Полная версия
Русский путь братьев Киреевских
Н. М. Языков сотворчествовал с княгинею русского стиха К. К. Павловой, удостоенной внимания со стороны самого Гёте, тогда еще девицею Яниш. На приезд в Москву по пути в Сибирь знаменитого естествоиспытателя и путешественника Александра Гумбольдта пародировались строки из «Бахчисарайского фонтана» А. С. Пушкина:
Но тот блаженный, Каролина,Кто, бриллианты возлюбя,Искать их ехал из БерлинаИ здесь в Москве нашел тебя[427].В салоне А. П. Елагиной-Киреевской с радостью принимали А. С. Пушкина и первого поэта Польши Адама Мицкевича, ставшего близким другом хозяйки. 30 ноября 1827 года Авдотья Петровна обращается к В. А. Жуковскому: «Господин Мицкевич отдаст вам мой фонарь[428], бесценный друг. Вам не мудрено покажется, что первый поэт Польши хочет покороче узнать Жуковского, а мне весело, что он отвезет вам весть о родине с воспоминанием об вашей сестре. Вы непременно полюбите это привлекательное создание; хоть его гидра воспоминаний ближе к земному существу растерзанного сердца, нежели ваша небесная сладость прошедшего, но вас непременно соединит то, что у вас есть общего: возвышенная простота души поэтической»[429].
П. Я. Чаадаев частенько являлся на воскресные елагинские вечера. Е. А. Баратынский был в доме у Елагиных-Киреевских домашним человеком. Здесь же проводил время в задушевных беседах М. П. Погодин. Молодой А. С. Хомяков читал у них свои первые произведения.
Хлебосольная и просвещенная Москва полюбила дом Елагиных-Киреевских в Хоромном тупике у Красных ворот. Он привлекал своей открытостью, приветливостью, но особо, если можно так выразиться, интеллектуальным напряжением. Московское образованное общество, талантливейшие представители ученых и литературных кругов того времени, даровитые юноши, товарищи и сверстники молодых братьев Киреевских – все они стремились под доброжелательный и благословенный кров, создаваемый матерью Ивана и Петра Авдотьей Петровной. Она всем своим присутствием привносила в литературные вечера атмосферу искренности и любви, была интереснейшим, остроумным и приятным собеседником. Ее боготворили Н. В. Гоголь, Ю. Ф. Самарин, А. И. Герцен, Н. П. Огарев, Н. М. Сатин, Аксаковы, Сергей Тимофеевич, Константин Сергеевич и Иван Сергеевич. Последний, в ответ на присланное ему в подарок изваянное изображение Спасителя в терновом венце, выразил свои искренние чувства в стихотворении:
Душевных тайн не прозревая,Ее не ведая путей,Не раз один хвала людскаяВзмутила глубь души моей.Больней хулы, больней упрекаЗвучит, увы! мне с давних порОбидной колкостью намекаХвалебный каждый приговор.Мне ведом мир, никем незримый,Души и сердца моего,Весь этот труд и подвиг мнимый,Весь этот дрязг неуловимыйСо всеми тайнами его!..С каким же страхом и волненьемЯ дар заветный увидал,И пред святым изображеньем,Как перед грозным обличеньем,С главой поникшею стоял!Но я с болезненной тоскою,С сознаньем немощей земных,Я не гонюсь за чистотоюВсех тайных помыслов моих.Стыжусь бодрить примером БогаСебя, бродящего во мгле!..Пусть приведет меня дорогаХоть до ничтожного итогаСлучайной пользы на земле![430]А. П. Елагина-Киреевская отличалась необыкновенной способностью оживлять общество своей неподдельной заинтересованностью и вниманием ко всему живому и даровитому, ко всякому благородному начинанию и высокому порыву. «Не было собеседницы более интересной, остроумной и приятной, – вспоминал К. Д. Кавелин. – В разговоре с Авдотьей Петровной можно было проводить часы, не замечая, как идет время. Живость, веселость, добродушие, при огромной начитанности, тонкой наблюдательности, при ее личном знакомстве с массою интереснейших личностей и событий, прошедших перед нею в течение долгой жизни, и ко всему этому удивительная память – все это придавало ее беседе невыразимую прелесть. Все, кто знал и посещал ее, испытывали на себе ее доброту и внимательность. Авдотья Петровна спешила на помощь всякому, часто даже вовсе не знакомому, кто только в ней нуждался»[431].
Литературные, художественные, религиозно-нравственные интересы преобладали у А. П. Елагиной-Киреевской над всеми прочими; политические и общественные вопросы отражались в ее уме и сердце своей гуманитарной и художественно-эстетической стороной. Она была основательно знакома с европейской литературой, но особенно почитала французских классиков, таких как Жан Расин, Жан Жак Руссо, Бернарден де Сен-Пьер, Жан Батист Массильон, Франсуа Салиньяк Фенелон. В круг личных друзей Авдотьи Петровны входили известнейший немецкий поэт-романтик, переводчик на немецкий язык Шекспира и Сервантеса, замечательный чтец Людвиг Тик и самый популярный в русском просвещенном обществе из немецких философов Фридрих Шеллинг. Вряд ли в истории русской литературы найдется еще такой человек, который, не будучи писателем, внес столько в ее развитие. Достаточно вспомнить ее влияние на творчество В. А. Жуковского, для которого она была первым слушателем многих его еще рукописных произведений и по замечаниям которой поэтом проводилась их последующая доработка. Авдотья Петровна много и успешно переводила с иностранных языков. Это и роман французского писателя Жан Пьера Флориана «Дон Кихот», и повесть «Der graue Bruder»[432] немецкого писателя Фрайта Вебера (Вехтера Людвига Леонхарда), анонимно напечатанная в первом номере «Европейца» за 1832 год под названием «Чернец», и мемуары немецкого философа и естествоиспытателя Генриха Стеффенса, вышедшие в 1845 году в «Москвитянине». Многие ее переводы напечатаны в «Библиотеке для воспитания», издававшейся Д. А. Валуевым. Здесь же в 1843 году появилась, как обычно без подписи, статья Авдотьи Петровны о Троянской войне. Ее рукописное наследие представлено Жан-Полем Рихтером («Левана, или О воспитании»), Франсуа Боншозом («Жизнь Гуса»), сказками «Принцесса Брамбилла» Гофмана и «Тысяча и одна ночь», а также богословскими сочинениями швейцарского протестантского теолога А. Р. Вине и проповедью ревельского священника Гунна.
А. П. Елагина-Киреевская прожила долгую 88-летнюю жизнь, вобравшую в себя все сколь-нибудь значимые события первых семидесяти семи лет XIX века, дарившего ей радость общения с людьми, составившими впоследствии цвет отечественной культуры. Полноту и цельность умственной и нравственной личности Авдотьи Петровны не сломили семейные горести и несчастья, следовавшие одни за другими: печальный их ряд открылся смертью любимой подруги М. А. Мойер, Марьи Андреевны Протасовой. 28 марта 1823 года Авдотья Петровна получила ошеломившее всех известие от В. А. Жуковского. «Кому могу уступить святое право, милый друг, милая сестра, и теперь вдвое против прежнего говорить с Вами о последних минутах нашего земного ангела, теперь небесного, вечно без изменения нашего, – писал Василий Андреевич из Дерпта. – С тех пор, как я здесь, Вы почти беспрестанно в моей памяти. С ее святым переселением в неизменяемость, прошедшее как будто ожило и пристало к сердцу с новою силою. Она с нами на все то время, пока здесь еще пробудем. Не вижу глазами ее, но знаю, что она с нами и более наша, наша спокойная, радостная, товарищ души, прекрасный, удаленный от всякого страдания. Дуняша, друг, дай же мне руку во имя Маши, которая для нас все существует; не будем говорить: ее нет! C’est un blasphème![433] Слезы льются, когда мы вместе и не видим ее между нами, но эти слезы по себе. Прошу Вас ее именем помнить об нас. Это должность, это завещание! Вы были ее лучший друг, – пусть ее смерть будет для нас таинством, где два будут во имя мое, с ними буду и я. Вот все! Исполним это. Подумайте, что это говорю вам я, и дайте мне руку с прежнею любовью. Я теперь с ними. Эти дни кажутся веком. 10 числа я с ними простился, без всякого предчувствия, с какою-то непонятною беспечностию. Я привел к ним Сашу[434] и пробыл с ними две недели, неделю лишнюю против данного мне срока; должно было уехать, но, Боже мой! Я мог бы остаться еще десять дней – эти дни были последние здешние дни для Маши! Боюсь останавливаться на этой мысли: бывают предчувствия, чтобы мутить душу, для чего же здесь не было никакого милосердного предчувствия? Было поздно, когда я выехал из Дерпта, долго ждал лошадей; всех клонил сон; я сказал им, чтобы разошлись, что я засну сам. Маша пошла наверх с мужем[435]. Сашу я проводил до ее дома, услышал еще голос ее, когда готов был опять войти в двери, услышал в темноте: прости! Возвратясь, проводил Машу до ее горницы, она взяла с меня слово разбудить их в минуту отъезда, и я заснул. Через полчаса все готово к отъезду; встаю, подхожу к лестнице, думаю, идти ли, хотел даже не идти, но пошел, – она спала, но мой приход ее разбудил, – хотела встать, но я ее удержал. Мы простились, она просила, чтобы я ее перекрестил, и спрятала лицо в подушку – и это было последнее на этом свете. И через десять дней я опять на той же дороге, на которой мы вместе с Сашею ехали на свидание – радостное, и с чем же я ехал! Ее могила, наш алтарь веры, недалеко от дороги, и ее первую посетил я!
Я смотрел на небо другими глазами; это было милое, утешительное, Машино небо. Ее могила для нас будет местом молитвы. Горе об ней там, где мы, но на этом месте одна только мысль о ее чистой, ангельской жизни, о том, что она была для нас живая, и о том, что она ныне есть для нас небесная. Последние дни ее были веселы и счастливы. Но не пережить родин своих было ей назначено, и ничто не должно было ее спасти. Положение младенца было таково, что она не могла родить счастливо; но она не страдала, и муки родин не сильные и не продолжительные. В субботу 17 марта она почувствовала приближение родительной минуты: поутру были легкие муки, к обеду все успокоилось – она провела все после обеда с Сашею, была весела необыкновенно; к вечеру сделались муки чаще, но и прежде, и после их была потеря крови, и в ней-то причина смерти. Ребенок родился мертвый – мальчик. В минуту родин она потеряла память – пришла через несколько времени в себя, но силы истощились, и через полчаса все кончилось! Они все сидели подле нее: смотрели на ангельское, спящее, помолодевшее лицо, и никто не смел четыре часа признаться, что она скончалась. Боже мой! А меня не было! В эти минуты была вся жизнь, а я должен был ее не иметь! Я должен был не видеть ее лица, ясного, милого, веселого, уверяющего в бессмертии, ободряющего на всю жизнь. Саша говорит, что она не могла на нее наглядеться.
Она казалась точно такою, какова была в 17 лет. В голубом платье, подле нее младенец, миловидный, точно заснувший. Горе было для всех, здесь все ее потеряли. Знакомый и незнакомый прислал цветы, чтобы украсить стол, на котором лежали наши два ангела, и живший, и неживший! Она казалась спящею на цветах. Все проводили ее, не было никого, кто бы об ней не вздохнул. Ангел мой, Дуняша, подумайте, что обо всем этом пишу к Вам я, и поберегите свою жизнь. Друг милый, примем вместе Машину смерть, как уверение Божие, что жизнь – святыня. Уверяю вас, что это теперь для меня понятно – мысль о товариществе с существом небесным не есть теперь для меня одно действие воображения, нет! Это <неразб.> я как будто вижу глазами этого товарища и уверен, что мысль эта будет час от часу живее, яснее и одобрительнее! Самое прошедшее сделалось более моим; промежуток последних лет как будто бы не существует, а прежнее яснее, ближе. Время ничего не сделает… Разве только одно: наш милый товарищ будет час от часу ощутительнее своим присутствием, я в этом уверен. Мысль об ней полная ободрения до будущего, полная благодарности за прошедшее, словом – религия! Саша, вы и я, будем жить друг для друга во имя Маши, которая говорит нам: “Незрима я, но в мире мы одном”.
Я не сказал почти ничего о Саше: Бог дал ей сил, и ее здоровье не потерпело. Можно сказать, что у нее на руках ее спаситель: она кормит своего малютку[436]. Пока он пьет ее молоко, до тех нор чувство горя сливается с сладостию материнского чувства. Она плачет, но он тут: милый, живой, веселый и спокойный ребенок.
Маменьке[437] помогают слезы, не бойтесь за нее. Другой спаситель – Машина дочь[438], наше общее наследство. Она не имеет никакого понятия ни о чем – весела, бегает, смеется, но слезы, которые она видела, ей как будто сказали тайну: точно так же она привязалась (и вдруг, без всякой поспешности) к Саше, как к Маше. О матери не говорит ни слова, но ласкается с необыкновенною нежностью к Саше, по получасу лежит у нее на руках, целует ее и что-то есть грустное в этих поцелуях. Милая, Машина дочь теперь и Ваша. И для нее Вам должно беречь себя. Матери не увидит она, но от кого, как не от нас, дойдет до нее предание об этом ангеле»[439].
В 1829 году не стало А. А. Воейковой, Александры Андреевны Протасовой, а в 1844 году ее дочери, одной из любимых племянниц Авдотьи Петровны, Екатерины Александровны Воейковой; позднее, в том же году, 27 декабря, умер 21 года от роду Андрей Алексеевич Елагин; в декабре следующего, 1845-го, года скончался племянник Н. М. Языкова Д. А. Валуев, ставший не по родству, но по близости членом семьи Елагиных-Киреевских; в 1846 году, 21 марта, Авдотья Петровна вторично овдовела, лишившись А. А. Елагина; год спустя – новые утраты: 12 февраля 1848 года скончалась Екатерина Афанасьевна Протасова, а вслед за нею (4 июля) дочь Авдотьи Петровны, Елизавета Алексеевна Елагина. В 1852 году умер, не успев возвратиться на родину, В. А. Жуковский. 1856 год стал еще одним черным годом для А. П. Елагиной, унесшим двух ее первенцев: вначале 11 июня умирает Иван Васильевич Киреевский, а вслед за ним 25 октября Петр Васильевич Киреевский; через два года не стало И. Ф. Мойера, а три года спустя (5 сентября 1859 года) скончалась дочь Авдотьи Петровны, Марья Васильевна Киреевская. 11 февраля 1876 года скоропостижно скончался Николай Алексеевич Елагин; за три года до этого он был избран предводителем дворянства Белёвского уезда и окружил Авдотью Петровну всевозможными удобствами, построив в Уткине, поблизости от ее родного Петрищева, прекрасный дом, разбив обширный сад, заведя превосходную библиотеку и достойную картинную галерею.
А. П. Елагина-Киреевская в последние годы своей жизни сравнивала себя с Рахилью, плачущися чад своих и не хотяше утешитися, яко не суть[440]. И все же, сохраняя живой, ясный и веселый ум, усердно занималась чтением, переводами, живописью, рукоделием и обожаемыми ею цветами. Родным и близким она дарила то нарисованный акварелью цветок, то связанный кошелек, а то вдруг, по поводу какого-нибудь разговора, отправлялась в свою комнату и выносила оттуда сделанный ею перевод того или иного места из прочитанной книги. Незадолго до кончины Авдотьи Петровны Общество любителей словесности при Московском университете предложило ей почетное членство, и Елагина-Киреевская, несмотря на свой почтенный возраст, с благодарностью приняла предложение и сочла своим долгом побывать на заседании Общества.
Земная лампада жизни одной из просвещеннейших женщин первой половины XIX века тихо, почти без страданий погасла 1 июня 1877 года в Дерпте, в семействе своего последнего сына Василия Андреевича Елагина. Накануне Авдотья Петровна сделала все приготовления к поездке к себе в Уткино, где она собиралась провести лето, но силы внезапно изменили ей…
2
После переезда в Москву Иван и Петр Киреевские начинают, как это было принято в то время, брать частные уроки, главным образом у преподавателей Московского университета. Авдотья Петровна в обучении сыновей отдавала предпочтение молодой профессуре: Н. И. Крылову (римское право), Д. Л. Крюкову (римская словесность), П. Г. Редкину (энциклопедия законоведения), А. И. Чивилеву (политическая экономия и статистика), С. И. Баршеву (уголовные и политические законы). Все они слушали лекции в университетах Германии, в основном Берлинском, и, приступив с 1835 года к преподаванию в Московском университете, пропагандировали философию Гегеля.
Среди профессоров, обучавших братьев Киреевских, были: математик Ф. И. Чумаков, видный ученый и юрист Л. А. Цветаев, известный поэт А. Ф. Мерзляков и. М. Снегирев – фольклорист, составитель сборников пословиц, автор книг о простонародных праздниках, суевериях, лубочных картинках. А. Ф. Мерзляков занимался с Иваном и Петром русской и классической словесностью, И. М. Снегирев – латынью. К А. Ф. Мерзлякову как к преподавателю в кругу Елагиных претензий не имели, однако как к поэту и теоретику русского классицизма относились довольно скептически, не упуская случая высказать критические замечания по его адресу. Так, в одном из писем к В. А. Жуковскому Авдотья Петровна писала: «Не могу утерпеть, чтобы не сказать Вам Мерзлякова чудесного <неразб.>, который Вам покажет, как можно самую поэтическую прекрасную мысль перевернуть в Полишинеля.
Смотри на пышное Востока украшеньеИ жизнью веселись,Когда же страждешь ты и нужно утешенье,На Запад обернись.Лучше бы просто: перевернись цук, цук, цук, цук…»[441].
Помимо уже перечисленных преподавателей, в дом Елагиных-Киреевских были приглашены: по курсу права и политической экономии Х.-А. фон Шлёцер, сын известного историка Августа Людвига Шлёцера; по курсу греческого языка И. Д. Байла, преподаватель Московской практической коммерческой академии; по курсу минералогии, физики и сельскому хозяйству профессор М. Г. Павлов. Шлёцер читал свой курс на немецком языке, в основании лекций М. Г. Павлова лежали натурфилософские идеи Шеллинга, что вызывало неподдельный интерес у молодых людей, хорошо осведомленных относительно философских идей общепризнанного немецкого мыслителя.
Об этих годах сохранились воспоминания сверстника и друга И. В. Киреевского, А. И. Кошелева, жившего поблизости, на Большой Мещанской. О пристрастиях молодых людей, осваивающих систематические научные знания, свидетельствуют следующие строчки: «Меня особенно интересовали знания политические, а Киреевского – изящная словесность и эстетика, но мы оба чувствовали потребность в философии. Локка мы читали вместе; простота и ясность его изложения нас очаровала. Впрочем, все научное нам было по душе, и все, нами узнанное, мы друг другу сообщали. Но мы делились и не одним научным – мы передавали один другому всякие чувства и мысли: наша дружба была такова, что мы решительно не имели никакой тайны друг от друга. Мы жили как будто одною жизнью»[442].
Чему отдавал в тот период времени предпочтение П. В. Киреевский, сказать трудно. Еще труднее утверждать о формирующемся у него при изучении русской словесности увлечении народной песенной традицией. По оценке современников, Петр Васильевич с юности, да и всю жизнь, нелюдим, крайне застенчив и необщителен. По словам брата Ивана, это была душа глубокая, горячая, но несокрушимо одинокая. Поэтому судить о его ранней увлеченности фольклором можно лишь по косвенным данным и то в контексте филологического образования. Из дневника И. М. Снегирева известно, что в году, когда он занимался с братьями Киреевскими, его очень занимала мысль о собирании русских народных песен. Так, 13 января 1824 года Снегирев записывает: «Поутру ездил к Погодину[443]. <…> Там же встретил Оболенского[444], магистра; говорили о песнях русских, о необходимости их собирать и рассматривать их содержание, к какому времени относятся, их красоты сравнительно»[445]. В том же дневнике обращает на себя внимание запись от 12 мая 1823 года: «После обеда пошел к Киреевским, дал одному Петру Васильевичу урок, потом с обоими гулял, был в подворье у всенощной»[446]. Такого рода записей несколько, но можно ли на их основании предполагать, что во время занятий и бесед И. М. Снегирев пробудил у своего ученика интерес к фольклористике?! Известно только, что впоследствии профессор стал участником Собрания русских народных печен П. В. Киреевского и цензором его первого сборника, подготовленного к печати, но так и не вышедшего в свет.
В 1822 году была опубликована работа А. Ф. Мерзлякова «Краткое напутствование теории изящной словесности», в которой автор видное место отвел народным мнениям. Книга, по всей вероятности, служила пособием в занятиях Мерзлякова с Иваном и Петром Киреевскими, но считать однозначно, что описываемые в ней эстетические воззрения народа и их значение для литературы захватили ум и воображение младшего из братьев также не представляется возможным.
Имеется и еще один факт, по которому можно судить лишь о неких складывающихся у П. В. Киреевского представлениях о фольклористике как области науки. Речь идет о его знакомстве с выдающимся прогрессивным деятелем славянской филологии Зорианом Яковлевичем Доленго-Ходаковским, вернувшимся в конце 1821 года в Москву из археологической и этнографической экспедиции по северо-восточным губерниям Российской империи. Братья Киреевские помогали Доленго-Ходаковскому в разборе его коллекции. В одном из писем отчиму, А. А. Елагину, Петр Киреевский в шуточном тоне сообщал об этих своих занятиях: «Я же, по несчастию моему, нахожусь теперь под ужасным спудом городищ, которые мучают меня с утра до вечера, и, несмотря на отсутствие политического эконома[447] и верного слушателя Ходаковского, городища нас еще не оставляют и все еще продолжают частные свои визиты. Я уверен, что я буду скоро всех их знать наизусть не хуже самого Ходаковского»[448]. Однако вряд ли П. В. Киреевский в этот момент представлял себе, что в привезенных этнографом материалах кроется его судьба и он свяжет свою жизнь с собиранием русских народных песен. В противном случае чем объяснить его увлеченность в первый период творческой биографии переводами, что было более характерно для развития его литературных интересов, в которых явно угадывается влияние матери.
Очевидно одно: П. В. Киреевский хорошо знал народную поэзию, ее образную лексику и любил иронизировать над ее литературной интерпретацией. Это можно видеть уже в его самых ранних письмах, написанных, как правило, в шутливом тоне и характерной манере. «Милая Маша! – обращается Петр Васильевич к сестре 17 мая 1823 года из Долбина, куда был взят на лето отчимом для обучения хозяйствованию. – Пишу тебе сегодня для того, чтобы в субботу опять не отговориться словом: некогда; к тому же надобно сдержать слово и написать письмо шпанское, то есть крупное.
Шпанские письма разделяются на две части: первая часть состоит из вступления, а вступление гласит тако: мы, слава Богу, здоровы и вам кланяемся; вторая часть воспевает великие подвиги знаменитых витязей.
Часть 1
Мы, слава Богу, здоровы и вам кланяемся.
Часть 2
Эпиграф.
Смутно в воздухе,Суетно в ухе.Тредьяковский. Часть 187, стр. 1794.Что является взорам моим? Какой внезапный гром произвел в моем слухе суету великую?!.. То шаги богатыря могучего, они раздаются по чертогам долбинским подобно грому, катящемуся по заоблачным горам. Он идет как столп вихря, несущийся через поля, очи его сверкают, как огнь в закуренной трубке, стройный стан подобен чубуку черешневому, раздувшиеся ноздри его испускают звук, подобный отдаленному водопаду. Он остановился… Узнаю тебя, могучий!.. То Борис Премудрый, славный богатырь долбинский.
Но что знаменует его приветствие? Десница его разверзла двери, он очутился среди стен небесного цвета и стал перед витязем в белой одежде, сидящим на белоснежном троне и клубами испускающим дым из своей крюкообразной трубки. Загремел глас Бориса Премудрого: “Лошадь оседлана!” И воспрянул витязь в белой одежде. Они идут… идут… и вышли из чертогов,
Кто на статном соловом коне,Грозный хлыст держа в одной руке,А в другой узду ременную,Едет по лесу кудрявому?То могучий богатырь Дон Петруха…»[449].Другое письмо, датированное июлем 1824 года, было направлено из Москвы в Долбино брату Ивану. В этот год была его очередь проходить хозяйственную практику в деревне.
«О Юсупов политический![450] Вот какое происшествие у нас подпитчилось: ты пишешь: “Купите, дескать, мне “Историйцу Робертсонца”[451]. А маменька говорит: “И подлинно, что купить приходится”. А я говорю: “Видно, что так!” А ты говоришь: “Да купите-де у Урбена”[452], мне-де мерещится, аль не у него есть такие аглицкие книжицы!» А я-то говорю: “Ну, ну, хорошо, куплю, батюшка, куплю. Ну, только… потом… после того, ну, вот видишь…” Вот как я сказал это. Ну, думаю, что делать? Ведь приходит, что покупать!
Ну вот, и пошел я, наконец, за тридевять земель в тридесятое царство. Шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел и вот пришел, наконец, на один необитаемый остров. За морем за океаном стоит там избушка на курьих ножках, и в той избушке живет колдун и чернокнижник; и тот чернокнижник прозывается Урбеном. Ну… вот и вошел я к этому Урбену. “Ну, – говорю, – батюшка, милосердый чернокнижник, есть-де у тебя такая ‘Историйца’?” “Какая ‘Историйца’?” “Которая была бы написана на языке аглицком и называлась бы та книжица Робертсоном?” Ну, нет, сударь! Не тут-то было!..»[453]
3
Особенность характера Петра Киреевского отвела в сознании современников ему место лишь в тени Ивана Киреевского. Всю жизнь трепетно любивший и почитавший брата Ивана Петр Киреевский вовлекался в его кружки, проникался его интересами и замыслами, занимался разрешением его жизненных коллизий.