bannerbanner
Сторож брату своему
Сторож брату своему

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 12
Погибель очи увидали,В разлуке гибну от печали.

И он не знал, что сказать после этого, и позвал меня, ничтожного Абу Нуваса, и я дополнил его бейт своим…

А надо сказать, что, пока Абу Нувас тренькал на тунбуре, Зубейда безутешно рыдала, и поэт велел принести им по чаше кутраббульского вина, прогоняющего все печали. И она выпила полную чашу – и это была большая чаша, нисфийа,[2] а вина в рот она не брала очень давно, все время, пока кормила грудью. Зубейда опьянела и снова преисполнилась ярости. Приказала принести плетку и пошла в покои Мараджил: «Где ты, дерзкая коза, я тебя выдеру!» А парсиянка горевала в разлуке с халифом и тоже выпила, одну за другой, две чаши-сулсийа[3] дарабского и изрядно захмелела.

Плетку Зубейде не дали, и она гонялась за соперницей с полотенцем. Мараджил визжала от страха и пыталась убежать, заплетаясь ногами. Вцепившись друг другу в волосы, они свалились в пруд и едва не утонули, а вода по зимнему времени была ледяная, – и отпаивали обеих подогретым вином. Ближе к утру женщины пришли к соглашению, что ни один мужчина в мире не стоит даже крохотной слезинки, не то что загубленного в грязной воде платья. И, кликнув придворного звездочета, попытались составить календарь посещений Харуна на ближайшие месяцы: «Бери его на три дня! Да что на три – на четыре – иип! иип! проклятая икота! – бери! не видала я, что ли, его зебба!» Помудрив над разложенным свитком в течение еще одной бутыли, обе вспомнили, что забыли про месячные, и в досаде плюнули на свою затею. Надо сказать, что с той памятной попойки они еще не раз ссорились, но обиды забылись, а прозвище осталось.

«Матушка». К тому же теперь они обе матушки, что уж тут говорить.

Все еще улыбаясь, Зубейда похлопала по шерсти большого ковра – присаживайся, мол, ближе, сестричка. И махнула невольницам:

– Принесите-ка нам еще шербету и винограда!

И милостиво кивнула Мараджил:

– Возьми подушку побольше, а то что сидишь, как на насесте!

Мараджил улыбнулась в ответ и приказала своей невольнице:

– Эй, Рохсарё! А вон на полу подушка лежит, далеко улетела. Давай-ка ее сюда, девушка!

Рабыня послушно метнулась к майясир, на которой только что сидел аль-Амин. Бестолково захлопотала, принялась возить ладонью по ковру, словно что-то собирая, а потом зачем-то стала отряхивать подушку.

– Что копаешься, о неразумная! – гаркнула Ситт-Зубейда.

Воистину, парсиянки среди рабынь самые тупые, непонятно, за что посредники такую цену ломят…

Наконец, глупая девка положила подушку рядом с матерью халифа, Мараджил послушно на нее уселась и посерьезнела:

– Э, Зубейда, тут уж ничего не сделаешь. Как ни уговаривай ты Мухаммада, пока он сам за ум не возьмется, ничего у тебя не выйдет. Пожелает он сойти с осла шайтана и оставить пьянство – остепенится. Не пожелает – так и будет пить с евнухами.

– Он теперь нового завел, – скрипнула зубами Зубейда. – Слыхала?..

– Ты о Кавсаре? – усмехнулась Мараджил. – А как же. Мои девчонки стрекочут о нем без умолку – писаный, мол, красавец.

– Что ж может быть плохого за пять тысяч динаров? – подбираясь, как змея, зашипела мать халифа. – А девкам-то твоим он на что? Евнух-то?..

Вокруг них зашебуршались и захихикали. Мараджил, качнув перьями на шапочке, обернулась к давешней дурочке, таскавшей подушку:

– Что, Рохсарё? Хорошо бодается гулям моего племянника?

Девушка зарделась и прикрыла полные губы краем ярко-фиолетового платка.

– Такой прут у него, говорит, что после всего еле до комнаты доковыляла, – фыркнула Мараджил. – Ну-ка покажи еще раз, какой у него! Э, Рохсарё, что ты хихикаешь, глупая, покажи, покажи госпоже рыбу-бизза!

Оценив расстояние между ладонями хихикающей рабыни, Зубейда подумала, что там и впрямь с бизза величиной.

– Фу ты пропасть, я-то думала, он кастрат, – пробормотала она, и от утреннего веселого расположения духа не осталось и следа.

Непроницаемые и черные, как две маслины, глаза Мараджил, казалось, даже не отражали солнечный свет. Ямочки на щеках разгладились, и родинка над уголком губ перестала плясать в улыбке.

– Что делать-то мне? Что делать?.. – горько прикрывая глаза, спросила Зубейда расплывающийся над курильницами воздух.

От резкого запаха алоэ ее вдруг замутило – над Тиджром ходили тучи, собирался дождь, и бедная голова напомнила о смене погоды тупой мутной болью.

– Я пришлю тебе своего врача, – из взвеси перед глазами донесся голос Мараджил. – Он сабеец, мой Садун, и понимает в звездах лучше, чем ваши ашшаритские шарлатаны.

– Вечно вокруг тебя толкутся неверные, – сварливо отозвалась Зубейда и тут же сморщилась – в затылке кольнуло.

Мать аль-Мамуна ничего не ответила – наверняка лишь улыбнулась своей странной, немного отсутствующей, словно не в себе женщина, улыбкой.

Мараджил-хохотушка иногда замирала, как замерзшая в камень птица на ветке, – стеклянной пленкой затягивало глаза, пухлые губы приоткрывались, как клюв распираемой льдом пичуги. Поговаривали, что парсиянка приняла веру Али уже после того, как оказалась в хариме эмира верующих, – ведь ее привезли из Ушрусана, вечно бунтующей страны в горах Пепла. А в Ушрусане, рассказывали, до сих пор поклоняются огню, рвущимся из-под земли столбам пламени, и правоверных там меньше, чем воды в пустом бурдюке. Передавали, что отец и братья Мараджил, в числе других знатных людей той страны, подняли мятеж против власти халифа. Восстание подавили, казнив, как водится, зачинщиков, а женщин из харимов мятежников продали в рабство. Так красавица-принцесса оказалась сначала на знаменитом невольничьем рынке в квартале Карх, а потом в Младшем дворце халифа. Говорили, что при Мараджил покровительствуемым раздолье: ее личный лекарь, охранники, невольницы и доверенные лица были сплошь из огнепоклонников.

Со стороны реки потянуло пахнущим тиной холодом и запахом влажной земли и ила. Зубейде неожиданно полегчало.

Смотревшая на нее женщина усмехнулась – но непрозрачные гагатовые глаза не потеплели и глядели двумя колодцами мрака.

Зубейде от такого взгляда стало как-то не по себе.

С выходящей на Тиджр террасы донеслись веселые крики. Пищали и стрекотали невольницы.

– Что там? – приобернувшись, сердито крикнула мать халифа.

– Эмир верующих переправляется в Большой дворец на барке, о госпожа!

С реки и впрямь донеслись звуки музыки и смех. Мальчишеский, естественно.

Зубейда резко встала – ее качнуло. Выровнявшись, она твердым шагом спустилась на террасу.

По вечернему гладкому Тиджру сплавлялся огромный плоский таййар халифа. Горели факелы, свечи, лампы, разбитый на палубе шатер светился изнутри алым светом, занавеси бились о золотые колонны.

Мухаммад сидел в шатре и, никого не стесняясь, у всех на виду сосался с мальчишкой-гулямом. И тискал попку под скользким шелком шальвар. Кавсар сидел у халифа за спиной и разминал тому плечи. С террасы было не видать, но Зубейда могла поручиться, что на ярко накрашенных губах молодого евнуха играет довольная улыбка.

Ярость нахлынула холодной, пахнущей речной тиной волной.

Вот как не терпится твоему сыну, Ситт-Зубейда! Он не может дождаться, когда барка подойдет к причалу ас-Сурайа! У всех на виду! У всех на виду!!!

На противоположном берегу собиралась большая молчаливая толпа. Люди поднимали головы от рыбацких сетей, от плетеных корзин. Разносчики оборачивались и поднимали ладонь козырьком.

Кавсар поднялся, женственной, покачивающей бедрами походкой подошел к столбу шатра, отвязал шнуры и задернул занавесь. На подсвеченной изнутри алой ткани четко обрисовался его силуэт. Откинув кудрявую голову, Кавсар принялся медленно, зовуще извиваясь, сбрасывать с себя одежду.

Людей на берегу все прибывало. Толпа молча смотрела на проплывающий вниз по реке чудо-корабль.

Зубейда вскрикнула и в бессильной злости укусила костяшки пальцев. В голове стрельнуло болью – и резко смерклось.

– Госпожа! Госпоже плохо! – сквозь густеющую темноту донеслись испуганные крики невольниц.

Обморок накрыл ее душным ватным одеялом.

* * *

Переливающаяся огнями халифская барка скрипела уключинами и чуть раскачивалась. Мелкие волны поплескивали о ступени недостроенной террасы, смывали нанесенный рабочими песок.

Из-за наспех сколоченных деревянных ставен за кораблем наблюдали несколько пар внимательных, злых глаз.

В шатре на палубе таййара за натянутым красным шелком извивались два приникших друг к другу тела. Мальчик с распущенными волосами, в одних шальварах, стоял над любовниками и мерно колыхал огромное опахало.

– Мерзкие твари… – прошипел один голос.

– Отвратительные извращенцы, – поддержал другой – глубокий и спокойный.

– Смертные, что с них взять, – бронзой звякнул третий.

Джинн и два сумеречника брезгливо отвернулись от плывущей мимо халифской лодки.

Они сидели в еще не отделанном покое на новой, только что построенной половине дворца. Тиковые доски штабелями высились у голой стены. За подковой арки волновалась темная зелень вечернего сада. Звучно шлепнулся о землю упавший под ветром лимон.

– Так чего тебе надо, Иорвет?

Джинн сидел на заднице, довольно растопырив мохнатые лапы. Под седалищем лежала соответствующая его рангу и положению подушка. Внешне джинн совершенно походил на серого парсидского кота. Внимание человека могли привлечь лишь внушительные размеры животного – Хафс ибн Хафсун из рода южных силат действительно разъелся на женской половине. Невольницы умильно всплескивали руками, наперебой вынося «котику» блюда с молоком и мелко нарубленным мясом. Вот почему Хафс толстел и удлинялся с каждым годом.

Перед джинном – на голом полу – почтительно сидели два самийа. Любой ашшарит мог без труда опознать в них лаонцев. Всем известно, что лаонцы – рыжие, с золотистой кожей и желтыми глазами. Эти двое были как раз львино-лисьего окраса с ног до головы.

А знакомый с делами дворца человек сказал бы, что оба сумеречника служат в страже-хурс, то есть «немом отряде». Для несения службы при халифе покупали воинов-чужестранцев, не знающих ашшари, – так удобнее обсуждать государственные тайны. На обоих сумеречниках поблескивали позолоченными пряжками кожаные панцири хурса, а на коленях лежали длинные прямые мечи-фиранги.

Сидевший напротив джинна лаонец с поклоном протянул коту листок бумаги – рукав сполз и обнажил запястье. На внутренней стороне руки чернела большая прямоугольная печать хозяйственного ведомства с именем самийа и названиями дворцов, в которых тот имел право появляться. Внимательный взгляд мог бы прочитать там полный список помещений ас-Сурайа. Даже Младший дворец был прописан – заглавными буквами Й, Н, А, А. Йан-нат-ан-ариф.

– Мне нужно, чтобы ты помог братцу Нуалу, – на хорошем ашшари сказал лаонец и по-кошачьи улыбнулся.

Услышав свое имя, второй самийа отложил в сторону меч и почтительно поклонился джинну, коснувшись лбом деревянного пола.

– А что случилось? – довольно промурчал кот, лапой разглаживая усы.

Нуалу быстро заговорил по-лаонски, Иорвет спокойно, с мягкой улыбкой переводил:

– Братец говорит, что к нему в Младшем дворце пристает человечка.

– Невольница? – поинтересовался котяра.

– Да, Хафс.

– И чего ей надо?

Иорвет перевел вопрос, и Нуалу взорвался возмущенными фырканьями.

– Она хочет затащить его в постель. А Нуалу не хочет с ней ложиться. Теперь человечка угрожает, что, если он с ней не ляжет, она скажет евнуху, что Нуалу к ней приставал.

– Плоо-охо дело, – протянул джинн. – За такое дружка твоего выбьют, как ковер по весне. И никто его лаонское мяуканье слушать не будет – выдерут, забьют в колодки и в яму посадят. Она ж небось правоверная, эта баба…

– Да, – усмехнулся Иорвет. – Она сумеет привести четырех свидетелей, я не сомневаюсь.

– Имя? – коротко мявкнул джинн.

Иорвет молча показал подбородком на листок бумаги.

Серый кот развернул его лапами, прочел, кивнул, фыркнул на бумажку – и та вспыхнула ярким пламенем.

Забив лапой тлеющий серый пепел, Хафс поинтересовался:

– Ну а мне-то что нужно сделать?

– Ты наверняка знаешь про нее некие вещи, о которых не должен знать никто, – тонко улыбнулся сумеречник.

Кот в ответ захихикал, шевеля ушками:

– Про Будур-то… Хи-хи… Да уж знаю, знаю…

– Ну вот. Напиши безымянный донос евнуху. Пусть выбьют как ковер ее, а не Нуалу.

– А что б тебе самому не написать такое письмо, а, Иорвет? – мрачно поинтересовался джинн.

– Я не могу, – усмехнулся лаонец. – Разве ты забыл, о Хафс? Я не то что писать – говорить на ашшари не должен! А вдруг кто узнает? Не хочу, чтобы меня распяли на мосту…

Кот отмахнулся серой лапищей – да ладно, мол, тебе. И строго заметил:

– А джинн, по-твоему, должен писать письма? А вдруг кто узнает?

В ответ Иорвет рассмеялся:

– Даже если узнает – не поверит! Ты, верно, не слышал, Хафс, но у ашшаритов в последнее время немодно верить в джиннов!

– Как это?! – строго мявкнул кот.

– А вот так! – продолжал веселиться Иорвет. – Я подслушал разговор двух богословов, возвращавшихся из мечети, и они говорили, что согласно учению мутазилитов джиннов – нету!..

– Так-таки и нету? – фыркнул кот.

– Нету! – вытирая рукавом слезы, покивал сумеречник.

Джинн зевнул, показав острые изогнутые клыки, и согласно махнул лапой – ладно, мол, убедил.

Иорвет поклонился и сказал:

– Назови свою цену, о джинн.

Кот отчеканил:

– Анонимка – пятнадцать динаров. Деньги вперед.

Нуалу молча поклонился и вынул из рукава увесистый сверток.

Джинн одобрительно покосился на пестрый платок, в котором лежало отвешенное золото, и довольно вздохнул:

– Ладно, давайте сюда бумагу и калам…

Иорвет быстро выставил перед котом ящик с письменными принадлежностями.

– У писцов небось сперли? – небрежно поинтересовался Хафс, раскатывая тонкую бумагу.

Лаонцы пофыркали – а то у кого же еще…

Кот, сопя и шевеля усами, зажал калам в лапе и принялся выводить букву за буквой.

– Каллиграа-афия… – довольно пробормотал он, завершив строчку с адресом-унваном.

Нуалу промурлыкал что-то по-лаонски.

Иорвет перевел:

– Братец спрашивает, зачем тебе деньги, о Хафс?

Кот вскинулся:

– Как это зачем?

– Ты же все равно живешь во дворце на всем готовом!

– Я коплю на дом в квартале аз-Зубейдийа, – отрезал джинн. – Там сейчас участки под застройку по дешевке продают. Построю дом, куплю козу, пару невольниц – и заживу как человек.

– Человек? Ты же кот!

– Правоверные джинны имеют право ходить в облике человека, – строго взглянул на собеседника Хафс. – А я собираюсь принять веру Али.

– Вот оно что, – усмехнулся Иорвет.

Кот продолжил старательно водить каламом, сопя, полизывая уставшую лапу и возя по полу хвостом.

Вдруг из соседних комнат донеслись крики и звуки шагов:

– Эй, Фаик! А в Тиковой комнате смотрели?

Лаонцы быстро переглянулись.

– Валите отсюда, – добродушно фыркнул джинн. – А то обоих выдерут за кражу ларца с бумагой, чернилами и каламом.

Приближающемуся Фаику ответил незнакомый голос:

– Да кому нужна эта Тиковая комната!

Шаркающие шаги звучали все громче.

– Подумаешь, связку бумаги сперли! Небось вынесли уже в город, кто ж будет сидеть на краденом!

Лаонцы поклонились коту и бесшумными тенями выскользнули в сад.

Раздвижная дверь отъехала с громким стуком. Переступивший порог евнух несколько мгновений созерцал открывшееся его взгляду: голая комната, доски у стены, на полу горящая лампа, а рядом с лампой здоровенный серый котяра с каламом в лапе. Между двумя огромными, вытянутыми в стороны лапищами лежал исписанный лист бумаги.

Евнух застыл с разинутым ртом.

Кот взмахнул каламом и рявкнул:

– Чего уставился?! Кошечку никогда не видел?!

Евнух дико заорал:

– Джинны! Помогите! Джинны!!!

И с воплями выбежал из комнаты.

Обратно в Тиковый покой он вернулся уже в компании упомянутого Фаика – здоровенного евнуха, за объем лицевой части прозванного Кругломордым. На полу рядом с потухшей лампой стоял резной ларец с письменными принадлежностями. А рядом лежал исписанный лист дорогой бумаги-киртас.

– Ну и где джинны, о сын падшей женщины?! – гаркнул Фаик и с размаху треснул подчиненного палкой. – Ну-ка дыхни!

Тот послушно выдохнул.

– Так я и знал! – заорал Кругломордый. – Вы все обпились пальмового вина! До того налакались, что джиннов видите! Двадцать палок!

Незадачливый евнух рухнул на колени и принялся умолять о пощаде, его поволокли прочь, а Фаик тихо нагнулся и поднял бумагу.

Прочитав написанное, он зло усмехнулся и пробормотал:

– Ну что ж, Будур, время нам поквитаться…

Ситт-Зубейда приоткрыла глаза, и звенящая браслетами смуглая ручка тут же поднесла к губам чашку:

– Настойка от господина лекаря, о великая госпожа, – почтительно пробормотала рабыня.

Зубейда глотнула и сморщилась от непередаваемой горечи.

Голос Мараджил донесся откуда-то сбоку:

– Не стоит так волноваться, матушка.

– Ты о чем? – огрызнулась Зубейда – и тут же пожалела о несдержанности.

Она не любила проявлять слабость, а тут умудрилась сплоховать дважды: сомлела, да еще и на мать пасынка гаркнула. Не годится Ситт-Зубейде вести себя как жена башмачника…

Мараджил, однако, не подала виду, что заметила резкость:

– Не вижу ничего плохого в том, что Мухаммад развлекается с мальчиками. У нас в Хорасане никто бы и бровью не повел – молодость, все всё понимают!

– Так то у вас в Хорасане… – пробормотала Ситт-Зубейда, устраиваясь на подушках.

– А что Ариб? – непринужденно поинтересовалась Мараджил.

Знаменитейшая, наидерзейшая и самая дорогая столичная певица развлекала халифа с прошлой пятницы. Личные покои аль-Амина, казалось, стали местом паломничества – всякому хотелось хоть раз услышать умопомрачительный голос Ариб. Говорили, что, когда она поет, люди начинают биться в корчах экстаза, пуская пену и разрывая одежду.

Что до других достоинств певицы, то Ситт-Зубейда была осведомлена о них лучше всех: именно она пять лет назад купила девушку за бешеную сумму в пятнадцать тысяч динаров. Пять лет назад – когда Харуна стали мучить странные, расползающиеся по пояснице боли, от которых не помогала даже вытяжка сокирки. Тогда же, пять лет назад, Ситт-Зубейда потратила тысячи и тысячи динаров своего личного состояния, чтобы в тайне ото всех пригласить лекаря-самийа из Абер Тароги. Сумеречник приехал, посмотрел на Харуна, затем вежливо попросил халифа сесть у белой стены – «я так лучше вижу человеческое тело», мягко пояснил он. Посмотрел на Харуна еще раз. А потом поклонился, сказал, что ничем помочь уже не может, отказался от денег и подарков и уехал. Зубейда тогда проплакала несколько дней подряд. Самийа честно признался: недуг оплел желудок халифа, его нити протягиваются к позвоночнику. И Зубейда решила приобрести певицу, за которую безумно ревнивый хозяин просил безумную цену. Когда она пела, взгляд Харуна прояснялся, и боль отступала. И лишь Ариб пробуждала в изъеденном болезнью теле халифа желание – и тогда отступали черные мысли о самоубийстве. Через пять лет Харун потерял остатки терпения и мужества и приказал везти себя к надгробию Али ар-Рида – просить либо быстрой смерти, либо избавления. До Мешхеда он не доехал самую малость. Ситт-Зубейда про себя считала, что праведник откликнулся на молитву Харуна – избавил от бремени жизни.

Теперь Зубейда потребовала от певицы нового чуда – обратить мысли ее непутевого сына к женщинам. Но, видно, Всевышний отпустил Ариб удачи лишь на одного страждущего – и аль-Амин не вошел к ней.

– Он ее даже не потискал, – мрачно откликнулась Ситт-Зубейда на вопрос Мараджил.

А та вдруг щелкнула пальцами и засмеялась:

– Пожалуй, сестричка, я знаю что делать!

– Улыбаешься, как лиса-шейх, – проворчала мать халифа.

– Да буду я жертвой за тебя, о Зубейда! – воскликнула Мараджил, складывая искрящиеся от драгоценных камней ладони. – Выслушай меня!

– Ааа, – безнадежно отмахнулась широким рукавом Зубейда.

– Наряди ее в мужскую одежду, – хитро прищурившись, сказала Мараджил.

– Что-ооо?

– Ее и еще с десяток рабынь постройнее. Убери им волосы под чалмы, завей, как юношам, локоны на висках, надень на них длинные кафтаны – и пусть туго перепояшутся кушаками.

– Ну да, и задницами пусть крутят, – недоверчиво буркнула Зубейда.

– А что? – захохотала парсиянка. – Говорят, такую штуку придумал правитель Хорасана Мубарак аль-Валид. Он тоже был большим охотником до евнухов и мальчиков и, чтоб заиметь, наконец, сына, завел себе харим из гуламийат!

– Кого-кого?

– Гуламийат, девочек-мальчиков, – сверкнула зубами Мараджил.

– Вы, парсы, такие затейники, – скривилась, как на лимон, Ситт-Зубейда – но и задумалась тоже. – И что, заимел этот… как его… аль-Валид сына?

Улыбка смылась с лица Мараджил, как песок с мрамора фонтана:

– Это одному Всевышнему известно.

В ответ на удивленно поднятые брови Зубейды парсиянка тихо пояснила:

– Во дворце тогда перебили всех до единого. Если какая из них понесла и разродилась, мы этого никогда не узнаем.

– Когда тогда? – непонимающе сморгнула мать халифа.

– Когда ваш цепной нелюдь взял Нишапур, – зло скривилась парсиянка.

– Чего это он наш? – тут же взвилась Зубейда. – Он такой же наш, как и ваш!

– А кто его поймал? Кто сюда привез с края света? – Мараджил злилась все сильнее и сильнее.

– Он ваш Мерв спас, между прочим! И Фейсалу! – не сдавалась Зубейда.

– Ну да, а потом раскатал Нишапур, Нису и Самлаган по камешку, – мрачно проговорила парсиянка. – По приказу, между прочим, твоего дяди.

– Мой дядя тогда еще в игрушки играл, – насупилась мать халифа.

– Значит, бабка твоя для нас расстаралась, – сверкнула глазами Мараджил.

– Оставим этот спор, – тихо отозвалась Ситт-Зубейда. – Написал калам, как хотел Всевышний, и тут ничего не изменишь.

– Слыхала я нечто иное, – процедила парсиянка. – Это правда, что вы хотите будить свое чудище?

– А ты, я смотрю, в хадж не собираешься? – вкрадчиво осведомилась Ситт-Зубейда – она начинала терять терпение.

Мараджил быстро прикусила язык.

Что тут ответишь? Скажешь – не пойду, потому как глупость и оскорбление огня Хварны этот ваш хадж? А скажешь – пойду, так чего доброго придется и впрямь садиться на верблюда и брести через безводную пустыню к этому их глупому Камню. Поэтому Мараджил только поклонилась со словами:

– Сказал посланник Всевышнего, мир ему и благословение: «Если ты ищешь сокровищ, то нет сокровища лучшего, чем доброе дело».

Насмешливо скривив губы, Зубейда глядела на склонившиеся к самому ковру перья на шапочке Мараджил. Дождалась, пока парсиянка вынырнет из поклона и проведет по лицу ладонями. И, наконец, ответила – не отпуская с лица недоброй усмешки:

– Недаром сказал Али – да будет с ним мир и благословение Всевышнего! – «Уготован рай для сдерживающих гнев, прощающих людям. Поистине, Господь любит делающих добро!»

Мараджил покорно закивала, отчаянно звеня серьгами. Мать эмира верующих и впрямь могла отправить ее в паломничество – месяц зу-ль-хиджа наступал еще не скоро, но обещал быть таким же опасным, как и пора хаджа нынешнего года. Мараджил не хотела стать пищей для шакалов пустыни – или, того хуже, рабыней, мелющей зерно бедуинам или карматам, которой по ночам раздвигал бы ноги каждый желающий.

– Возьми шербету, сестричка, – наконец, благосклонно улыбнувшись, сказала Ситт-Зубейда.

Под стук серебряной ложечки о чашку драгоценного стекла мать халифа задумалась снова. И, наконец, решилась:

– Я знаю, что вы, парсы, славитесь мстительностью и упрямством. Как у вас говорят? Стоять на своем, словно ступил обеими ногами в один башмак?

Мараджил, высасывавшая содержимое ложечки, озорно подняла брови и закивала с улыбкой.

– Но все же скажи мне истинную правду, о сестра, – хмуро продолжила Ситт-Зубейда. – Ты полагаешь, что нерегиль будет для нас скорее опасен, чем полезен? Или в тебе говорят лишь старые обиды?

Парсиянка промакнула карминовые губы платком и отдала его невольнице. И с кривой усмешкой ответила:

– А я почем знаю, матушка? Я не знаю, чего во мне больше – парсидской крови или парсидского гнева. Зато знаю вот что: нерегиль ваш проснется ох какой злобный! Несдобровать тому, кого он первым увидит!

– Отчего? – ужаснулась Зубейда.

– Оттого, что он не по доброй воле спать отправился!

– Конечно, не по доброй! – сердито отмахнулась Зубейда. – Его как рыбу разделали, в том месте мрамор пришлось перекладывать – кровищу не отмыть было…

– Я не о том, – мрачно сказала Мараджил.

– Опять ты за свое! – вскинулась мать халифа. – Не подсылала она никого! Что ты прицепилась к моей бабке!

На страницу:
2 из 12