопнулась пышным задом в снег – аж юбка вздулась шаром. На этот раз Ментор застрял. По его тяжелым, вязким движениям было видно – изнемог. Он пытался выскользнуть из полыньи, по-тюленьи наползая на лед, – но лед под ним гулял и ломался.


Вдруг из толпы выскочил какой-то старшеклассник, мигом разоблачился, выдернул из штанов ремень и, намотав на кулак, побежал к реке, сверкая в солнце жемчужными мускулистыми статями. Все закричали: Тимур! Тимоха! Давай-давай!

Он двигался мощно и грациозно, как дикая кошка на мягких лапах, – длинными прыжками домчался до лунки Ментора, лег плашмя за три локтя и бросил ему конец своего ремня, но Ментор не взял, а сердито закричал что-то, затряс сосульками волос, кивая в сторону девочек: мол, не меня спасай, а тех…

Про тех уже все забыли.

Я посмотрела на них: Люся все еще держалась, откуда только силы? Такая хрупкая, малахольная, всегда последняя на физкультуре. А Ира так и стояла рядом спичкой, в той же позе. Уж не померла ли стоймя?

Здесь, у подножья Храмовой горы, река Вихляйка вширь берет, а зимой, засыпанная снегом, кажется бескрайней, сливаясь с дальним пологим берегом и как бы продолжаясь в нем до горизонта. Посередине реки обычно темнеет несколько промоин – в том месте лед как промокашка, слабый, рыхлый. Видимо, там проходит быстрина, бурное течение точит лед даже в сильные морозы. Как раз в полосе промоин они и находились. Если такие щепки, как Люся с Таней, там проломили лед, – что же будет с Тимуром? Он по весу как раз за двух за них сойдет.


Не знаю, что на меня нашло… Как будто ноги сами понесли. На ходу платок размотала, сорвала с головы… Бегу – а вслед Морковка: «Дерюгина, куда?! Назад, вернись на место!». Поздно.

У Люси – сизое лицо без выражения: все мышцы и зубы дробно трясутся с частотой какого-то заводного механизма, глаза остекленели. «Хватайся за платок! Люся! Пожалуйста!» – прошу я. Она не реагирует. Наконец просовывает вперед прозрачную паучью лапку и вцепляется в платок. Но только я потянула, как он выскользнул из ее окоченевших пальцев. Я снова бросила, но Люся уже была где-то далеко, она словно задремала, голова ее откинулась назад и легла на воду с какой-то успокоенной, нежной улыбкой.

Непонятно было, что делать дальше. Я лежала ничком на ледяной каше и звала: Люся, Люся! Одежда пропиталась снизу водой, обкладывая тело холодом, как глиной… А Ира Левицкая все стояла рядом, застыв над нами черной тенью, как смерть. Смерть… Это была даже не мысль, а внезапная тоска, словно в груди пошевелилось что-то гнусное, вялое – и сразу все показалось напрасным… Было и другое – досада на себя, неловкость за свой порыв – зачем так выделилась, если ни на что не пригодилась? И что теперь – бесславно отползти? Вдвойне позорно… Лучше замерзнуть тут с ними, умереть. А даже если все мы тут умрем, – вдруг явилась простая мысль, легкая, ясная, – разве сейчас не лучшее для этого время? Самая пора! Ведь мы все только-только причастились. Чего ж бояться? Никтоже да убоится смерти, свободи бо нас Спасова смерть…

Я проползла на локтях вперед, протянула руку к Люсе – и провалилась. Ледяная вода клацнула над моей головой, как челюсти.

9. Автограф со слезами

Дверь жахнула, и в кабинет ворвался какой-то стихийный человек.

Это был высокий, идеально сложенный, суетливый и ловкий господин – при входе уронил вешалку и успел ее поймать на лету, словно жонглер ухватив тремя руками падающие вещи. Точно и аккуратно вернул все на место. Улыбнулся по-детски широко и беззащитно:

– Ох, извините, ради бога! Я опоздал, такие пробки сегодня, погода как взбесилась, вы тоже попали в метель? Нет, ну где это видано – метель в сентябре?

– И не говорите, – ответил Леднев.

Он развернул экран с графиком дня. Так, это у нас кто… Господь всеблагой! Это же сам Николай Верховцев! В народе – Коля Трехочковый, легенда баскетбола, многократный чемпион Внутреннего Мира, член зала спортивной славы России, герой физического труда и совершенства, как же я…

– Как я мог… Как я мог вас не узнать, – пробормотал смущенно Леднев, вставая и отдавая посетителю спортивный салют. – Как я… Нет. Просто не верится… Это вы? Это правда вы – Коля Трехочковый? О! Что это был за матч! Что за бросок! Это было что-то невероятное… На последних секундах! Бросок с сиреной! И – оп-па! – он даже подпрыгнул, изобразив руками бросок. – Так чисто, не касаясь дужки, с таким нежным шорохом – шших! – и точно в корзину!

Верховцев покраснел до слез и с восторгом воскликнул:

– Нежный шорох! Как хорошо вы сказали! Я до сих пор слышу его… – этот нежный, с захлестом, шорох сетки, когда сквозь нее проходит мяч… Словно сквозь сердце… Боже, что за звук… Божественный звук! Сколько же лет с тех пор прошло…

– Пятнадцать.

– Пятнадцать! Вот ведь… А как вчера! И все еще помнят люди! Помнят… – с умилением загрустил Верховцев. – Ручка у вас есть?

– Ручка? Какая ручка?

– Вы не приготовили ручку? А как я тогда вам автограф дам?

– Ах, это. У меня вот… Инк-стилос. Завалялся.

– Это же американская модель?!

– Китайская.

– Но содрали-то у пиндосов? А? Вот китаезы, да?.. Тоже мне братки-союзнички, одно название, да? Сколько волка ни корми…

– Завалялся, – повторил Леднев раскаянно.

– Так это… На чем расписаться?

Леднев снял медицинский колпак с головы:

– Здесь, пожалуйста. Напишите: Глебу. Это мой правнук… Когда-то баскетболил, хотел стать такой же звездой, как вы.

– О, правда? В вас, небось, ростом пошел?

Леднев засмеялся:

– Верите ли, в детстве я ненавидел свой рост. Мне кто-то сказал, что таких длинных не берут в космонавты. А я, представьте себе, мечтал полететь на Луну.

– На Луну? – удивился Верховцев. – Зачем?

– Это была общая мечта всех мальчишек моего времени. Знаете, Лунная программа и все такое. После полета Гагарина о чем еще можно было мечтать? Только о полете на Луну.

– Гагарин, – озадаченно произнес Верховцев. – Гагарин. Знакомая фамилия. Был у нас в команде один Гагарин. Маленький такой клоп, а прыгучий, и так с мячом слипался, что поди отними. Неплохой был игрок, да… Значит, кому?.. Как, вы сказали, зовут вашего парня?

– Глеб. Он ваш преданный фанат. Был легким форвардом в школьной команде… Потом в универе… Рост два метра пять, очень был хорош в передней линии атаки. Сейчас-то, конечно, не играет, не до того – работа, дела…

Верховцев, одобрительно кивая, расписывал колпак старательными каракулями, но вдруг, на последних словах Леднева, бросил ручку, уронил голову в ладони и беззвучно зарыдал.

– Что с вами? – всполошился Дмитрий Антонович. – Дорогой мой! Что такое?

На страницу:
3 из 5