bannerbanner
Триада
Триадаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
26 из 35

– Во-во, так начальнику и пиши. А то они здесь сволочь на сволочи: мне лекарство надо запить – воды нет, пошла в ларек, а там учет. Чтоб им там всем заучётило!

Первая партия вышла из-за стальной двери, и вскоре запустили вторую. Сухонькая женщина в простой одежде, с многолетней материнской усталостью на лице, каких много бывает в церкви, напутствовала девчонок:

– Главное – не плачьте.

А когда второй эшелон скрылся за дверью, она взяла список и сделала перекличку, после чего собрала разрешения на свидание у тех, кто попал в третью партию.

– Что же вы не заполнили? – спросила она, возвращая Гене бумажку. – На обратной стороне надо паспортные данные писать.

Заполняя обратную сторону разрешения, Валерьев подумал, что эта женщина – вечный тип, скорбь и собранность, неизбывная интеллигентность, ахматовский «Реквием». Но ему надоело наблюдать, надоело ждать, надоело думать и, отдав разрешение в надежные женские руки, он уставился на светлое расплывчатое пятно окна и принялся непрестанно творить Иисусову молитву. Через некоторое время Гена удивленно услышал, что его окликнули по фамилии: оказывается, уже пора было заходить.




* * *

Он отдал паспорт и сумку в соответствующие места, а после оказался вместе с остальными семью в помещении, похожем на мини-конюшню. Помещение было узким, высоким и содержало восемь своеобразных стойл с окошечком, табуретом и телефонной трубкой в каждом. Застекленные окошечки были забраны изнутри солнцеобразными решетками, и через них просматривалась еще одна стена с зарешеченными окошечками, расположенная в паре метров. Между стенами пролегал проход, застеленный потертым линолеумом. Провода массивных коричневых телефонных трубок, словно отрезанных от уличных таксофонов, таинственно уходили прямо в растрескавшуюся штукатурку стены, а сами трубки лежали на ржавых металлических поддонах, среди пепла и окурков.

После того, как стальная дверь с лязгом захлопнулась за спиной посетителей и ключ отскрежетал в замочной скважине, наступила металлическая тишь. Все убедились, что в противоположных окошках никого нет, и ждали. Минут через пять послышался первый недовольный возглас. Минут через десять недовольный возглас был мощно поддержан почти всеми. Минут через пятнадцать почти все курили… «А им каково?» – подумал Гена о заключенных и вздохнул.

Стена, противоположная стойлам, содержала высокое маленькое окошко с квадратиком неба за массивной крестовой решеткой. Над самым окошком в густой паутине висела блеклая бабочка – крапивница или павлиний глаз, снизу не разобрать.

Заключенных привели почти через час, и Гена заметался вдоль стойл, пока не увидел отца. Отец увидел сына, улыбнулся, приложил ладонь к стеклу окошка и взял телефонную трубку. Сын понял отца, тоже приложил ладонь к стеклу и поднял трубку с поганого поддона.

– Ну, здравствуй! – сказал Володя Красно Солнышко, внимательно вглядываясь в гостя.

– Здравствуй, па! – ответил Гена.

Решетки на окнах не совпадали: у отца железное солнышко пускало ржавые лучи в одну сторону, у сына – в другую; точнее, это только казалось, что в разные, а на деле – у обоих вправо, но потому-то видимость и ухудшилась. Гена покрепче присел на табурет и жадно всмотрелся в отца. Юноша опасался, что ему предстоит увидеть бритый череп, но отцовы волосы были на месте, только они оказались грязно-седые, обильная белая проседь в черных волнистых волосах. Всего за три года – кто бы мог подумать?

– Поседел, – констатировал он.

– Жизнь такая, что поседеешь, – отозвался Владимир Валерьев.

– Как же ты так? Файкер, блин!

– Долги надо было отдавать. А продукцию я производил качественную.

Было видно, что отец не иронизирует, что он, действительно, гордится своей качественной продукцией. «Ребенок! – подумал Гена с нежностью. – Седой ребенок!»

Поговорили о деле Владимира Валерьева, о перспективах, о том, когда может быть суд и что потом, о зоне и колонии-поселении. Поначалу Гена никак не мог сосредоточиться на разговоре, поскольку люди по обе стороны от него кричали, и их было слышно, хоть он и заткнул указательным пальцем свободное от трубки ухо. Потом то ли Гена притерпелся, то ли соседи поуспокоились, но ему никто более не досаждал, и стало казаться, что он беседует с отцом один на один по видеотелефону, такие и вправду изобрели, он рекламу слышал…

– …Даже у нас в городе на переговорном пункте есть – представляешь?

– Не знал, – сказал Владимир. – Значит, и в Москве есть. Могли бы раньше увидеться.

Он улыбнулся и замолчал, вглядываясь в сына. Тот тоже молчал и улыбался, вглядываясь в отца.

– Ты вырос, – отметил отец и после паузы неловко поинтересовался: – Девушка есть?

– Нет, – ответил сын с той же неловкостью.

– Ну, и не надо пока, – поспешно сказал отец. – Я тоже тугодум был, только к третьему курсу увлекся… Кстати, как мама?

– Нормально. Привет тебе передавала.

– И ей тоже передай. Не дергали вас из-за меня?

– Один раз вызывали. Мы сказали, что ничего не знаем, вот и всё.

– Мы же в разводе – чего они лезут? Суки!

– Да ничего страшного, не переживай. Поговорили минут десять и отпустили. Тебе, кстати, привет от Наташи.

– Видел ее? – спросил Владимир смущенно.

– Да.

– Она святая.

– Тебе виднее, – сказал Гена, иронично улыбнувшись, но сразу же поправился: – Извини, па! Я, правда, рад за тебя.

– Вырос, – пробормотал отец. – Только из лифта всё равно не выходи, ты очень высоко можешь подняться.

Гена вспомнил метафору отца о детстве – лифте в небоскребе вроде нью-йоркских башен и недавние события, после чего ответил:

– А если самолеты прилетят? Ты в курсе, что с верхних этажей никто не спасся?

– Спасение – штука условная.

– Точнее, земное благополучие – штука условная, а спасение – величина абсолютная. С такой поправкой – вполне христианская мысль.

– А по-моему, и то условно, и другое условно. Но оказаться на верхних этажах – важнее, чем спастись.

– Важнее, чем остаться в живых, – упрямо поправил Гена. – А спасение возможно на любом этаже.

– Ты поумнел, – констатировал Владимир. – Но я думаю иначе. Ты мысль о спасении связываешь только с христианством. Ты понял, что дом наш многоконфессионален и что, по моим меркам, на верхних этажах окажутся не только христиане, а на нижних – не только буддисты…

– А в самолетах прилетят не только мусульмане, – добавил юноша, тонко улыбнувшись.

– Вот именно.

– Я тебя понял. Ты рассуждаешь как эстет: главное, чтобы было высоко, умно и красиво. Это и есть верхние этажи.

– В принципе, да. Умный и нравственный буддист милее сердцу моему, чем глупый безнравственный христианин. И, наоборот, умный и нравственный христианин милее мне, чем глупый и безнравственный буддист.

– А если сопоставить умного безнравственного и глупого нравственного – кто милее?

– Умный безнравственный, – ответил Владимир, подумав, и улыбнулся. – Ты прав, я эстет. Как у Уайльда: «Эстетика выше этики». Высшая категория – красота. Ну а ты по какому критерию будешь селекцию проводить?

– По истинности. Христианство, а точнее, Православие – эталон. Чем дальше от него, тем дальше от спасения. Я в душе тоже эстет и потому буддиста Пелевина я читаю, а некоторых православных бездарей – нет. Но я понимаю, что шансов на спасение у этих православных бездарей больше, чем у Пелевина.

– Ты очень поумнел. Или говорить, что ли, начал, а раньше всё молчал… Но я с тобой всё равно не согласен, ведь есть и другой аспект…

Но о другом аспекте Гена так ничего и не узнал, поскольку их прервали. Прервали не только Гену и Владимира, но и всех остальных: свидание окончилось.

– Пока! – закричал сын, прикладывая ладонь к стеклу. – Я тебе напишу! Тут бабочка в паутине, я забыл сказать!

– Здесь почти все граффити сентиментальные! – тоже громко отвечал отец, отнимая ладонь от стекла. – Маме привет передавай!

– Передам! – кричал Гена. – Но это не граффити, это настоящая бабочка!

Однако Володя Красно Солнышко уже не слышал: он положил трубку и поднялся с табурета, так что голова исчезла из окошка, а через мгновение исчезло и туловище – заключенного Валерьева увели.

Получив обратно паспорт и сумку, Гена вместе с остальными семью вышел из-за железной двери в обрыдлую комнату-коридор. На них с недоумением, досадой и завистью посмотрела четвертая партия: что, мол, так долго? На крылечке многие из вышедших закурили и стали обмениваться телефонами. «Похоже, в Москве у всех сотовые», – удивленно подумал юноша, неторопливо пересекая предтюремный двор. Спешить было некуда: времени до поезда полно.

В первом же магазинчике Гена призадумался, разглядывая слабоалкогольную продукцию, и выбрал пол-литровую банку джин-тоника. Раньше он этого напитка не пробовал, но тоник ему нравился, а градусы он расценил как оптимальные. Вкус у джин-тоника оказался горьковато-фармацевтическим с металлическим оттенком. «Нет, это не железо – это алюминий, – размышлял Валерьев. – У банки вкус, наверное, такой же…»

Возле своего вагона Гена встретился с Рудаковым, сообщил ему то, что счел нужным, и передал привет. Юноша чувствовал, что лифт остановился и выжидающе раскрыл двери. «Как в троллейбусе, – мутно подумал он. – Хотя при чем тут троллейбус, хватит и лифта… Кому надо, тот пусть и выходит. Мне выше».


* * *

Субботним утром Гена Валерьев вернулся в родной город. Поезд пришел около шести, было свежо, солнце только-только всходило, в троллейбусе, кроме Гены, ехали двое – кондуктор и водитель. Заспанная Тамара Ивановна в ночной рубашке открыла дверь и отправилась досыпать, но не уснула, оделась и принялась за расспросы. Сын старался отвечать подробно, но получилось коротко. «Не говорить же ей про лифт и бабочку в паутине! – мысленно рассуждал он, припоминая упущенное в рассказе. – Она не поймет, да и не для нее этот разговор был».

– Гуляют где? – переспросил он. – Гуляют на крыше тюрьмы. Он говорил, там на крыше бетонные такие боксы и сверху – еще одна крыша, а между боксами и той крышей – полосочки неба, ветер чуть-чуть задувает. Еще он говорил, что очень тяжело без горизонта, вдаль посмотреть нельзя.

– Кошмар какой!

– Да уж.

Днем Гена увиделся с Артуркой и взял у него лекции. Артурке очень хотелось спросить, что же это за дела такие были у приятеля, но он, сам себе удивляясь, не спросил, а Гена мысленно поблагодарил его за неожиданную тактичность. Вечером, тупо переписывая последнюю лекцию, Валерьев вдруг зажмурился и до боли сжал челюсти, после чего отшвырнул Артуркину тетрадку и выдрал из своей чистый клетчатый лист. «Поздно уже, – устало подумал он, глянув на часы, но упрямо возразил себе: – Пока не напишу, не лягу!»


Здравствуй, папа!

Я сегодня вернулся от тебя, сейчас лекции переписывал и бросил на середине предложения. Нам надо договорить. Как нас некстати прервали! Тоже на середине предложения. Помнишь у Вайкуле песню про вернисаж? Я, когда маленьким был, не все слова понимал. Там есть такая строчка: «Вот кто-то в профиль и анфас, а я смотрю-смотрю на вас», а мне слышалось: «Вот кто-то пробили анфас, а я смотрю-смотрю на вас». Анфас мне представлялся таким колоколом, вроде корабельных склянок, а вся сцена происходила, по моему разумению, в тюрьме: анфас этот, печально звенящий, означал конец свидания, и в последние мгновения один несчастный человек смотрит на другого несчастного, сейчас их разлучат… Я только что вспомнил об этом и бросил переписывать лекционную бредятину, а листок, на котором пишу, – из тетрадки по психологии.

Грустно мне, папа. Когда я рассказал маме, что горизонта не видно, она отозвалась: «Кошмар какой-то», – и я только тогда прочувствовал. В городе ведь тоже горизонта почти нет, но простор есть, воздух, небо, и можно за город выйти при желании, а уж там – горизонт… Грустно это, но ты не печалься, когда-нибудь снова увидишь горизонт, а быть может, и другое кое-что увидишь, не зря же Господь на тебя внимание обратил. Когда за грехом следует кара, это хорошо, это значит, что Бог тебя не забывает, что ты ценен в Его очах. Может, с тобой, как с Федором Михайловичем, получится.

Нас ведь прервали на самом интересном месте: верхние этажи с высокой духовностью их обитателей, вне зависимости от религиозной принадлежности. Высокая духовность обусловлена тем, что эти люди внутренне остались детьми. Мне сначала пришла на ум известная оккультная метафора о том, что люди разных конфессий поднимаются в гору по разным склонам и встретятся на вершине, на твоих верхних этажах. Но потом я понял, что у тебя иное: люди верхних этажей  не просветленные, постигшие истину благодаря духовным усилиям, а люди, сохранившие в себе истину, не растерявшие ее на жизненном пути. Здесь вопрос уже не религиозный, а философский или психологический. И знаешь, что я тебе скажу: лифт неподвижен! В том-то и фокус, что лифт неподвижен, – движется здание, проваливаясь всё глубже. Если выйдешь из лифта – не остановишься, а начнешь деградировать, будешь проваливаться вместе со зданием. Знал бы ты, как меня мучит эта деградация! Но хочется верить, что я всё еще в лифте.

Взросление можно сравнить и со спуском с горы: сначала ты в одиночестве, но чем ниже спускаешься, тем больше людей тебе встречается. Чем ниже, тем люди хуже, тем менее они помнят вершину. Все люди спускаются с разными скоростями; кто-то пытается замереть, осознав процесс, но его толкают в спину; кто-то пытается взобраться наверх, но это почти невозможно, разве что только в самом начале нисхождения, когда очень мало встречных.

О чем бишь я? О том, что мы говорили о разном: я – о спасении, ты – о детскости как высшей черте характера. Это я к тому, что ты, слава Богу, не равноценность религий проповедуешь, а равноценность детскости для всех людей. Вопрос о спасении для тебя пока не актуален, это я понял, но если ты о нем задумаешься, не умничай, не пытайся изобрести велосипед и ни в малую, ни в большую колесницу, в нирвану катящуюся, не садись: тебе не растворяться, а спасаться надо. Православие – путь трудный, но радостный и, главное, единственный. Пойди им, очень тебя прошу, ведь вместе крестились!

Наверное, я слишком уж прямо пишу, получается проповедь, а не беседа на отвлеченные темы. Но дело в том, папа, что это тема совсем не абстрактна, не умозрительна, а так конкретна, что мороз по коже и плакать хочется. Попробуй хоть на минутку встать на мою позицию: все мы бессмертны – и ты, и я, и мама. И от того, как мы проживем земную жизнь, будет зависеть, встретимся ли мы в вечности. Я хочу быть с вами! А еще есть Бог – ты не представляешь, какой Он добрый; это только когда молиться начнешь и когда в жизни будут происходить кое-какие события, поймешь, насколько Он тебя любит! Я в вечности с Ним хочу быть, и чтобы вы рядом, и все, кого я знаю, – вот чего я хочу. А если вы того же не захотите, ничего не получится, будет вечный «анфас». Подумай, папа.

Вот и лист заканчивается, хоть и в каждой клеточке писал, и время уж за полночь, и на душе полегчало. Мне кажется, что всё у тебя будет хорошо. Не печалься!

Гена.


Проснувшись на следующее утро, Тамара Ивановна посмотрела на часы, встала, потянулась, прошла на кухню и по целому ряду неоспоримых признаков поняла, что Генка, засранец, убежал в свою церковь без завтрака.

– Идея супер, хоть рассказ пиши, но, по-моему, играть без зрителей – тупилово какое-то… – озадаченно произнес Курин в тот момент, когда Гена, вернувшись из церкви, получал нагоняй.

– Почему тупилово? В том-то и прелесть ролевых игр, что нет ни зрителей, ни сценария – сплошное самораскрытие! – возбужденно возразил Степа, вглядываясь попеременно в лица Дрюни, Миши и Светы, с которыми сидел за одни столиком.

– «Натюрморды» таким никогда не занимались – надо попробовать, – высказался Миша, обмозговывая Степину идею и одновременно любуясь светофористой (красно-желто-зеленой) кроной красавицы березы, росшей неподалеку от летнего кафе.

– И главное, что костюмов особых не надо и репетиций никаких. Я – за! – поддержала Света и хлебнула пива, догоняя остальных, после чего у девушки возникло сразу несколько вопросов: во-первых…

– Не знаю я, где Валерьев пропадал, он мне не докладывал, – ответил Артурка в некотором раздражении, прижимая к уху трубку радиотелефона и вглядываясь в монитор компьютера, где замерла сложная стратегическая игра. – Ты мне только из-за этого позвонила?

– Нет, конечно! – смутилась Валя Велина. – Я же говорила: про зарубежку узнать…

А Владимир Валерьев, вернувшись с прогулки, посмотрел в окошко, на небо в клеточку, и вспомнил бабочку в паутине, о которой ему крикнул Гена.

В тот же воскресный день перед ужином Виктор Семенович Солев, поджидая жену и сына, почти машинально вписывал слова в клеточки кроссворда, столь же машинально думая о том, насколько это глупое занятие – разгадывать крестословы.

Глянув на часы, Софья Петровна отметила, что пора ужинать, поднялась со скамейки и молча направилась к мальчику, играющему в классики, – она не хотела отвлекать его окриком.

Допрыгав до слова «рай», Женя внимательно посмотрел под ноги и впервые подумал: «Интересно, кто нарисовал эти классики…»



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДОГОНЯЛКИ



Не знаете ли, что бегущие на ристалище

бегут все, но один получает награду?

Так бегите, чтобы получить.

1-е послание апостола Павла к Коринфянам 9, 24



Глава девятнадцатая


– Давай с нами! – крикнул Сашка весело. – Чего расселся?

Женя нехотя спрыгнул с подоконника, чувствительно ударившись пятками о каменный пол рекреации, и подошел к мальчишкам-одноклассникам. Ему не нравилась их игра, – точнее, не хотелось в ней участвовать: ну что за удовольствие – бегать от стены к стене, наперегонки или просто, туда и обратно, и так всю перемену… Посмотреть сверху – даже интересно, как они там бегают, но чтобы самому бегать – бр-р, да еще и пятка побаливает, надо было слезать, а не прыгать… Но ведь можно же отказаться – или нельзя, раз позвали?.. Так и не разрешив вопроса, Женя побежал и, подбегая к противоположной стене, уже забыл о затруднительной дилемме: сейчас главным было коснуться стены и обратно, и обогнать обязательно Сашку, ну, или хотя бы толстого обогнать, уж толстого-то обязательно…

Последним уроком была физкультура, и они снова бегали, но помедленнее и по кругу, и никто никого не обгонял.

– А ты знаешь, почему кроссовки так называются? – спросил Саша у Жени в раздевалке.

– Почему?

– Потому что в них кросс бегают.

– Что бегают?

– Кросс. Ну, то есть наперегонки и на время.

– Странно… – пробормотал Женя в задумчивости. – Кросс – это крест, я точно знаю.

– Ну как же!

– Мой папа постоянно кроссворды разгадывает. Он сказал, что «кросс» – крест, а «ворд» – слово. Если по-русски, то кроссворд – это крестослов.

– А при чем тут кроссовки? В них что же – на крест забираются, чтобы ноги не скользили?

– Может, кроссом называли крестный путь, путь мучеников? – предположил Женя.

– Как это?

– Ну, например, моего святого Евгения гнали из одного города в другой, в Никополь.

– Зачем?

– Чтобы казнить. Его и других христиан, и всю дорогу били. А одному еще надели специальную обувь с гвоздями внутри. Может, это как раз кроссовки и были?

Саша покрутил пальцем у виска, но Солева такой ответ не удовлетворил и, придя домой, он спросил про кросс у брата.

Миша, заинтересованно хмыкнув, полез в англо-русский словарь и через минуту сказал маленькому филологу:

– Значений куча, особенно глагольных, но нас с тобой существительное интересует… Кросс, распятие, пересечение, крестное знамение, Голгофа… Да уж! А кросс, насколько я понял, сначала бегали по пересеченной местности, отсюда и название. Но слово интересное, с ним играть и играть, – произнес он уже не для Жени, а просто рассуждая вслух. – Даже с кроссвордом можно поэкспериментировать: слово на кресте, Бог-Слово на Голгофе… Спасибо, братец, использую где-нибудь. А теперь иди отсюда: мне писать надо.

Закончив разговор столь бесцеремонно, Миша склонился над рукописью рассказа «Испытание», ощутимо потолстевшей за последние дни. Но поработать толком так и не удалось: вскоре к нему в гости пришел Степа всё с той же идеей фикс, воплощение которой близилось.

– Не боишься, что идея фикс воплощается? – полушутя спросил Миша и процитировал Макаревича: – «А мечта воплотилась во что-то, но мечтой уже быть перестала».

Степа улыбнулся и ответил:

– Как не бояться? Сразу же потеряю смысл жизни и повешусь. Или нет – я уже вешался, что-нибудь новое придумаю.

– С тебя станется, – серьезно заметил Солев. – Может, ну ее на фиг, эту игру?

– Нет уж, вы лучше смирительную рубашку купите в складчину, а после игры сразу наденьте на меня и ведите куда следует, если совсем идиотом считаете, – раздраженно отозвался угловатолицый альбинос.

– Ну ладно, ладно, извини, – пробормотал Миша поспешно. – Что там у нас еще нерешенного с игрой?

– Сначала повтори общую вводную, а потом уже поговорим о сложностях.

– Ладно, повторю. Но ты маньяк – так и знай.

– Не маньяк, а мастер. И вообще, разговорчики в строю. Задание понятно? – комически посуровел Степа.

– Так точно, товарищ прапорщик, – отрапортовал Солев, вытянувшись по стойке смирно. – Разрешите доложить?

– Докладывайте. И вообще, Миш, садись: у нас ведь не про армию игра будет, а поумнее немножко.

– Слышали бы тебя военные, – усмехнулся тот, присаживаясь. – Ладно, докладываю. Ролевая игра, кабинетка, плод твоей больной фантазии, часа на два, называется «Словоглоты». В общем, существует общество словоглотов. Люди как люди, но с небольшой странностью: для продолжения жизнедеятельности им нужно регулярно слышать определенное слово, каждому свое. А сами они это заветное слово произносить не могут. Неживое слово, то есть в книге или в аудиозаписи, – это пища второго сорта, вроде консервированной крови для вампиров. Словоглоты держат свои заветные слова в тайне и вместе с тем всячески побуждают окружающих, чтобы те эти слова произносили, – наводят разговор на лакомую тему, просят спеть любимую песню, рассказать любимый стишок, где это слово встречается. Словоглоты обожают словесные виды искусства, а в собственно-музыкальных, скульптурных, архитектурных, живописных произведениях ценят прежде всего названия.

– Почти слово в слово, как в нашей распечатке.

– Так ведь ты достал всех, все этот бред почти наизусть выучили.

– И классно, – сказал Степа с улыбкой. – Пусть вживаются заранее.  Теперь расскажи про Партию, инициацию, колдунов и про остальных.

– Партия – полурелигиозная организация, хранительница предания и норм поведения, – ну, как наша доперестроечная коммунистическая партия, или как в Китае, или как в конфуцианстве. Каждому новорожденному партийные деятели вручают амулет с зашитым в нем словом. Церемония мистически окрашена, все люди, в том числе и партийцы, верят, что это таинство. Когда ребенок достигает сознательного возраста – семи лет, – он вскрывает амулет и узнает свое слово. Это инициация, с этого момента начинается жизнь по взрослым правилам. Если слово сильно не нравится, его можно изменить в той же Партии, за большие деньги, или у колдунов, за меньшие деньги. И у тех, и у других срабатывает. Колдуны, естественно, подпольщики, обращение к нам уголовно наказуемо. Если заветное слово рассекречено, таким человеком можно манипулировать, – это еще одна причина смены слова. Деклассированные элементы, которым всё по фигу, нищенствуют, как в «крокодилах», то есть показывают свое слово пантомимой: если жалостливый и догадливый прохожий произнесет их слово вслух, то нищие получат кайф. В этом смысле нищие живут побогаче многих других, как и в нашей жизни.

– Отлично! А теперь – об иноке и Соборе, – попросил Степа, по-котовьи жмурясь от удовольствия.

«Все мы, фантазеры, одинаковые… Нас цитируют – мы кайфуем, как те же словоглоты…» – подумал Миша, глянув на друга с грустной нежностью, и продолжил:

– Инок – от слова «инакий», не такой, как все. Я бы назвал его Neo, как в «Матрице», но хозяин – барин, то есть мастер. Ладно, инок так инок. В общем, существует древнее предание о том, что этот инок явится среди словоглотов, и он будет обладать способностью обходиться без сокровенного слова, и будет призывать словоглотов к новой жизни, полной страшной свободы. Кажется, ты так и написал… Философ, блин! Так вот, этот инок-Neo является и проповедует, а чего он такое проповедует, ты не сказал, – типа, мáстерская информация. По этому поводу созывают Собор, как в средневековой Руси, – представителей разных социальных слоев. Этот Собор и есть игра. Все выслушивают пророка, думают и высказывают свои мысли по поводу.

На страницу:
26 из 35