bannerbanner
Иоанн Павел II: Поляк на Святом престоле
Иоанн Павел II: Поляк на Святом престоле

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 20

Подобного бунта церковь не знала уже полвека, со времен споров вокруг модернистских течений. Павел VI, ошарашенный поднявшейся волной, до самой смерти больше не издал ни одной энциклики, хотя в начале правления написал их целых шесть399.

В отличие от западного клира польский епископат выразил полное согласие с папским документом, тем более что он был по большей части основан на тех замечаниях, которые Войтыла заблаговременно отправил в Рим400. Краковская курия издала в 1969 году подробный комментарий к энциклике. Войтыла же написал вступление к этому комментарию, где среди прочего указал: «Энциклика затрагивает ключевые вопросы человеческой жизни и поведения. Она разъясняет, что истинная супружеская любовь нерасторжимо связана с родительскими обязанностями и что такой любви соответствует родительское сознание, а не контрацепция. Следовательно, истина энциклики «Humanae vitae» затрагивает нашу совесть, входя в сферы восприятия наиболее, так сказать, человеческих и личностных ценностей»401.

Для проведения своих идей в жизнь Войтыла организовал в 1967 году на территории резиденции годичный курс подготовки к семейной жизни, куда привлек богословов, психологов, философов и врачей, а в 1969‐м создал целый Институт семейной теологии, готовивший специалистов для работы в епархиях. Сверх того, в 1974 году кардинал основал фонд помощи одиноким матерям, поддерживавший тех женщин, кто сознательно отказался от аборта402.

***

Стефан Вышиньский характеризовал бунтарство западной молодежи как анархию, огульное ниспровергательство без созидательной программы и каприз народов, не знающих, куда девать время и деньги. Между тем молодежь заволновалась и в самой Польше. Правда, взбунтовалась она не против капитализма, а против родной номенклатуры.

Начиналось, как и на Западе, с музыки. Уже в 1965 году будущий гуру психоделики и прогрессив-рока Чеслав Немен объехал с концертами Польшу, Венгрию, Францию и Югославию, а в конце 1966 года увидела свет первая успешная пластинка польских «битлов» – группы «Червоне гитары». В апреле 1967 года совершилась вещь и вовсе невероятная – в Варшаве выступили «Роллинг стоунз». Концерт состоялся во Дворце науки и культуры, некогда возведенном советскими строителями по образцу сталинских высоток, а билеты распространялись через горком – даже партия поддалась новым веяниям!

Казалось, потянуло новой «оттепелью», но не тут-то было! Пока молодежь играла рок и отращивала волосы по последней моде, партийная бюрократия вновь окунула страну в маразм и мракобесие, развязав охоту на ведьм. В Польше разразилась «антисионистская кампания».

Эта кампания являла собой один из вариантов массовой замены кадров в управленческом аппарате тоталитарного государства, по типу Большого террора или культурной революции, только без убийств и физических расправ. Ее двигателями были партфункционеры низшего звена, а неформальным лидером – амбициозный министр внутренних дел Мечислав Мочар. Имея за плечами опыт борьбы в антифашистском подполье, он сплотил вокруг себя таких же бывших участников Сопротивления, независимо от их идеологической окраски (хотя костяк составляли, разумеется, ветераны-коммунисты). С легкой руки западных журналистов сторонников Мочара в партии окрестили «партизанами». Используя простецкий язык улицы, «партизаны» стремились показать себя выходцами из «толщи народной», плотью от плоти матери-Польши – в противовес прибывшим из СССР солдатам и офицерам Войска Польского, якобы находившимся в подчинении у евреев-коммунистов и советского командования. Постоянно апеллируя к патриотизму, они изображали себя поборниками национальных интересов страны и почти не вспоминали о марксизме.

Гомулка не рассматривал Мочара как соперника. В тот момент его куда больше занимал расчет с берутовской элитой – людьми, лишенными постов на волне «оттепели». По убеждению главы партии, именно они направляли из‐за кулис деятельность разнообразных диссидентов. Среди этих «обиженных» сановников было немало евреев, которых Гомулка еще в сороковые годы обвинял в наплевательском отношении к судьбе Польши. Поэтому он не усомнился в правдивости тех «Информационных бюллетеней», которые сотрудники Мочара поставляли в Политбюро, донося о настроениях в обществе после отгремевшей 5–10 июня 1967 года арабо-израильской войны.

Как известно, конфликт на Ближнем Востоке являлся одним из фронтов холодной войны, в силу чего разгром арабских стран был очень болезненно воспринят в соцлагере. Для Мочара не составляло труда увязать «агрессивную политику Израиля» с борьбой группировок в партии. Умело состряпанные отчеты сформировали у первого секретаря ощущение сионистской угрозы. «Наши евреи побили их арабов», – это выражение, гулявшее тогда по Польше, взбесило Гомулку.

Девятнадцатого июня 1967 года, выступая на очередном конгрессе профсоюзов, он заявил, что власть не может оставаться безучастной к пребыванию в стране пятой колонны и что у граждан Польши должна быть одна родина; те же, кто считает иначе, могут уезжать. Это высказывание, пробуждавшее ассоциации с недоброй памяти реакционными режимами, не попало в печать, но все равно запустило механизм «охоты на ведьм», будучи передано по радио и телевидению403.

Поначалу кампания затрагивала только партфункционеров и слабо касалась прочих служащих еврейского происхождения. До конца 1967 года партаппарат понемногу выдавливал из себя потенциальных «сионистов», то есть евреев, имевших несчастье оказаться на ответственном посту, либо тех, кто по каким-то причинам вызывал подозрение. Из редакции Большой энциклопедии был уволен ряд прежних деятелей «идеологического фронта»; из армии выгнали около двух тысяч офицеров, в том числе семнадцать генералов (именно тогда министром обороны стал будущий диктатор Войцех Ярузельский). В конце января 1968 года, не желая мириться с нарастающей антисемитской волной, положили партбилеты два выдающихся ученых еврейского происхождения – социолог Зыгмунт Бауман и экономист Влодзимеж Брус.

Однако то была лишь прелюдия. Подлинный размах кампания приобрела весной 1968 года после протеста студенческой оппозиции против снятия со сцены Национального театра в Варшаве спектакля по поэме Мицкевича «Дзяды». Спектакль был приурочен к пятидесятой годовщине Октябрьской революции, но вызвал неудовольствие Клишко своими религиозными и антироссийскими мотивами. Было объявлено, что с 30 января 1968 года постановка убирается из репертуара. По Варшаве разнесся слух, будто к этому приложил руку советский посол. В день последнего представления ряд учащихся Варшавского университета и Высшей театральной школы организовали манифестацию протеста, разогнанную милицией. Расправа над демонстрантами, как и вообще вся атмосфера вокруг спектакля, вызвала бурление не только в университете, но и в литературной среде. Свою лепту внесли и события в соседней Чехословакии, где новый глава Компартии Александр Дубчек отпустил вожжи в политике и культуре. Вдохновленные примером соседей, поляки тоже захотели открыто говорить о том, что их волновало.

Двадцать девятого февраля 1968 года варшавское отделение Союза писателей собралось на чрезвычайное заседание. Писателей словно прорвало. Как в 1956 году, труженики пера снова заговорили о произволе цензуры, о разгуле антисемитизма, об арестах недовольных, и наконец о материальном убожестве литераторов. Блестящий памфлетист «Тыгодника повшехного» Стефан Киселевский зачитал список запрещенных к изданию писателей и их произведений, к восторгу присутствующих обозвав режим Гомулки «диктатурой темноты». Взбудораженные литераторы готовы были выступать хоть до поздней ночи, но тут к зданию Союза писателей подъехали машины с «рабочим активом». Стало понятно, что пора закругляться. В итоге, после ожесточенных дискуссий, писатели приняли крайне резкую резолюцию, в которой перечислили претензии к власти и потребовали вернуть «Дзяды» на сцену.

Затем инициатива вновь перешла к молодежи. Восьмого марта, невзирая на превентивное задержание почти всех лидеров студенческого протеста, состоялся массовый митинг учащихся Варшавского университета. Студенты потребовали настоящей демократии и уважения к национальной культуре. На этот раз власти не обошлись простыми угрозами, а перешли к действиям. Возле университетских ворот появились автобусы с «Добровольным резервом гражданской милиции» (ORMO): дружинниками в касках, вооруженными резиновыми дубинками. И началось.

«Автобусы как раз отъезжали… – вспоминала на допросе одна из участниц митинга, – когда внезапно со стороны истфака появились ормовцы с палками, я побежала… Нас… загнали в Казимировский дворец (одно из зданий на территории вуза. – В. В.)… С балкона я видела, как ормовцы и милиционеры в касках работают внизу дубинками. Видела двух милиционеров в форме, которые били какую-то девушку, лежавшую без сознания. С правой стороны возле стены лежали два парня, тоже без сознания. К ним подбежали три ормовца и стали бить их по лицам и животам. В другом месте несколько гражданских били палками двух девушек. Убегающих били по головам, ногам и шеям. Когда через минуту двое студентов попытались втянуть тех парней через окно, к ним снова подлетела пара ормовцев и стала охаживать их, пока окно не закрыли. Помню, что, стоя на балконе, я разрыдалась и сказала оказавшемуся рядом профессору несколько горьких слов о том, что нас обманули. Остальные чувствовали то же самое. Какой-то парень, бледный и не владеющий собой, хотел свалить на стоявших внизу ормовцев горшок с цветами. Его оттащили… Другие требовали ректора, но тот так и не вышел к окну»404.

Выбегающие из университета студенты стали собираться большими группами на Краковском предместье (главной исторической улице города), но их немедленно атаковали милиционеры. Доходило до гротеска. Несколько десятков человек в поисках спасения укрылись в костеле Святого Креста (одном из крупнейших храмов польской столицы). Кто-то издевательски выкрикнул: «Глядите, как партия загоняет людей в церковь!»405 Милиция устремилась внутрь, студенты с пением «Интернационала» попытались забаррикадировать двери, но без успеха. Вскоре на улицах города был водворен порядок.

Расправа со студенческим митингом взорвала Польшу. Уже на следующий день в Варшаве состоялась крупная манифестация студентов (вновь разогнанная милицией), а с понедельника 11 марта заполыхало во всех университетских центрах. На протяжении недели демонстрации протеста и столкновения с милицией прокатились по Лодзи, Вроцлаву, Гданьску, Люблину, Ополю, Торуни, Катовицам, Познани, Ченстохове, Щецину. Продолжалось противостояние в Варшаве, где забастовки охватили все вузы. Выступления отмечались даже в городах, где не было больших учебных заведений: Лигнице, Радоме и Еленей Гуре.

В Кракове особенно горячо было 13 и 14 марта. В эти дни происходили стычки на Главном рынке, вокруг памятника Мицкевичу, причем досталось от разошедшихся милиционеров и профессорам. Милиция окружила кордонами Главный рынок и пропускала лишь тех, кто там жил или работал. Обитатели студенческих общежитий готовились к обороне, запасаясь бутылками с зажигательной смесью. Однако брать штурмом пришлось лишь общежитие Горно-металлургической академии, в остальных центрах протеста удалось разрядить обстановку благодаря вмешательству преподавателей406.

Около полутора недель ворота польских вузов и стены общежитий украшали лозунги: «Нет хлеба без свободы», «Вся Польша ждет своего Дубчека», «Рабочие с нами», «Долой цензуру!», «Вернуть Дзяды на сцену!» и т. д. Столкнувшись с предвзятостью прессы, студенты пустили в ход листовки, переписывая их методом «китайской печатной машинки», то есть сразу по несколько штук, разделяя копировальной бумагой. В этих листовках, а также в резолюциях, принимаемых забастовщиками, неизбежно декларировалась верность социализму, но содержалось требование к прессе сказать правду о событиях, а к милиции – отпустить арестованных.

Митинговали не только учащиеся вузов. Согласно милицейским сводкам, среди арестованных оказалось куда больше рабочих, чем студентов, но все схваченные, что характерно, были моложе тридцати лет. В сущности, это был бунт молодежи против косной системы.

На волнения власть ответила новым витком антисионистской пропаганды. Газеты соперничали друг с другом в поиске «провокаторов» и «поджигателей», неизменно указывая на «политических банкротов» из прежней элиты, которые действуют якобы по указке сионистов и немецких реваншистов. Особенно усердствовала паксовская пресса, печатавшая материалы откровенно антисемитского характера. Студенческих заводил называли «банановой молодежью», СМИ публиковали фамилии отпрысков высокопоставленных родителей, замеченных в акциях протеста. Лишь к концу мая, когда волнения уже давно утихли, Гомулка начал сворачивать кампанию, опасаясь, что она выйдет из-под контроля. Сотни людей к тому времени сидели в ожидании суда, тысячи вынуждены были эмигрировать.

Всего из страны без права возврата в 1968–1969 годах уехало более 15 000 граждан, среди них несколько сотен ученых, около 200 сотрудников прессы и издательств, 91 артист, 26 кинематографистов и более 300 врачей. Была проведена большая чистка в руководящих органах. Уже к сентябрю 1968 года с ответственных постов в Варшаве сняли 774 человека, в том числе 5 министров, 22 заместителя министра, 133 директора и заместителя директора отдела. Не были переизбраны в новый состав 82 члена руководящих органов на V съезде партии, состоявшемся в ноябре 1968 года407. Таким образом, антисионистская кампания как средство обновления партийных кадров принесла свои плоды, хотя далеко не удовлетворила ее зачинщиков. Мочар получил всего лишь пост заместителя члена Политбюро, а освободившееся кресло министра внутренних дел занял человек, никакого отношения к «партизанам» не имевший. Гомулка явно переменил отношение к товарищу по подпольной борьбе.

***

Для Войтылы этот бурный период начался со страстей вокруг другого театра, куда более близкого его сердцу, – Театру рапсодов. Еще 22 августа 1966 года, в разгар празднеств в честь тысячелетия крещения Польши, он отслужил в кафедральном соборе на Вавеле мессу, отметив 25-летие театра, а уже в мае 1967 года вышло постановление о его скором закрытии. Основание? Клерикализм, саботаж мероприятий по празднованию юбилея Польского государства и нелояльность к строю народной демократии. Для Войтылы, только что получившего известие о назначении его кардиналом, это был очередной холодный душ – тем более неприятный, что поводом к закрытию театра стала как раз его месса. Девятого июня, незадолго до выезда в Рим, он написал письмо старому знакомому Люциану Мотыке, который в тот момент занимал пост министра культуры и искусств408. Заступничество архиепископа не помогло (скорее даже повредило). Театр закрыли, Котлярчик вернулся к педагогике – устроился преподавать риторику и фонетику в две краковские семинарии. В феврале 1978 года он скончался, не дожив нескольких месяцев до избрания своего приятеля римским папой. Панихиду по нему отслужил краковский архиепископ.

С тяжелым сердцем отправлялся Войтыла в 1967 году в Ватикан. Для него это был новый этап, а для товарища его молодости – крушение дела жизни. Наверняка, уезжая, он лелеял надежду, что власти передумают. Тщетно! В сентябре театр был распущен окончательно.

Поездка в Рим, пусть недолгая, характерна тем, что в ней Войтылу сопровождал уже сложившийся круг приближенных, с которым он впредь так и будет идти по жизни. Самой важной фигурой в этом окружении был его секретарь Станислав Дзивиш. В Риме на папской аудиенции Войтыла пересекся с Мечиславом Малиньским, собратом еще по «Живому розарию». Тот как раз заканчивал обучение в Ангеликуме. А еще новоявленный кардинал встретился там с Юзефом Гожеляным – тем самым ксендзом, который получил приход в Нове Хуте.

При распределении титулярных храмов между новыми кардиналами Войтыле досталась церковь святого Кесария на Палатине. Названная в честь африканского мученика времен раннего христианства, она была поставлена самим императором Валентинианом I, который перенес в Рим из Террачины мощи этого святого, после того как дочь римского властелина исцелилась на могиле подвижника. Войтылу ввели в состав двух конгрегаций: по делам духовенства и по делам восточных церквей (а в 1970 году – еще и в Конгрегацию по делам богослужения).

В сентябре 1967 года он должен был вновь отправиться в Рим – на этот раз в составе делегации епископата для участия в синоде. Но власти, в который уже раз, отказались выдать загранпаспорт Вышиньскому, и тогда все прочие иерархи в знак солидарности с примасом остались в Польше. Закрытие Театра рапсодов, отказ в выезде примасу и – словно этого мало – железнодорожная катастрофа, в которой потерял руку его добрый приятель, епископ Марьян Яворский, бывший секретарь митрополита Базяка. В недобрых чувствах встречал Войтыла ту осень.

К разгоревшейся тогда «антисионистской кампании» епископат отнесся, скажем так, с отстраненным любопытством. Оно и понятно: кампания никак не затрагивала интересы церкви. Когда же на улицы вышли студенты, некоторые иерархи, и Войтыла в том числе, пытались отговорить их от участия в забастовках и митингах, уверенные, что молодежь просто используют в чужих интересах, – редкостное совпадение мнений власти и церкви.

Как всегда, с особенным вниманием клир ожидал слова Вышиньского. Тот поначалу сторонился событий. В ноябре 1968 года на встрече с кардиналом Депфнером он разъяснил свою тогдашнюю позицию: «<…> в Польше нет национального или общественного движения против евреев, поскольку нет угрозы, которая имела место перед войной; зато в лоне партии ведутся споры, жертвой которых становятся евреи из государственной и партийной администрации…». Вышиньский не стал распространяться о сути предвоенной угрозы. Что он имел в виду, разъясняет одна информационная записка из госбезопасности. По данным сотрудников тайной службы, примас полагал кампанию против сионизма следствием советского давления, но при этом сам он, как и другие члены епископата, ничего против сионизма не имел: пусть, мол, евреи уезжают в Израиль – тогда они перестанут строить государство в государстве, как это было до войны409.

В этом вопросе кардинал совершенно расходился с движением «Знак», которое узрело в антисионистской кампании едва ли не возрождение польского фашизма – той самой эндеции410, которую вроде бы раздавили коммунисты вскоре после войны. В июне 1967 года пять депутатов фракции «Знак» обратились к министру иностранных дел Адаму Рапацкому с заявлением, в котором перечисляли страдания, перенесенные в прошлом еврейским народом, и вопрошали, каково отношение польского правительства, так яростно бичующего сионизм, к арабскому национализму?411 Это было смело. Это было почти безрассудно. Пятерка депутатов бросала вызов партии! У примаса они едва ли могли найти поддержку. Фактически все пятеро подставляли головы под топор. Их могли обвинить в чем угодно, вплоть до государственной измены. Подозревать католическую фракцию в связях с «еврейской группировкой» в партии было бы глупо, но сам факт того, что она не захотела плясать под дудку первого секретаря, развязывал руки властям.

Уже не первый раз «знаковцы» бросали перчатку правящему режиму. Тремя годами раньше Турович и Киселевский подписали обращение тридцати четырех деятелей науки и культуры к премьер-министру с требованием увеличить количество бумаги на выпуск современной литературы и смягчить цензуру. То письмо вызвало разоблачительную кампанию в прессе, а тираж «Тыгодника повшехного» директивно снизили с 50 000 до 30 000. Кроме того, польские власти не продлили тогда загранпаспорт Туровичу, из‐за чего он не смог поехать на третью сессию собора.

Вот и теперь «Знак» продолжал дергать тигра за усы – на этот раз по поводу «Дзядов». Сначала отметился Киселевский своей речью про «диктатуру темноты» (за что получил письмо с благодарностью от Вышиньского), а затем, 11 марта 1968 года, вновь проявила активность фракция, направив обращение к премьер-министру Циранкевичу, в котором поддержала резолюцию Союза писателей от 29 февраля и обвинила милицию в излишней жестокости при подавлении студенческих выступлений412. 10 апреля на очередной сессии парламента Циранкевич ответил на это обращение, записав движение «Знак» в число тех, кто «под флагом защиты якобы угрожаемой свободы культуры желает нападать на общественный порядок в нашей стране и вести безответственные политические игры». В том же духе выступило еще несколько представителей партии. Клишко, например, упрекнул «Знак» в том, что он не выразил признательности Гомулке за его «историческую речь» по поводу сионизма и тем самым поставил себя «вне народа».

Тут уже не выдержал лидер «Знака» Завейский. Взбежав на трибуну, он экспромтом произнес пламенную речь в защиту своего движения и лично тех писателей, которые оказались на прицеле у польского агитпропа (прежде всего, Киселевского). В конце выступления, не раз прерываемого издевательскими выкриками с мест, Завейский поставил вопрос о своем членстве в Госсовете, ибо раз он «вне народа», то и делать ему там нечего.

Этот поступок восхитил даже примаса, который патетически назвал его «жестом Рейтана», вспомнив знаменитого шляхтича Тадеуша Рейтана, который в 1773 году пытался сорвать Сейм, утвердивший первый раздел Речи Посполитой, и даже лег в дверях, мешая депутатам покидать зал заседаний (этому сюжету, между прочим, посвящена одна из самых известных картин Яна Матейко)413.

Знай Вышиньский, чем рисковал католический писатель, полемизируя с партийным руководством, он, вероятно, восхитился бы еще больше. Дело здесь не только в политической карьере, которая действительно подошла к концу после этой речи. И не только в угрозе физической расправы, по примеру Киселевского, которого 11 марта избили «неустановленные лица». И даже не в запрете на публикации и шельмовании в прессе – эту участь Завейский разделил с целым рядом других литераторов, которых в тот период песочили в газетах и речах партийных бонз. Нет, положение Завейского было куда трагичнее. Свою преданность вере он совмещал с гомосексуализмом, что вызывало в нем самые мучительные переживания вплоть до попыток самоубийства. Свою ориентацию он не афишировал, но особенно и не скрывал: жил вдвоем со Станиславом Трембакевичем, преподавателем психологии в Люблинском католическом университете.

Далеко не все знали об этом. Кое-кто из собратьев-писателей был в курсе (например, живой классик польской литературы Мария Домбровская), но церковные иерархи почти наверняка пребывали в неведении, иначе, конечно, изменили бы свое отношение к нему. Завейский жил в Варшаве, Краков посещал в одиночку, а вот в Кальварию Зебжидовскую выбирался уже со своим партнером. Квартира Завейского прослушивалась спецслужбой, поэтому партийное руководство было в курсе всех обстоятельств его жизни, что позволяло держать на крючке лидера «Знака». Писатель не мог не отдавать себе в этом отчет – тем отчаяннее выглядел его «рейтановский жест».

Ответственным органам, впрочем, не понадобилось пускать в ход свое тайное оружие. Достаточно было исключить Завейского из Госсовета и начать полоскать в прессе. Вскоре он свалился с инсультом, очень долго лежал в больнице, а когда наметился прогресс, при неясных обстоятельствах выпал с третьего этажа клиники. Скорее всего, покончил с собой. Это произошло в июне 1969 года. Трембакевич прожил после этого еще одиннадцать лет и нашел вечное пристанище в одной с ним могиле на варшавском кладбище. Их надгробия стоят рядом, увековечивая этот удивительный союз.

Если в период «антисионистской кампании» примас не поддержал «Знак», то после исключения «Дзядов» из репертуара действовал уже заодно с католиками-мирянами. Оно и понятно: защита национальной традиции – совсем не то же самое, что защита каких-то евреев из компартии. Завейский, правда, условился с ним, что костел не станет вмешиваться в события, но примас не стерпел. Двадцать первого марта 1968 года появилось «Слово Епископата о болезненных событиях», в котором иерархи осуждали суровые меры в отношении студентов. В тот же день епископы направили свое письмо Циранкевичу, требуя отпустить арестованных и пресечь ложь в прессе. «Резиновая дубинка – не аргумент для свободного общества… Государственная власть не может заменить рассудок и справедливость резиновой дубинкой»414.

Оба документа были утверждены на конференции епископата, проходившей в Варшаве 21–22 марта 1968 года. Конференция, что понятно, занималась проблемами церкви, новости политики ее не касались, а потому из всех выступавших лишь один Войтыла косвенно затронул текущие события, подняв вопрос о свободе личности и зачитав «Слово Епископата» (очевидно, по договоренности с примасом)415.

Третьего мая появилось еще одно «Слово Епископата» – теперь уже в защиту «Знака». Не говоря о нем напрямую, прелаты заявляли: «<…> никого нельзя порочить как врага по причине его взглядов», и вообще, подчинение народного представительства «одной группе (читай, компартии. – В. В.) лишает это учреждение смысла, а народ теряет возможность выражать свои желания и мнения». Впечатление от этой демократической декларации, отвергавшей однопартийную диктатуру, несколько сглаживалось концовкой, где авторы решительно восставали против огульных обвинений поляков в антисемитизме, громко раздававшихся на Западе. Для партийцев, всегда нервно реагировавших на активность «враждебных центров за рубежом», лояльность в этом вопросе епископата оказалась кстати. Одно дело, когда обвинения в разгуле юдофобии опровергает официальный представитель правящего режима, и совсем другое – когда это делает глава клира, находящийся с режимом в неприязненных отношениях.

На страницу:
16 из 20