bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 19

В. А. Жуковский умер в Баден-Бадене в 1 час 37 минут пополуночи 12 апреля 1852 года в возрасте 69-ти лет. Поэта тяготила разлука с Россией, прибавлявшая огорчения к его и без того тяжелой жизни. В последний период его жизни большой радостью были для него письма с родины и, особенно, от дорогого его сердцу И. В. Киреевского, для которого начало каждого года было олицетворено и одухотворено именем Василия Андреевича. «Пишу к Вам между днем Нового года и днем Вашего рождения[389]. Каждый перелом времени да будет во благо Вам, так как вся жизнь Ваша была на добро другим и на славу русскому слову. Я прочел Вашу вторую часть “Одиссеи” с высоким, изящным наслаждением. Оттого ли, что, приступая к ней, я уже свыкся с камертоном “Одиссеи”, или оттого, что в самом деле так, но мне показался перевод второй части еще совершеннее первой, хотя она меньше богата содержанием. Теперь “Одиссея” Гомера навсегда воскресла для нас из пыли ученого кабинета и поместилась в число созвездий, под влиянием которых будет развиваться русский ум. Теперь хорошо бы было, если бы, отдохнувши от Вашего великого труда, Вы полюбили мысль воскресить для нас “Илиаду” так же, как Вы воскресили “Одиссею”, чтобы они стояли вместе, помогая друг другу раскрыть перед нами всю тайну души Гомера и его времени, и весь объем его вселенной. Перевод Гнедича[390], конечно, имеет большие достоинства: он, говорят, близок и для литературного языка особенно полезен был потому, что обогатил его большим запасом технических выражений и несколькими удачно употребленными словенскими[391] словами. Но он пухл, тяжел и неестествен. Потому он читается только по долгу литературной службы, а не по внутренней потребности. Правда, я знаю двух человек, которые восхищались им от всей полноты сердца: это покойный Языков и мой сын, когда ему было 8 и 9 лет. Но Языков мог восхищаться им потому, что для него каждое новое выражение было драгоценностью, а мой сын потому, что читал его, когда за содержанием языка не замечают. Если же Вы не решитесь на этот огромный труд, то переведите нам “Прометея” Эсхила – эту искру истины в темноте многобожия, предчувствие лжеверия о готовой ему погибели, сознание бессилия князя тьмы над добывшим огонь истины человеком, угнетенным, но торжествующим надеждою на грядущее избавление. Впрочем, маменька моя сообщила мне, что Вы сделали дело важнее этого: Вы перевели Евангелие на русский язык. Это великий подвиг, который может дать нашему языку то освящение, которое ему еще недостает, потому что перевод Библейского общества неудовлетворителен. Это не беда, что Вы переводили со словенского: словенский перевод верен до буквальной близости. Только бы смысл везде сохранен был настоящий православный, именно тот, какой в словенском переводе, а не тот, какой в некоторых словах или в некоторых оттенках слов дают многие переводы иностранные, стараясь не понятие человека возвысить до Откровения, но Откровение понизить до обыкновенного понятия, отрезывая тем у Божественного слова именно то крыло, которое подымает мысль человека выше ее обыкновенного стояния. Перевод Ваш, впрочем, как бы хорош ни был, не должен заменить словенский: словенский должен жить, и им должна дышать Россия, покуда в ней живет истинная вера с ее словенским богослужением. Но литературный язык получит от достойного русского перевода то помазание, которого он еще не имеет. Жаль только слышать, что Ваш перевод дурно написан. Не потому, что бы трудно было разбирать (Вашу руку разберем мы без ошибки), но потому жаль, что это доказывает, что Вы не доработали его до последней отчистки. Впрочем, может быть, Вам ловчее будет просмотреть его переписанным. Пришлите поскорее к нам, чтобы успеть переписанный просмотреть прежде весны. А весною, когда, как мы надеемся, Вы наконец приедете в Россию, может быть, можно будет его напечатать здесь вместе с словенским, как печатались переводы Библейского общества. Приезжайте весною, ради Бога, приезжайте, если будет хотя малейшая возможность. Право, климат наш не так дурен, как думают немецкие доктора, которые судят обо всей России по Петербургу. Иначе, подумайте, для детей Жуковского[392] русский язык будет чужой, русские обычаи противны. Русское хорошее – непривычно, русское дурное – совсем невыносимо. Приезжайте в Москву: там климат здоровый, летом сухой, зимой умеренный, домы теплее немецких, друзья искренние, доктора есть такие, каких лучше мудрено желать и за границей. Молю Бога, чтобы это совершилось так, чтобы было во благо Вам и семейству Вашему»[393].

В отличие от Ивана у Петра Киреевского не было с В. А. Жуковским столь прочных духовных уз. Однако и его жизненные порывы и творческие устремления не существовали вне родительского благословения и вдохновляющего примера великого поэта, особенно в переломные моменты выбора новых ориентиров.

В конце 1825 года у Петра Киреевского возникло желание поступить на военную службу. В семье возражали против этого намерения, о чем, в частности, свидетельствует запись в дневнике Марьи Киреевской от 4 марта 1826 года: «Ванюша отговаривал Петрушу не идти в военную службу, подобно Сократу, очень умно»[394]. Василий Андреевич делал все, чтобы сгладить возникшее недопонимание между взрослеющим сыном, матерью и братом. Чуть позже, когда П. В. Киреевский упорно добивался разрешения от матери принять участие в Русско-турецкой войне[395], приведшей к освобождению Греции от турецкого ига (его вдохновлял пример Александра Ипсиланти, возглавившего восстание против турецких войск[396]); понимание дерзновенных планов молодого мятущегося сердца нашлось лишь у Жуковского.

В конце концов, Петр Киреевский уступил решительному сопротивлению Авдотьи Петровны, согласившись продолжить образование в Мюнхене. История этой поездки излагается опять-таки в письме к Жуковскому от 5 июня 1829 года: «Друг мой Жуковский! Дней через 8 или 10 Петруша едет в Мюнхен! Чувствуете ли Вы, что Вам надо благословить его родительским благословением, сердечным, теплым, для того чтобы мне было отраднее? Знаю, что немецкий университет будет для него полезен, и Мюнхен выбрала потому, что там живет Тютчев[397], женатый молодой человек, очень хороший, – он там при посольстве; а я с отцом его[398] и со всею семьею коротко знакома, следовательно, могу во всяком случае на него положиться – и, несмотря на то, мне так эта разлука горька и тяжка, что трудно понять. Бедный мой Пьер такой еще бестолковый ребенок! Не только людей не знает, но от большой застенчивости боится их. Надеюсь, что одиночество и нужда все это исправят, тяжело, однако ж, за это осуждать его. Благословите его, душа моя, мне утешительно будет знать, что Вы его поход одобряете. Этим Мюнхеном мы точно заменили военную службу, за которую Вы с такою горячею дружбою хотели приняться. Он не запишется студентом, а будет проходить курс вольным слушателем. До Бреслау с ним едет один довольно знакомый нам немец, а там один. Если бы Рожалин[399] мог к нему присоединиться, я была бы совсем счастлива, но для этого нужно еще три тысячи, которых, по расстроенному состоянию и по необходимым издержкам на остальную большую мою семью, не могу, к сокрушению моему, дать…»[400]. Далее уже рукою сына: «Позвольте мне самому просить Вашего благословения: доброе желание Ваше должно принести добра. Всем сердцем Вас почитающий П. Киреевский»[401].

Что же касается главного дела жизни П. В. Киреевского – собирания русских народных песен, то чрезвычайно важным является то обстоятельство, что предположительно зимой 1816–1817 года В. А. Жуковский предлагал своим племянницам, Анне Петровне Юшковой (впоследствии Зонтаг, известной детской писательнице), Авдотье Петровне Киреевской и Екатерине Петровне Азбукиной, заняться собиранием фольклора и, в частности, сказок. «Я, – писал Василий Андреевич из Дерпта в Долбино, – давно предлагал для вас всех работу, которая может быть для меня со временем полезна. Не можете ли вы собирать для меня русские сказки и русские предания: это значит заставлять себе рассказывать деревенский наших рассказчиков и записывать их россказни. Не смейтесь. Это национальная поэзия, которая у нас пропадает, потому что никто не обращает на нее внимания: в сказках заключаются народные мнения; суеверные предания дают понятия о нравах их и степени просвещения и о старине. Я бы желал, чтобы вы, Аннета, Дуняша и Като, завели каждая по две белых книги, в одну записывать сказки (и, сколько можно, теми словами, какими они будут рассказаны), а в другую всякую всячину: суеверия, предания и тому подобное. Работа и не трудна, и не скучна. Писать не нужно с старанием; записывать просто содержание. Все это привести со временем в порядок – мое дело. Как вы думаете?..»[402]. Чем не истоки русской фольклористики?!

А. П. Киреевская и ее сестры, вдохновленные В. А. Жуковским, не просто втягиваются в собирание произведений устного народного творчества, но и хотят издавать антологию русских народных сказок. Во многом это объясняет наличие в Собрании П. В. Киреевского соответствующих записей, впоследствии переданных А. Н. Афанасьеву и помещенных последним в своем знаменитом издании «Народных русских сказок» (1855–1864 гг.).

И еще один немаловажный факт, на который обращает внимание уже сокурсник братьев Киреевских по Московскому университету Н. П. Колюпанов, связавший интерес Петра Васильевича к народной песне с известной статьей В. К. Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие»[403]. «Будем благодарны Жуковскому, – писал Кюхельбекер, – что он освободил нас из-под ига французской словесности <…>, но не позволим ни ему, ни кому другому, если бы он владел и вдесятеро большим перед ним дарованием, наложить на нас оковы немецкого или английского владычества! – Всего лучше иметь поэзию народную»[404].

Статья Кюхельбекера явилась литературным событием 1824 года и не могла остаться вне внимания светской жизни Москвы того времени, а следовательно, и салона, который завела в своем доме мать П. В. Киреевского. Образованное и литературно талантливое семейство Киреевских – Елагиных, бесспорно, привлекли слова о народных песнях как об одном из источников отечественной словесности и особенно в контексте высокой оценки роли В. А. Жуковского в развитии русской литературы.

4

После отъезда из Долбина В. А. Жуковского образование Ивана, Петра и Марьи Киреевских перешло полностью в руки Авдотьи Петровны, нанявшей для детей воспитателя К. И. Вагнера. Так продолжалось вплоть до появления в доме отчима, Алексея Андреевича Елагина.

События с новым замужеством А. П. Киреевской развивались так. В начале ноября 1815 года в Долбино приходит известие, что Марья Андреевна Протасова выходит замуж. В этом не было принуждения со стороны матери, Екатерины Афанасьевны: Марья Андреевна выходила замуж, видимо, по склонности, и притом за друга В. А. Жуковского, Ивана Филипповича Мойера – домашнего врача Протасовых, талантливого и благородного человека. Свадьба должна была состояться 11 января 1817 года, в день рождения А. П. Киреевской. По какой-то причине ее перенесли на 14 января. Авдотья Петровна спешила из Долбина в Дерпт, но лед на Оке подломился под ее повозкой, она едва не утонула. Страшно простудившись, А. П. Киреевская была вынуждена надолго остаться в Козельске, вверив себя попечению своего троюродного брата Алексея Андреевича Елагина[405]. Участник Отечественной войны и заграничных походов 1812–1815 годов, яркий представитель дворянской интеллигенции, увлеченной философией, в особенности немецкой, подлинный знаток Канта и Шеллинга, А. А. Елагин тронул сердце Авдотьи Петровны, и она 4 июля 1817 года соединилась с ним браком.

Будучи человеком одной с Жуковским книжной культуры, А. А. Елагин в какой-то мере осуществил для Киреевских задуманную поэтом образовательную программу. К этому выводу приводит знакомство с трехмесячным заданием, сохранившемся в дневнике Марьи, младшей сестры Ивана и Петра. Обращает на себя внимание объем задания и круг чтения: «Французский: перевести Сократа, грамматику и прочесть трагедию Вольтера. Немецкий: грамматика, прочесть 1 том истории Нидерландов, перевести “Ундину”. Английский: прочесть “Лалла Рук”. Русский: перевести Фенелона “Educ des Fillis”[406], выучить 100 страниц стихов, всякий день по 3 страницы. Прочесть 5 томов Карамзина хорошенько и 4 тома Сисмонди. Кроме других пиес, выучить концерт Риса наизусть. Французский 1 раз в неделю в понедельник по 6 страниц переводить от 11 до 1. Немецкий 3 раза в неделю: вторник, четверг, суббота. Каждый раз 10 страниц перевести и 25 прочесть, утро до 1 часа. Английский 1 раз в понедельник вечером. Русский 2 раза в неделю: среда, пятница по 15 страниц за раз; каждый раз по 9 страниц стихов. 3 раза в неделю читать Карамзина от 5 до 7 после обеда. 2 раза в неделю Сисмонди от 9 до 11»[407]. Запись относится к 1820-м годам, но она, конечно, характеризует систему и метод обучения не одной только Марьи Киреевской: источники, по которым пятнадцатилетняя девочка изучала основы наук, несомненно, были знакомы и ее старшим братьям, Ивану и Петру.

С появлением А. А. Елагина в семье Киреевских идеи немецкого романтизма становятся важнейшим элементом в воспитании детей. И это понятно, «еще во время утомительных походов французской войны» Елагин вздумал «пересадить Шеллинга на русскую почву» и стал «изъясняться в новых отвлечениях легко и приятно»[408], а потом еще перевел на русский язык «Философские письма о догматизме и критицизме» общепризнанного главы немецкой романтической школы. Под руководством отчима Иван и Петр Киреевские начинают углубленно заниматься философией и политической экономией, изучать произведения Локка и Гельвеция.

Знание языков, основательные познания по истории и математике, владение лучшими произведениями русской и французской словесности, а также осведомленность о последних достижениях немецкой философской мысли требовали для Ивана и Петра Киреевских исхода из родового гнезда. «Если ничто нашим планам не помешает, – писала в 1819 году А. П. Елагина-Киреевская, в одном из своих писем В. А. Жуковскому, – то осенью соберемся для них в Москву и, может быть, на несколько лет»[409]. Перемена усадебной жизни на городскую была осуществлена только к 1822 году, когда семья Елагиных-Киреевских надолго поселяется в Москве, откуда лишь на лето выезжает в Долбино или на подмосковные дачи.

Глава III. Москва. Университет. Первый творческий опыт

1

В Москве семья Елагиных-Киреевских поселилась на Большой Мещанской улице у Сухаревской башни в доме Померанцева; впоследствии у Дмитрия Борисовича Мертваго покупается большой дом в Хоромном тупике близ Красных ворот за церковью Трех святителей с обширным тенистым садом и с почти сельским простором. Это место Авдотья Петровна вспоминала всегда с особенною любовью. Здесь провела она около 20 лет своей жизни, здесь родились ее дети от второго брака: Николай, Андрей, Елизавета. Дом это при разделе имущества отойдет потом ее старшему сыну, И. В. Киреевскому.

Дом Елагиных-Киреевских у Красных ворот очень скоро становится центром литературной жизни Москвы, ее, как писал Н. М. Языков, «привольной республикой»[410], посещаемой многими общественными деятелями, учеными и литераторами. Как отмечал К. Д. Кавелин, непосредственно испытавший на себе всю обязательную прелесть и все благотворное влияние этой среды в золотые дни студенчества: «Блестящие московские салоны и кружки того времени служили выражением господствовавших в русской интеллигенции литературных направлений, научных и философских взглядов. Это известно всем и каждому. Менее известны, но не менее важны были значение и роль этих кружков и салонов в другом отношении – именно как школа для начинающих молодых людей: здесь они воспитывались и приготовлялись к последующей литературной и научной деятельности. Вводимые в замечательно образованные семейства юноши, только что сошедшие со студенческой скамейки, получали доступ в лучшее общество, где им было хорошо и свободно, благодаря удивительной доброте и радушию хозяев, простоте и непринужденности, царившей в доме и на вечерах. Здесь они встречались и знакомились со всем, что тогда было выдающегося в русской литературе и науке, прислушивались к спорам и мнениям, сами принимали в них участие и мало-помалу укреплялись в любви к литературным и научным занятиям»[411]. Таким образом, А. П. Елагина-Киреевская не просто отдает дань традиции, принимая живое и непосредственное участие в жизни литературных и ученых московских кружков, не просто заводит у себя литературно-общественный салон, следуя моде, а имеет целью окружить своих детей людьми, общение с которыми было бы и поучительно, и полезно. Более того, через свой салон Авдотья Петровна составила для Ивана и Петра ближний круг друзей, с которыми они так или иначе шли по жизни: В. П. Титов, Н. М. Рожалин, С. П. Шевырев, М. А. Максимович, А. И. Кошелев, Д. В. Веневитинов, а позднее Д. А. Валуев, А. Н. Попов, М. А. Стахович, еще позднее братья Бакунины (Павел, Алексей, Александр), Э. А. Дмитриев-Мамонов – все они были приняты в семействе Елагиных-Киреевских на дружеской ноге и встречали самую искреннюю ласку. Особым любимцем Авдотьи Петровны был вдохновенный Языков, появившийся в Москве в 1829 году; между Николаем Михайловичем Языковым и Петром Васильевичем Киреевским установятся самые теплые дружеские отношения, которые они пронесут через всю жизнь. О последнем нагляднее всего свидетельствуют посвящения поэта:

Щеки нежно пурпуро́выУ прелестницы моей;Золотисты и шелковыПряди легкие кудрей;Взор приветливо сияет,Разговорчивы уста;В ней красуется, играетЮной жизни полнота!Но ее на ложе ночи,Мой товарищ, не зови!Не целуй в лазурны очиПоцелуями любви:В них огонь очарованийНосит дева-красота;Упоительных лобзанийНе впивай в свои уста:Ими негу в сердце вдует,Мглу на разум наведет,Зацелует, околдуетИ далеко унесет![412]
Где б ни был ты, мой Петр, ты должен знать, где яЖиву и движусь? Как поэзия моя,Моя любезная, скучает иль играет,Бездействует иль нет, молчит иль распевает?Ты должен знать, каков теперешний мой день?По-прежнему ль его одолевает лень,И вял он, и сердит, влачащийся уныло?Иль радостен и свеж, блистает бодрой силой,Подобно жениху, идущему на брак?Отпел я молодость и бросил кое-какПотехи жизни той шутливой, беззаботной,Удáлой, ветреной, хмельной и быстролетной.Бог с ними! Лучшего теперь добился я:Уединенного и мирного житья!Передо мной моя наследная картина:Вот горы, подле них широкая долинаИ речка, сад, пруды, поля, дорога, лес,И бледная лазурь отеческих небес!Здесь благодатное убежище поэтаОт пошлости градской и треволнений света,Моя поэзия – хвала и слава ей!Когда-то гордая свободою своей,Когда-то резвая, гулявшая небрежноИ загулявшаясь едва не безнадежно,Теперь она не та, теперь она тиха:Не буйная мечта, не резкий звон стихаИ не заносчивость и удаль выраженьяЕй нравятся – о нет! пиры и песнопенья,Какие некогда любила всей душой,Теперь несносны ей, степенно-молодой,И жизнь спокойную гульбе предпочитая,Смиренно-мудрая и дельно-занятая,Она готовится явить в ученый светНе сотни две стихов во славу юных лет,Произведение таланта миговое —Элегию, сонет, а что-нибудь большое!И то сказать: ужель судьбой присужденоЕй весь свой век хвалить и прославлять виноИ шалости любви нескромной? Два предмета,Не спорю, милые, – да что в них? Солнце лета,Лучами ранними гоня ночную тень,Находит весело проснувшимся мой день;Живу, со мною мир великий, чуждый скуки,Неистощимые сокровища науки,Запасы чистого привольного трудаИ мыслей творческих, не тяжких никогда!Как сладостно душе свободно-одинокойГероя своего обдумывать! Глубоко,Решительно в него влюбленная, онаЦветет, гордится им, им дышит, им полна;Везде ему черты родные собирает;Как нежно, пламенно, как искренно желает,Да выйдет он, ее любимец, пред людейВ достоинстве своем и в красоте своей,Таков, как должен быть он весь душой и телом,И ростом, и лицом; тот самый словом, делом,Осанкой, поступью, и с тем копьем в руке,И в том же панцире, и в том же шишаке!Короток мой обед; нехитрых сельских брашенЗдоровой прелестью мой скромный стол украшенИ не качается от пьяного вина;Не долог, не спесив мой отдых, тень одна,И тень стигийская бывалой крепкой лени,Я просыпаюся для тех же упражненийИль, предан легкому раздумью и мечтам,Гуляю наобум по долам и горам.Но где же ты, мой Петр, скажи? Ужели сноваОставил тишину родительского кроваИ снова на чужих, далеких берегахОдин, у мыслящей Германии в гостях,Сидишь, препогружен своей послушной думойВо глубь премудрости туманной и угрюмой?Или спешишь в Карлсбад – здоровье освежатьБездельем, воздухом, движеньем? Иль опять,Своенародности подвижник просвещенный,С ученым фонарем истории, смиренноТы древлерусские обходишь города,Деятелен, и мил, и одинак всегда?О! дозовусь ли я тебя, мой несравненный,В мои края и в мой приют благословенный?Со мною ждут тебя свобода и покой —Две добродетели судьбы моей простой,Уединение, ленивки пуховые,Халат, рабочий стол и книги выписные.Ты здесь найдешь пруды, болота и леса,Ружье и умного охотничьего пса.Здесь благодатное убежище поэтаОт пошлости градской и треволнений света:Мы будем чувствовать и мыслить, и мечтать,Былые, светлые надежды пробуждать,И, обновленные еще живей и краше,Они воспламенят воображенье наше,И снова будет мир пленительный готовДля розысков твоих и для моих стихов![413]
Ты крепкий, праведный стоятельЗа Русь и славу праотцов,Почтенный старец-собирательСтаринных песен и стихов!Да будет тих и беспечаленИ полон счастливых забот,И благодатно достохвален,И мил тебе твой новый год!В твоем спасительном приютеДа процветет ученый труд,И недоступен всякой смутеДа будет он; да не войдутК тебе ни раб царя Додона,Ни добросовестный шпион,Ни проповедник Вавилона[414],Ни вредоносный ихневмон[415],Ни горделивый и ничтожныйИ пошло-чопорный папист[416],Ни чужемыслитель безбожныйИ ни поганый коммунист[417];И да созреет безопасноТвой чистый труд, и принесетОн плод здоровый и прекрасный,И будет сладок это плодВсему Востоку, всем крещеным;А немцам, нашим господам,Богопротивным и мудреным,И всем иным твоим врагамБудь он противен; будь им тошноС него, мути он душу им!А ты, наш Петр, ты неоплошноТрудись и будь неутомим![418]

Свое трогательное отношение к А. П. Елагиной-Киреевской Н. М. Языков также выразил стихами.

А. П. Елагиной

(при поднесении ей своего портрета)

Таков я был в минувши летаВ той знаменитой стороне,Где развивалися во мнеДве добродетели поэта:Хмель и свобода. Слава им!Их чудотворной благодати,Их вдохновеньям удалымОбязан я житьем лихимСреди товарищей и братий,И неподкупностью трудов,И независимостью лени,И чистым буйством помышлений,И молодечеством стихов.Как шум и звон пирушки вольной,Как про любовь счастливый сон,Волшебный шум, волшебный звон,Сон упоительно-раздольный, —Моя беспечная веснаПромчалась. Чувствую и знаю,Не целомудренна онаБыла – и радостно встречаюМои другие времена!Но святы мне лета былые!Доселе блещут силой ихМои восторги веселые,Звучит заносчивый мой стих…И вот на память и храненье,В виду России и Москвы —Я вам дарю изображеньеМоей студентской головы![419]

А. П. Елагиной

Я знаю, в дни мои былые,В дни жизни радостной и песен удалыхВам нравились мои восторги молодыеИ мой разгульный, звонкий стих;И знаю я, что вы и ныне,Когда та жизнь моя давно уже прошла, —О ней же у меня осталось лишь в помине, Как хороша она былаИ, приголубленная вамиИ принятая в ваш благословенный круг,Полна залетными, веселыми мечтами,Любя студентский свой досуг, —И ныне вы, как той порою,Добры, приветливы и ласковы ко мне,Так я и думаю, надеюсь всей душою,Так и уверен я вполне,Что вы и ныне доброхотноПринос мой примете, и сердцу моемуТо будет сладостно, отрадно и вольготно.И потому, и потомуВам подношу и посвящаюЯ новую свою поэзию[420], цветыСуровой, сумрачной годины; в них, я знаю,Нет достодолжной красоты:Ни бодрой, юношеской силы,Ни блеска свежести пленительной; но мнеОни и дороги, и несказанно милы;Но в чужедальной сторонеВолшебно ими оживлялосьМне одиночество туманное мое;Но, ими скрашено, сноснее мне казалосьМое печальное житье.[421]

В доме Елагиных-Киреевских молодежь прекрасно проводила время: устраивались чтения, сочинялись и разыгрывались драматические представления, предпринимались загородные прогулки. Экспедиция в Троице-Сергиеву лавру была описана Н. М. Языковым в виде шуточного посвящения к ее светлости главнокомандующей отделением народного продовольствия по части чайных обстоятельств М. В. Киреевской:

В те дни, как путь богоугодныйОт места, где теперь стоим,Мы совершали пешеходноК местам и славным и святым;В те дни, как сладостного маяЛюбезно-свежая пора,Тиха от утра до утра,Сияла нам, благословляяНаш подвиг веры и добра;И в те часы, как дождь холодныйНенастье нам предвозвестилИ труд наш мило-пешеходныйЕздою тряской заменил;Там, где рука императрицы,Которой имя в род и родСей белокаменной столицыКак драгоценность перейдет,Своею властию державнойСоорудила православноЖивым струям водопровод[422];Потом в селе, на бреге Учи,Там, где в досадном холодке,При входе в избу на доске,В шинели, в белом колпаке,Лежал дрожащий и дремучийИсторик нашего пути[423], —Его жестоко утомилиЧасы хожденья и усилийИ скучный страх вперед идти;Потом в избе деревни Талиц,Где дует хлад со всех сторон,Где в ночь усталый постоялецДрожать и жаться принужден;Потом в местах, где казни плахаСмиряла пламенных стрельцов,Где не нашли б мы и следовИх достопамятного праха;Там, где полудня в знойный часУныл и жаждущий подушкиНа улице один из насЛежал – под ним лежали стружки!Потом в виду святых ворот,Бойниц, соборов, колоколен,Там, где недаром богомоленХристолюбивый наш народ;Обратно, в день дождя и скуки,Когда мы съехалися в домЖены, которой белы рукиИграли будушим царем, —Всегда и всюду благосклонноВы чаем угощали нас,Вы прогоняли омрак сонныйОт наших дум, от наших глаз.Итак, да знаменье оставимНа память будущим векамИ свой великий долг исправимСвятой признательностью к вам.Мы все с поклоном вам подносимИ купно молим вас и просимПринять с улыбкою наш дар,Лишь с виду малый и убогий,Как принимают наши богиКадил благоговейный пар.Постельничий и походный виршеписец Н. Языков[424].

Свой отчет об этом пешем многолюдном хождении представил и А. О. Армфельд, уснувший во время одного из привалов, да так, что его вынуждены были будить с помощью бросания орехов:

На страницу:
15 из 19