Полная версия
Сторож брату своему
– А я и не об этом, – пожала плечами парсиянка и зацепила ложечкой еще шербету.
– Ты убьешь меня сегодня, несомненно, – проворчала Ситт-Зубейда.
– Можешь злиться, Зубейда, но эта тайна не стоит и медной монетки. Айша Умм Фахр водила Тарика в спальню.
– Слыхала я эти сплетни, и не раз. Домыслы! – отфыркнулась мать халифа.
– А чтобы от позора уберечься, его и подкололи, – настаивала Мараджил.
– Все врут, – сурово уперлась Ситт-Зубейда.
– И по горлу полоснули не зря, а чтобы он ничего сказать не сумел!
– Кто ж подослал-то?
– Да те, кто над ним стояли, те и подослали! Звездочет и шейх!
– А ты почем знаешь? Ты с Джунайдом встречалась, что пальцем в него тычешь? – окончательно рассердилась Зубейда.
– Кассим аль-Джунайд, – тонко улыбнулась Мараджил и отложила ложечку на поднос, – после того как уложил этого вашего упыря на покой, каждые два года ходил в хадж. Зачем?
– Лучше бы он отправился в хадж сейчас – от его меча было бы больше толку, чем от его молитв, – мрачно пробормотала Ситт-Зубейда.
– Меч ему понадобится, когда нерегиль проснется, – фыркнула Мараджил в ответ. – Вот увидишь, как они схлестнутся…
– Да откуда ты взяла все это, о бесстыжая? – гаркнула мать халифа.
– Ну будет тебе, матушка! – звонко расхохоталась Мараджил.
– Нет, ты мне скажи!
Парсиянка засмеялась так, что повалилась навзничь на подушки, а ее невольницы захихикали, прикрывая лица пашминами.
– Мараджил!!!
– Ладно, – отдуваясь и поправляя державшие шапочку шпильки, поднялась и села парсиянка. – Скажу тебе, о Зубейда. После того дела один из слуг сбежал и нанялся служить моему деду. Слуга-то все и рассказал: и про то, как они во дворце как кошки по коврам катались и только что не мяучили, и как в загородной усадьбе тайком встречались, и как в горном имении великая госпожа что ни день Тарика в сад таскала. Слуга этот, кстати, как раз в саду копошился, когда Джунайд к ней пришел и предостерегать начал. Бедняга все боялся, что, раз нерегиля за прелюбодейство убить пытались, тех, кто служил госпоже Умм Фахр в Дар-ас-Хурам, возьмут на допросы и пытки. Так и умер, дрожа от страха…
– Рассказывают, что прислугу из того дворца и впрямь всю распродали… – задумчиво протянула Зубейда. – И сам дворец снесли, все еще гадали, отчего так – и года в нем Умм Фахр не прожила, и на тебе – все под снос…
– Ну вот, теперь ты все знаешь, сестрица, – вежливо поклонилась Мараджил.
– И впрямь знаю, сестрица, да благословит тебя Всевышний за рассказ и предостережение… – Зубейда хмурилась все сильнее и сильнее.
В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь перезвоном браслетов и шелестом шелка.
Вдруг Ситт-Зубейда заговорила снова:
– Завтра мой сын и твой сын встретятся. Для того вас и вызвали из Хорасана с такой поспешностью.
Мараджил настороженно молчала, прищурив глазищи.
– Дело и впрямь будет иметь касательство к нерегилю.
– Что-то ты издалека начала, о сестрица, – мягко проговорила парсиянка.
Зубейда решилась:
– Мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против халифа, чтобы убить его и отнять престол. Еще говорят, что Абдаллах, сын твой, желает разбудить нерегиля, чтобы расправиться с теми, кто не пожелает ему подчиниться после гибели халифа аль-Амина.
Стало слышно, как на пристанях Тиджра перекликаются лодочники.
– Так ли это? – тихо спросила Ситт-Зубейда.
Черная радужка глаз Мараджил, казалось, не отражала дневного света.
Вдруг парсиянка улыбнулась:
– Зубейда, про меня и моего сына тебе будут говорить в оба уха. Не переставая. Потому что супруга нашего, Харуна ар-Рашида – да будет доволен им Всевышний! – видать, попутал див, когда он составлял завещание. Не бывает у царства двух наследников, не бывает у царства двух правителей. Не должно быть такого, чтобы один сидел властителем здесь, в столице, а другой – во всем ему равный – полноправным владетелем в Хорасане. Нельзя делить страну между двумя братьями. Это соблазн, Зубейда, а посланник Всевышнего говорил, что верующему должно бежать соблазна.
– К чему ты клонишь, Мараджил? – прищурилась мать халифа.
– Абдаллах аль-Мамун во всем покорен брату. Но мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против правителя Хорасана, чтобы отнять у того права престолонаследника и вотчину, а самого убить или заточить в темницу по ложному обвинению в измене халифу. Вот к чему я клоню, о Зубейда.
– Про меня и моего сына тебе будут говорить не переставая, о Мараджил, – усмехнулась Ситт-Зубейда. – Аль-Мамун сидит в самой богатой провинции аш-Шарийа и ничем брату не обязан, в то время как аль-Амин, не в пример ему, связан тяжелыми обязательствами. Нарушив любое из них, он теряет власть над халифатом. Такова воля Харуна, и это завещание лежит в Ятрибе у Черного камня Али.
– Ятриб сожжен, и клятвы верности сгорели вместе со святилищем Камня, – тихо отозвалась Мараджил.
Женщины помолчали.
Зубейда вздохнула и нарушила молчание первой:
– Каковы же замыслы твоего сына относительно того дела?
Парсиянка скривилась:
– А мне почем знать? Абдаллах смотрит в рот своему вазиру!
– Хм, – отозвалась Зубейда. – А моего дурачка, как телка, водит за собой его вазир…
– Если б только он… Госпожа Хайзуран, – прошипела Мараджил, – зря ополчилась против сына. Вот Иса ибн Махан, тот и впрямь сбил халифа с пути истинного…
При упоминании имени ненавистного начальника тайной стражи Зубейду перекосило. Не сдержавшись, она проговорила:
– Да будет доволен Хайзуран Всевышний! Свекровь не успела совершить столь многого…
– Да будет Он ей доволен, – согласно кивнула Мараджил – и, сверкнув глазами, провела ладонями по лицу.
* * *Баб-аз-Захаб, ночь
Попойка была в самом разгаре. Халиф, заливисто хохоча, бросал мальчикам серебряные монеты. Гулямчата, хихикая, ползали на четвереньках, собирая блестящие дирхемы. Ковры и стриженую траву устилали лепестки и бутоны роз, мальчишкам приходилось ворошить благоухающие красные и розовые лепестки, чтобы откопать монетки. В воздухе стоял тяжелый аромат амбры и мускуса – от свечей и тазов для умывания рук.
Нуалу сглотнул и пробормотал:
– Какая мерзкая вонь… пахнет словно кошки нассали…
– Терпи, – прошипел Иорвет.
Они стояли недалеко друг от друга – под соседними арками павильона над прудом. В саду веселился халиф с сотрапезниками, над головами шебуршались и пересмеивались женщины. Невольницы сидели на балконах, у окон-смотрилен, топотали по переходам, по лесенкам, по тиковым полам крошечных комнат. Трехэтажный павильон, полный женщин: десятки, десятки любопытных глаз, жадных ртов, разбухающих грудей, похотливых рук, жаждущих фарджей. Жара спала, но темнота не принесла облегчения – сумеречники чувствовали мысли женщин, как липнущую к телу пропотевшую одежду.
Мимо Нуалу шмыгнула тень – девка под покрывалом, лицо до половины закрыто тканью. На аль-самийа женщины не обращали внимания – что с них взять, статуи немые и в доспехи закованные. Обычно не обращали внимания, точнее сказать…
Навстречу рабыне из-за угла выдвинулась толстая пыхтящая фигура. Девка кивнула. Круглоголовый силуэт кивнул в ответ – и засеменил к пирующим.
Похоже, письмо Хафса достигло цели, мысленная речь Иорвета отдавала холодом злости.
Нуалу подумал в ответ: Будет приятно посмотреть на то, как ее побьют палкой.
Лаонец еле сдержался, чтобы не зарычать. И зло прижал уши.
Из сада к павильону быстро шли – двое. Кругломордый Фаик – и сам халиф. От аль-Амина шибало пьяной, мутной, нерассуждающей ненавистью и злобой, как если бы запах нечистот соединился с вонью перегара. Нуалу снова сглотнул – только бы не стошнило…
Халиф, бормоча про себя какие-то злые, бессмысленные ругательства, взлетел по ступеням под арку, его шатнуло, кожаные туфли со скрипом поехали по мрамору – и аль-Амин рухнул прямо в руки сумеречника. Нуалу поймал его над лестницей – еще чуть-чуть, и халиф бы упал и сломал шею.
Аль-Амин забился, заорал дурниной, потом пихнул сумеречника в грудь с нехорошими словами – лаонец не понял смысл, но понял настроение: «Убери от меня руки, мразь!» Что-то подобное. А еще от человека дохнуло страхом – сильным, давним, острым, как запах зверя. Халиф боялся сумеречников. Вот оно что. Боялся, стыдился этого – и оттого еще больше ненавидел.
Получив оплеуху и новую порцию ругательств, Нуалу прижал уши. И еще раз сглотнул. Закрываться рукой и рычать он не имел права.
Халиф плюнул ему в лицо, вздернул подбородок и, пьяно отмахивая рукой, зашагал внутрь. И продолжил бормотать что-то про бессмысленных немых тварей – эти слова ашшариты произносили настолько часто, что Нуалу научился узнавать их в речи.
А потом откуда-то со второго этажа донеслись жалобные, пуганые крики – и визг.
Через некоторое время – а наверху все так же истошно кричали, надрывались женщины – аль-Амин снова вышел под арку. Теперь совершенно довольный и счастливый. Его пошатывало. Халиф неспешно спустился по ступеням в сад. Фаик показался следом.
В руках евнух держал большой, укрытый тканью поднос.
Фаик дрожал с ног до головы, поднос ходил ходуном.
Сообразив, что лежит под мокнущей дорогой материей, Нуалу не сдержался и охнул. Иорвет возник за спиной неслышной тенью.
Евнух, все так же трясясь, пошел в сад за халифом.
Аль-Амин торжествующе орал – с чашкой вина в руке:
– Всевышний поставил меня блюсти приличия и законы! А ну опусти поднос и сними ткань!
Фаик покорно положил блюдо на ковры и сдернул материю.
В свете ламп вплетенные в волосы женщин драгоценности заискрились – отрубленные головы уложили набок, лицом друг к другу.
– Это Будур, – выдохнул Нуалу.
– И ее любовница, – тихо добавил Иорвет.
Он-то понимал все, что говорили в саду.
Оттуда неслись удивленные восклицания и восхищенные цоканья. Вечно пьяный Абу Нувас размахивал руками и кричал:
– Клянусь Всевышним, я никогда не видел более красивых лиц и более прекрасных волос! А аромат их духов – он пьянит чувства! Подайте мне тунбур, я сложу бейты в честь этого события!
– Прославь справедливость эмира верующих, о поэт! – поддержал его хор голосов. – Господин, поделись с нами удивительной историей! За что две несравненные красавицы могли лишиться голов?
Аль-Амин хлебнул из чашки, отмахнул – вино плеснуло на розовые лепестки и ковры – и громко крикнул:
– Эти двое влюбились друг в друга и встречались с порочной целью! Я послал евнуха понаблюдать за ними и рассказать обо всем! И вот он пришел и сказал, что они вместе!
Гости заохали и заахали, восхваляя строгость нравов времен Пророка и порицая нынешнюю распущенность.
Халиф, пошатываясь и поплескивая из чашки, продолжил:
– Я поймал их под одним одеялом! Они занимались любовью! И я их убил!
Все одобрительно кивали и переговаривались, качая головами.
– О эмир верующих! Позволь ничтожному рабу посвятить тебе стихи!..
Иорвет стиснул зубы.
Нуалу пробормотал:
– Я… не хотел, чтобы ее убивали… Я хотел, чтобы ее просто поколотили!
Из темноты раздался мяукающий голос:
– Разве ты виноват, что она целовалась с подружкой под одеялом?
Джинн подошел и сел, обмотав лапы хвостом:
– Хе-хе, зато теперь никто не будет хватать тебя между ног! Хе-хе-хе…
Нуалу зарычал.
– Но-но-но! Где твоя благодарность, рыжий шельма! – зашипел в ответ джинн.
Послышались неспешные легкие шаги – аураннец, несший стражу на крыше, решил присоединиться к остальным сумеречникам.
– Я так понимаю, господа, именно вам я обязан спокойным и тихим ночным дежурством? – негромко поинтересовался Акио.
Аураннец медленно обтер лезвие изогнутого меча об рукав.
С железным шорохом вдвинул клинок в ножны и спросил:
– Что сказал этот извращенец?
– Что убил двух женщин за незаконную связь, – фыркнул джинн.
– «Убил двух женщин!» – зло передразнил сумеречник. И скривился в презрительной усмешке.
– Да он муху прибить не способен! Чуть в штаны не наделал, когда я помог умереть первой преступнице!..
– Морда аураннская, бессердечная… – зашипел все еще расстроенный Нуалу.
– А что такого?! – искренне обиделся Акио. – Между прочим, вторая металась и бегала от меня по комнате, как курица, всю мебель переколошматила! Вы когда-нибудь пробовали отрубить голову женщине, которая прячется за спинами целой толпы других баб и евнухов?!.. Это, чтоб вы знали, очень непросто!
Лаонцы переглянулись и согласно закатили глаза – мол, аураннец есть аураннец, что с него взять.
– Нет, а почему вы кривитесь? – прижал уши Акио. – Мне приказали – я сделал! Вы бы по-другому поступили? И вообще, у этих смертных нет никакого понятия о приличиях! Преступница вполне могла бы покончить с собой! Я ей и так и эдак пытался объяснить: мол, простите, но сопротивление бесполезно, лучше приготовьтесь достойно принять смерть! А она? Орала и бегала от меня!
– Акио, – хихикая, встрял джинн, – она же не понимала по-аураннски!
– Это я не принял во внимание, – нахмурился сумеречник. – В общем, ее схватили евнухи, но она так дергалась, что я уж думал – все, сейчас вместе с головой чью-то руку отрублю, знаете, так часто бывает, если кто-то не желает, чтобы ему помогли умереть…
– Хуже всех мне, – неожиданно подвел итог Иорвет.
– С чего бы это? – хором отозвались остальные.
– Они теперь всю ночь над этими головами будут импровизировать стихи, – зло выдавил лаонец. – На целую антологию наимпровизируют, уроды поганые. А потом будут повторять на каждой попойке: «Эти бейты я написал в знаменательную ночь, когда эмир верующих опустил меч возмездия на шеи нечестивых, забывших заповеди! Вот что я произнес над головами двух красавиц!» А я? Я же все понимаю!
– А я вот послушаю, – лениво заваливаясь на бок, протянул кот. – У меня дядя на Мухсине живет – знаменитый поэт, между прочим! Послушаю – да и пошлю ему последние стихи Абу Нуваса…
Сумеречники переглянулись, пожали плечами и посмотрели в сад.
Абу Нувас как раз заканчивал читать бейты, показывая на поднос с золотящимися в свете ламп, посверкивающими украшениями головами.
* * *Баб-аз-Захаб, павильон Совершенство Хайзуран,
два дня спустя
Тягучие сумерки осеннего рассвета холодили подошвы ног сквозь тонкие чулки и туфли, забирались в ворот кафтана, оседали ледяным паром на бородке. Мухаммад аль-Амин проклинал своего благочестивого деда, оставившего в назидание потомкам труд об обязанностях халифа. «Наставление сыну» его заставили заучить наизусть еще в детстве: «эмир верующих встает до рассвета, принимает теплую ванну и приступает к утренней молитве; затем, не теряя времени, он идет к советникам и занимается делами и, лишь рассмотрев все ходатайства и бумаги, садится завтракать…»
«Чтоб вам всем треснуть» – раскачивалась в гудящей больной голове мстительная мысль.
Предыдущей ночью они с Кавсаром и Али ибн Исой сорвали флажок в лавке старого Цимыня у ворот Шаркии – и арбузного вина оказалось слишком много даже для дюжины – или скольких они там угощали – собутыльников. Бродяги размахивали шляпами из пальмовых листьев, прославляя щедрость эмира верующих, размалеванные певички – в этом квартале девка прилагалась к бутыли за дирхем – хихикали и лезли ладонями под набедренные повязки. А Кавсар – о, изменник! ты еще поплатишься! – сосался с какой-то шлюшкой, видно думая, что он, Мухаммад, настолько пьян, что ничего уже не видит. С горя он выпил еще одну меру вина и впрямь перестал что-либо видеть. Заснул аль-Амин ближе к полудню, проснулся ближе к середине ночи. Похмелье колотило в затылок, как медник в котел, во рту стоял омерзительный привкус рвоты, который не могли смыть ни вода, ни лимонный шербет. Ему бы кутраббульского и еще поспать – так нет же, «эмир верующих встает до рассвета», чтоб им всем треснуть, святошам с постными рожами…
Аль-Амин шлепал туфлями по разобранной садовой дорожке – мерзкая белая пыль поднималась при каждом шаге, острые неровности камня заставляли подошвы неловко выворачиваться. Халиф сжимал плечо гуляма – чтобы не завалиться, если занесет или оступишься. Мучительно растирая левый глаз, он переусердствовал и вогнал себе под веко ресницу. Из глаза неудержимо потекло, щеку задергало. Замазываясь рукавом, аль-Амин отпустил плечо мальчишки, тут же жестоко споткнулся об оставленный строителями камень – и заорал от боли в расшибленном большом пальце:
– Чтобы вам всем треснуть!!! Сдохнуть!!! Ненавижу!!!
Он ненавидел бесконечную стройку, уродующую прекрасные формы старого дворца. Ненавидел отца, вышвырнувшего в строительный раствор сотни тысяч дирхемов. Ненавидел мать, вечно пихающую в спину наставлениями и упреками. Ненавидел главного вазира, бесстыдно подсовывающего на подпись раздутые счета и липовые квитанции-бера’ат. Ненавидел каменные рожи стражников хурса – тоже отцовское нововведение! Кто придумал наводнить дворец зинджами, тюрками и кошачемордыми сумеречниками? Аль-самийа – самые из «немых» мерзкие: вечно кажется, что они улыбаются, к тому же насмешливо! Смотрит – а про себя думает гадости! И хихикает!
Но больше всего аль-Амин ненавидел себя. Я не хотел рождаться наследником халифа! не хотел! не трогайте меня и не смотрите на меня так, я не хотел, вы сами виноваты!
Хотя нет. Больше всего он ненавидел злобную, страшную, нечеловеческую тварь, которую семьдесят лет назад увезли на Мухсин и замуровали в пещере!
А теперь? Теперь его наверняка отправят будить нерегиля!
Потому что – да проклянет их Всевышний в День суда! – «эмир верующих – отец всех ашшаритов». Кто бы объяснил еще, почему защитой верующих должно быть какое-то жуткое, потустороннее существо, которым в раннем детстве пугала старая нянька: «Не шали, не шали, Мухаммад, вот придет аль-Кариа, заберет тебя». «Бедствие», бедствие из бедствий – воистину, его няня, родившаяся в Фаленсийа и чудом пережившая осаду города, знала истинное имя чудища. Аль-Амин признался себе, что смертельно боится нерегиля – а кто бы не испугался?!
А они еще книжку подсунули – Яхьи ибн Саида, «Путешествие на запад». То самое, которое старый хрен астролог до конца жизни писал, даже в завещании велел копию в могилу положить, так и положили, под плиту, а над ней поставили остроконечный купол, чуть ли не выше Масджид-Ширвани… Вспомнив про старый дом молитвы, аль-Амин припомнил и рассказ Яхьи ибн Саида про жуткие ночи, которые там провел, меряясь силами с нерегилем, халиф Аммар ибн Амир. Вспомнил про призраков, неупокоенных духов и шайтанов – и его замутило.
Ну почему именно он? Изо всех людей? Почему именно он должен тащиться в Хорасан, на край света, за самую Фейсалу?! Почему именно он должен отправиться в какие-то бесплодные и безлюдные то ли скалы то ли горы, про которые плели какие-то страшные истории про джиннов, гулов и дэвов! И все для чего? Чтобы подергать за рукав аль-Кариа и выпустить это бедствие из могилы?.. Тьфу, он же вроде как не мертвый там лежит…
– О повелитель, осторожнее, тут еще один камень! – Мальчишка заботливо поддержал его под локоть, не давая оступиться.
Глаз подтекал слезой, но почти проморгался. Пылища под ногами улеглась, и теперь они обходили большой кусок мрамора. Аль-Амин едва не споткнулся.
– Осторожнее, во имя Всевышнего, да хранит Он тебя, повелитель!.. – Гулямчонок бережно обхватил запястье.
Заглянув в подведенные и густо накрашенные глаза мальчика, аль-Амин припомнил пробуждение – вернее, то, что его скрасило, – и ласково провел пальцем по пухлым и… сильным губам юного красавца. Тот кокетливо улыбнулся и прихватил ртом палец халифа. Настроение аль-Амина улучшилось.
С мгновение поборовшись с желанием, он раздумал уединяться с мальчишкой и направился дальше. Путь лежал мимо прудов, пустующих в ожидании воды, вверх по широкой лестнице из драгоценного фархадского черного мрамора – в павильон-джавсак, построенный на деньги его свирепой бабки Хайзуран. Новое место заседания государственного совета так и назвали – Совершенство Хайзуран. Просторный четырехугольный павильон с изящной легкой крышей на восьми колоннах сменил мрачный Зал Совета с вмурованной в пол решеткой над подземельем.
Вазиры зябко кутались в подбитые ватой халаты, протягивали ладони к жаровням, ежились в высоких шапках-калансувах. Аль-Амин мстительно улыбнулся: одетые в черные церемониальные одежды советники в похожих на перевернутые бутыли шапках выглядели как стая воронов на рассветной помойке: холодно, голодно, все уже подъедено бродячими собаками и нищими, и стервятнику нечем поживиться.
Халиф еще раз оглядел собрание – все соскочили с подушек и завалились кверху задом на ковры. Давайте-давайте, целуйте землю между ладонями, я иду, давайте, ниже, ниже опускайте хитрые лицемерные морды.
Аль-Амин вытащил средний и указательный пальцы из трудолюбивого рта мальчишки. Жаль, надо было бы задержаться вон у той полуобрушенной стенки, ничего, подождали бы. С ухмылкой аль-Амин отметил, как многозначительно переглянулись советники братца. Ничего-ничего, потерпите, вы это делаете в темных уголках сада, а я у вас на глазах, ну так и что?
А Кавсара он прикажет высечь. Сегодня же утром, как окончится этот мерзкий совет. Прямо по заду прикажет высечь. Изменник.
Настроение аль-Амина улучшилось окончательно, и тут он увидел своего брата.
Абдаллаха он узнал сразу, хотя тот по виду ничем не отличался от других сановников – тот же кафтан умейядского черного цвета, та же дурацкая калансува на бритой голове. Бритой, надо же. И усы с бородкой отпустил, на парсидский манер, поди ж ты. Всего-то два года как сидит наместником в Хорасане, а глядит уже парс парсом. Ха, Абдаллах, может, ты и в этот их чауган выучился играть? Помнится, когда мы были совсем юными, ты сторонился клюшки, мяча и коня…
Нежно потрепав гуляма по кудрявому затылку, аль-Амин уселся на свою широкую подушку, покрывавшую длинную платформу из позолоченного дерева. Черный раб тут же поднял халифский церемониальный зонт-мизалла. Солнца не было еще и в помине, но в собрании эмир верующих являлся согласно требованиям строгого придворного этикета.
– Поднимитесь, почтеннейшие, – милостиво кивнул он всем.
Переглядываясь – пытаются угадать, в каком он настроении, небось, – сановники распрямили спины и расселись по местам.
– Подойди ко мне, брат, – небрежно кивнул аль-Амин Абдаллаху.
Тот послушно подскочил и, почтительно согнувшись, приблизился к тронному возвышению.
– Подойди ближе, брат, и сядь передо мной.
Аль-Мамун остался стоять в пяти этикетных шагах, лишь склонился еще ниже.
– Подойди, во имя Всевышнего, брат!
Проклятые церемонии, ничего по-человечески сделать нельзя, даже с братом поздороваться. Халиф спиной чувствовал буравящий взгляд Мараджил – «тетушка» сидела в невысоком шатре, разбитом у ступеней павильона. Оттуда же наблюдала за происходящим его мать.
Абдаллах продолжал стоять, как суслик у своей норы.
– Во имя Всевышнего, подойди ко мне, брат!
Аль-Мамун угодливо сгорбился и засеменил к трону. Пока задравший брови халиф наблюдал за этими парсидскими выкрутасами, тот вдруг примерился и поцеловал ладонь аль-Амина под длинным рукавом. Халиф дернулся, как ужаленный:
– Фу ты! Что ты делаешь, о Абу Аббас! Только парс, к тому же покоренный, опустится до таких манер!
Аль-Мамун вскинул на него непонимающий взгляд. И тут Мухаммад расхохотался:
– Да сядь же, брат! Я поклялся Всевышним, что ты сядешь! Ну-ка, подайте ему подушку! Нет, две подушки!
Абдаллах, наконец, опустился на услужливо пододвинутые майясир.
По залу прошлась едва слышная волна шепотков. Как же, как же, небось всю ночь глаз не смыкали, вороны, все гадали, как он, аль-Амин, встретит брата. А вот фи хир уммихи – катитесь-ка вы все к шайтану, я вас еще не так удивлю. Думаете, раскусили? Так вот вам шайтанов зад в морду…
– Начнем, – важно кивнул он собранию.
Когда стих хор голосов, дружно читающих «Открывающую» суру, сидевший по левую руку халифа Абу аль-Хайджа первым подал голос:
– Во имя Всевышнего, милостивого и милосердного! Неужели племя таглиб станет свидетелем моего унижения, о повелитель?
Вот как. Кто бы сомневался – наглый бедуин станет не только требовать подачек, но и упрется намертво в деле нерегиля. Кому же охота уступать должность главнокомандующего, а самое главное, положенного главе войска жалованья?
– Объяснись, о Абу аль-Хайджа.
– Дошло до меня, о повелитель, что твои советники, – тут ибн Хамдан подарил колючим взглядом толстые морды главного вазира и неожиданно вспотевшего вазира налогового ведомства, – желают тебе зла, а всем правоверным погибели!
Вазир дивана хараджа вскочил, взмахнув рукавами:
– Как тебе не совестно лгать в собрании верующих, о поедатель колючек и горьких плодов колоцинта!..