Полная версия
Возвращение в Панджруд
Затем встряхнулся, окончательно приходя в себя после обрушившегося потрясения, и недовольно буркнул, глядя в сторону дымящего очага:
– Если, конечно, этот ленивец когда-нибудь настрогает свою проклятую морковь! Иначе мы его шурпы до Судного дня не дождемся.
Именно в это мгновение три кудлатые собаки, прежде мирно дремавшие поблизости от кухни (на таком удалении от котла, чтобы, с одной стороны, по возможности не упускать соблазнительного запаха готовящегося варева, а с другой – не вызвать раздражения повара, медлительность которого чудесным образом исчезала в случае необходимости схватиться за суковатую палку), сорвались с места и, отчаянно взбадривая себя спросонья хриплым лаем, погнали к воротам.
Кто вздрогнул, кто просто чертыхнулся – но и повар, стучавший капкиром по казану, и купец-москательщик, на пару со своим мальчишкой перемерявший у открытой двери комнаты свертки маты и зенденя[19], и два огородника, давно препиравшиеся из-за какой-то веревки, и хивинец, уже скрипевший ступенями по пути на галерею, и благочестивый хаджи, и два или три его слушателя, и Шеравкан – все повернули головы в ту сторону.
– Должно быть, караван идет, – сказал хаджи, прислушиваясь. – Несет их нелегкая на ночь глядя.
Собаки отчаянно брехали и бросались в сторону ворот, между делом поглядывая, не кинут ли кусок за отвагу и верность порядку.
– Ну, сейчас начнется, – недовольно повторил хаджи, беря лежавший подле святой посох из финикового дерева и шаря ногами под топчаном в поисках своих жалких опорок.
И точно: даже самый проворный повар не успел бы настрогать соломкой три желтые канибадамские морковки, как глухие бряканья верблюжьих ботал стали слышнее и звонче, заклубилась пыль, и вереница животных и людей начала втекать в ворота караван-сарая.
Рассказ паломника. Снова поэт. Шахбаз Бухари
Суматоха и впрямь поднялась несусветная.
Хаджи поспешил к воротам и встал там, бормоча молитву и раздавая благословения, более или менее благодарно принимаемые утомленными странниками. Караван-баши, предводитель каравана, – невозмутимый человек громадного роста в некогда голубой, а теперь до белизны выгорелой чалме и длиннейшей хламиде из какой-то очень грубой ткани, с достоинством принимал приветствия хозяина, в промежутках покрикивая на вновь прибывших, занятых развьючиванием животных.
С одного из верблюдов снимали куджеве – две корзины, навешиваемые в качестве вьюков. Из одной тупо глазел трехдневный теленок, в другой настырно и громко мекали козлята. Когда их поставили на твердую землю, козлята забились под теленка, образовав хоть и ошалелую, но все же довольно живописную группу.
Крик и гам стоял несусветный – купцы выкликали имена подручных, таскавших вьюки, хозяин метался между ними, пытаясь быстро и справедливо распределить помещения, собаки тоже по мере сил участвовали в расселении, и в конце концов одну из них крепко прибил злой кипчак[20] в треугольной шапке.
Шеравкан волновался, предчувствуя, что сейчас их с Джафаром попросят из нижней комнаты, в которую кто-нибудь из торговцев свалит свои товары. Однако обошлось: все мало-помалу утихло, и теперь деятельность кипела только возле верблюжьих загонов и коновязей, куда таскали бадьями колодезную воду, охапки сена и мешки с овсом.
На помощь хромому в синей рубахе поспешили еще двое, и теперь уже в нескольких очагах пылал огонь, плевались кипятком кумганы, бурлили казаны, поспешно стучали ножи по разделочным доскам. Кудрявая шкура, из которой еще пять минут назад хрипло орал возмущенный баран, висела на одном сучке, а его перламутрово-красная туша – на другом, и повар ловко пластал ее ножом, наведенным до остроты бритвенного лезвия.
Хаджи встретил знакомых паломников – таких же, как он, оборванных и изможденных. С некоторыми он переживал ужасы дальних путешествий. Для начала обнявшись и облив друг друга слезами, духовные братья сели в кружок и принялись толковать о многообразных чудесах, отголоски которых долетали до них в дороге. К ним то и дело подходил кто-нибудь с просьбой подарить ему нефес – святое дыхание. Получив согласие и присев на корточки, проситель закрывал глаза. Паломник налагал руки на больное место, а потом три раза сильно дул. По окончании процедуры человек просветленно вставал, вручал подаяние в виде мелкой монеты или лепешки и удалялся, радостно возглашая, что теперь у него ничего не болит.
– Аллах сам знает, кому слать Свои благодеяния! – дребезжал хаджи, то и дело горделиво поправляя ворот нового чапана. – Второй месяц сижу тут, как старая обезьяна, честное слово! Боюсь дальше тронуться. Сколько раз меня грабили, сколько раз едва с жизнью не простился! Неделями ни крова, ни хлеба, ни воды! Всю дорогу трясешься от страха… убьют, возьмут в плен, продадут в рабство… песчаная буря заживо похоронит. Под Хамаданом в снегу ноги поморозил, до сих пор ноют. На все воля Господа!
Паломники жарко с ним соглашались и толковали свое; с их слов выходило, что человек, пустившийся в дальний путь, вышедший за более или менее обжитые пределы своего города или, чего доброго, приблизившийся к окраинам родного края, рискует не только имуществом, сколь бы малым оно ни казалось на взгляд оседлого жителя, но и свободой, и жизнью. Особо бранили злых воинственных туркмен, живущих разбоем и работорговлей. Шеравкан невольно вспомнил головы, что время от времени появлялись на кольях возле стен Арка.
– Им пустыня – что тебе весенний луг. Они в песках – как у себя дома. Верблюд дорогу потеряет – а туркмен помнит. Твоя лошадь сдохнет, а туркмен свою гонит к тайнику, а там у него бараний курдюк закопан. Годами в песке лежит, а как придет пора, туркмен выроет, лошади даст, она сожрет – и ни воды ей не нужно, ни ячменя. Чуть передохнет – и опять скачет.
Шеравкан отвлекся на минуту, а когда вернулся, молодой беззубый паломник страстно рассказывал о происшествии, случившимся с ним во время одного из переходов:
– Я вам так скажу, братья: большего ужаса в жизни не знал. А ведь и в пустыне сох, и разбойники ломали. Кабанов в тех болотах – как блох в подстилке. Едем мы, значит, с дружком на лошади по топкому месту, а они вокруг в тростниках так и хрюкают, так и хрюкают – чисто бесы. Лошадей-то не хватает, – жарко откликнулся паломник на вопрос одного из слушателей. – Кто ж тебе одному лошадь даст? Была бы у меня лошадь, я бы!.. – и он отчаянно махнул рукой. – А то еще как побегут всем стадом – треск стоит. Ужас, братья. И вдруг кобылка наша испугалась да как рванет! Мы с нее в разные стороны кубарем. Шмякнулся я и слышу: брат Ильяс, что сзади едет, хохочет, прямо заливается. И еще вой какой-то у меня под ногами. Глянул – Господи Ты мой и святые Твои угодники! Упал-то я, оказывается, на двух совсем еще маленьких кабанчиков. Кабаниха рассвирепела, что я ее сосунков подавил, да на меня. Ужас, братья! Клыки – во! – Паломник ударил себя ребром правой ладони по левому локтю. – Зубы – во! – Он растопырил большой и указательный пальцы. – Чуть только не пламя из пасти! Все, думаю, конец.
Присутствующие принялись дружно цокать языками.
– Наверняка бы она меня забила, да спасибо брату Ильясу, что сзади ехал, – пришпорил коня и преградил ей путь копьем.
Все снова стали качать головами и цокать, а хаджи, огладив бороду, важно сказал:
– Повезло тебе, брат. Очень повезло. Ты должен быть счастлив, как никто из нас. Ведь если даже самый благочестивый мусульманин умирает от ран, нанесенных кабаном, он попадает на тот свет как нечистый.
Молодой паломник испуганно ахнул и прикрыл рот ладонью.
– И даже пятисотлетнее пребывание в чистилище не может избавить его от этой нечистоты! – грозно закончил хаджи и одернул на себе новый чапан.
– Какое счастье! – забормотали прочие. – Какая радость!
Кто-то завел молитву. Шеравкан увидел, как бегут слезы по щекам молодого паломника. Он тоже пел фатиху[21].
* * *Скоро стемнело, но большая бело-розовая луна, повисшая над землями Мавераннахра[22], заливала все вокруг серебристым светом, и даже утлые строения постоялого двора казались слепленными не из крошащейся глины, а из благородного серого мрамора.
Шурпа допревала в котлах, повар не уставал заливать чайники кипятком и доставать крючком лепешки из пламенеющей пасти танура, а рассевшиеся постояльцы, потягивая чай, толковали о том о сем.
На ближайшем к кухне топчане вниманием завладел Рудаки – тот самый нервный человек, которого Шеравкан уже приметил ранее. Обжигаясь, он жадно пил горячий чай, давился, засовывая в рот новые куски дармового хлеба, кое-как глотал, снова припадал к пиале – и все в целом почти не мешало ему говорить.
– …но три раза я отказывался. Зачем мне это нужно? Я Царь поэтов – живу себе, командую писаками при дворе. Они мне делают различные подношения – на все готовы, только бы я обратил внимание на их нелепые вирши. И вот на тебе: бросай все и езжай в Герат вытаскивать оттуда эмира Назра!
Он окинул слушателей возмущенным взглядом и развел руками – мол, сами понимаете, какая глупость.
– Эмиру что? Эмир уехал погостить у двоюродного брата, ну и загуляли они там, ясное дело. Охота, пиры, наложницы! – что еще нужно человеку для счастья? Это же просто рай на земле – сады, прохлада, в ручьях вода – зубы ломит, всюду родники специальные понаделаны, из которых вино бьет, девушки кругом – нет, не девушки, а самые настоящие гурии – пышногрудые, податливые! Как от всего этого уехать? Месяц он сидит в Герате, другой, третий… год сидит! Свита томится, конечно, понятное дело… кому охота торчать там без жен и детей? Бухара начала волноваться – где правитель? Ну и впрямь – как жить людям без эмира? Ни суда, ни порядка, все в тревоге… А он гуляет. Один раз за ним послали – так, мол, и так, солнце наше, пожалуйте в столицу, без вас не может Бухара. Другой раз послали – то же самое. В конце концов визирь ко мне чуть ли не со слезами: «Рудаки, дорогой, поезжай в Герат, эмир тебя любит как родного сына… как отца тебя уважает!.. может быть, он хотя бы тебя послушает». До восстания недалеко, честное слово! Бухара в смятении – что, если туранские племена нападут? Кто защитит?
Рассказчик откусил от краюхи и опять приник к пиале.
Воспользовавшись краткой паузой, пожилой купец, со вздохом оглаживая бороду, заметил:
– Верное говорите, уважаемый. Бухара без эмира – что тело без головы. Это исстари так. Еще когда великому Исмаилу Самани, да усладится его душа райскими наслаждениями, посоветовали ввести новый налог на поддержание крепостной стены вокруг города, он ответил: «Не надо! Пока я жив, я – стена Бухары!» Верно, верно говорите, уважаемый: эмир – стена и крепость Бухары.
– Да, да… Кушбеги опять ко мне: «Рудаки, дам тебе десять золотых, только поезжай, всего святого ради!» Что?! – говорю. Десять золотых?! – говорю. Нет, говорю, за десять золотых я и с места не сдвинусь. Сто золотых! – тогда поеду.
Оратор победительно оглядел слушателей, многие из которых восхищенно переглядывались, повторяя: «Сто золотых!.. Сто золотых!..»
– Да! Сто! – повторил он. – Поеду, думаю. Делать-то все равно нечего. Кто еще, кроме меня, вернет эмира из Герата? Никто. Ладно. Получил сто полновесных динаров, сел на коня, взял слуг – и вперед. А туда, между прочим, путь неблизкий. Ну, дорога хорошая, кони сытые, вспенили, как говорится, копытами воду древнего Джейхуна[23], миновали брод… домчались в два дня.
Говорящий перевел дух, отхлебнул чаю.
– Подъезжаем к дворцу… а дворец, дворец!.. – Он закатил глаза, поднес ладонь ко лбу. – Смотришь – кажется, джинны построили этот волшебный дворец! Золотые крыши! Башни! О-о-о!.. Конечно, стража с мечами, с копьями наперевес – куда?! зачем?! Я с седла кричу: великий поэт Рудаки примчался из славной Бухары к своему эмиру! Расступились, пропустили. Слышу, перешептываются: Рудаки, сам Царь поэтов Рудаки приехал! Ага, думаю, здесь тоже знают мое славное имя. Спешиваюсь, стремительно шагаю к залу, где пирует мой дорогой эмир со своим двоюродным братом. Пинком распахиваю дверь – и прямо с порога бью по струнам своего сладкозвучного чанга[24]. И пою! пою! Голос-то у меня тогда был не такой, что сейчас. Люди плакали от моего голоса. Последнее отдавали, чтобы только услышать.
Рассказчик сложил руки так, будто и в самом деле держал чанг – левой охватил гриф, правой стал часто бить по воображаемым струнам, – и задребезжал нечистым козлетоном, воспроизводя всем известные стихи о чудной красоте бухарских садов Мулиан: о покрывающей их душистой пене цветущих яблонь, о том, как непреложен их зов и сколько наслаждений обещают они далекому путнику.
– Когда я спел первый бейт, – сказал он, откладывая в сторону свой призрачный чанг, – эмир Назр встрепенулся и отстранил от себя нагую красавицу, расчесывавшую ему волосы. Я спел второй…
Повествователь встал и оглянулся так, будто только что проснулся и не может понять, где находится.
Слушатели безмолвно смотрели на него.
– Я спел третий бейт! Вы все знаете – про то, сколь страстно шершавый брод Аму жаждет шелковым песком расстелиться под ноги своего владыки. Ну, тут уж он совсем очухался, провел ладонью по лицу, помотал головой, сел кое-как… потом и встал, сделал шаг к двери… как был – босиком… в нелепых каких-то подштанниках… еще шаг!.. еще!.. побежал!.. мне пришлось посторониться. Уже в спину ему я спел четвертый. А пятый и вовсе пропал даром, потому что эмир вырвал у конюха поводья и взлетел в седло!..
Слушатели дружно ахнули.
– И слуги догнали его, чтобы обуть и одеть, только через два фарсаха, в местечке Бурута, – торжествующе закончил рассказчик. – Вот какую силу имели мои слова!
Он печально усмехнулся.
Повисла тишина, которую совершенно неожиданно нарушил громкий смех человека, с интересом прислушивавшегося к окончанию истории в нескольких шагах от топчана.
Слушатели невольно закрутили головами.
– Да, уважаемый, – продолжая смеяться, сказал незнакомец. Он был высок ростом, плотен, чернобород, опоясан красным кушаком и в целом выглядел довольно величественно. – Из вас бы получилась неплохая Шахразада – ну, знаете, героиня этих новомодных арабских сказок. Вы все рассказали совершенно правильно, все так и было. И допустили только одну ошибку: мой давний друг и учитель Рудаки, на которого вы, к сожалению, совершенно не похожи, получил тогда вовсе не сто, а пять тысяч динаров.
Присутствующие удивленно зароптали.
– Что? – грозно сказал купец, толковавший про славного Самани, не желавшего строить стену. – Да кто вы такой? Вы хотите сказать, будто…
Услышав его голос, человек с тревожными глазами сначала распрямился, как если бы хотел броситься на обидчика, но тут же, напротив, съежился, свесил ноги с топчана и, вяло бормоча какую-то бессвязицу, сунул их в свои дырявые сапоги.
– Я кто такой? – переспросил чернобородый в красном кушаке. – Меня зовут Шахбаз Бухари. А сказать я хочу именно то, что этот тип – самозванец и никакого отношения к Рудаки не имеет. Уж можете мне поверить.
В это самое время дверь комнатенки, где спал Джафар, отворилась, и сам он шаткой тенью появился на пороге.
– Шеравкан! Эй, Шеравкан!
Услышав его голос, Бухари резко повернулся. Уверенная улыбка, с которой он изобличал обманщика, сползла с лица.
– Шеравкан! – повторил слепец громче.
Бухари напряженно всматривался в сумрачное пространство, из которого доносился знакомый ему голос.
– Боже мой! – пробормотал он. – Неужели! Джафар, это вы?! Господи, что с вами?! Джафар!
– Бухари? – удивленно спросил слепец. Он повернул голову, прислушиваясь. – Неужели Бухари? Шахбаз, где ты?
Тихо смеясь, он протянул руки и неловко шагнул вперед.
* * *Джафар сидел, подперев голову левой рукой. Правой он медленно покачивал пиалу.
Бухари подпирал голову обеими руками и вдобавок мотал ею из стороны в сторону, как если бы пытался избавиться от терзающей его боли.
– Что за зверье, господи!
– Да, да, – рассеянно сказал Джафар. – Хватит, дорогой мой. Согласись, что, даже если мы так зальем слезами округу, что расплодим лягушек, глаз у меня не прибавится.
Поднес пиалу ко рту, отпил.
– Это же звери, а не люди! – воскликнул Бухари плачущим голосом. – Почему именно с вами такое несчастье?!
Джафар раздосадованно крякнул, посопел, потом сказал с усмешкой:
– Интересный вопрос, не спорю. Боюсь, правда, мы не найдем на него простого ответа. Скажи лучше, почему ты стал вдруг обращаться ко мне на «вы»? Думаешь, слепой я заслуживаю большего уважения, чем зрячий?
– Нет, не могу поверить, не могу! – повторял Бухари сквозь слезы.
Слепец взмахнул рукой, и пиала с громким треском раскололась о стену. Робкое пламя масляного фитиля испуганно затрепетало, тени метнулись по углам кельи.
– Ты заткнешься, наконец?! Или так и будешь выть, как поганый шакал?!
Бухари оцепенел.
Было слышно только тяжелое дыхание.
– Прости, – сказал в конце концов Джафар, протягивая руку, чтобы нашарить его ладонь и сжать ее. – Прости. Я не хотел. Прости. Видишь, у меня тоже выдержки не хватает, и я…
Бухари, всхлипнув, припал к его коленям.
– Ладно, перестань, – говорил Джафар, трепля его по плечу. – Перестань. Новые глаза мне уже никто не подарит, согласен? Не проводить же остаток жизни в бесконечных стенаниях. Шеравкан!
– Да?
– Придется заплатить за эту чертову пиалу… у нас еще есть деньги?
– Деньги?! – встрепенулся Бухари. – Бог с вами! Не думайте о деньгах! Уже завтра к полудню я буду в Бухаре. Я везу восемь тюков пенджабского кимекаба[25]. Восемь тюков златотканого кимекаба! Вы же знаете, племянник дал мне в долг под пятнадцать процентов годовых… видите, вы меня отговаривали от этого предприятия, а как все славно вышло. Завтра я заложу часть и тут же пришлю вам деньги. Какой смысл идти в Панджруд пешком? Вы наймете повозку и…
– Тебе нельзя сейчас в Бухару, – прервал его Джафар. – Тебя тут же подгребут. Исмаилит? – исмаилит. Сочувствовал карматам? – сочувствовал. Со мной и с Муради знаком был? – был. Речи возмутительные слушал? – слушал. Этого хватит, уверяю тебя. В лучшем случае – станешь таким, как я. В худшем – вовсе голову снимут.
Бухари поежился.
– Разве они еще не остыли?
– Не знаю. Говорят, возле Арка кровь ручьями текла.
Купец ахнул.
– Так говорят, – невозмутимо уточнил Джафар.
– Но прошло уже полтора месяца, – робко заметил Шахбаз Бухари. – Может быть, все успокоилось? И потом, разве я – важная птица? Я всего лишь ваш ученик… мои стихи мало кому интересны.
Джафар пожал плечами.
– Насчет того, насколько успокоилось, не знаю… В яме сидел. Да и вообще мало что мог разглядеть… Ну да, конечно, тебя мало в чем можно обвинить… заходил иногда вместе с другими молодыми поэтами… рассуждал о поэзии… казалось бы, это не преступление. Но ведь можно и иначе вопрос поставить: с кем рассуждал о поэзии? С бунтовщиком Муради рассуждал, с поощрителем карматских идей Джафаром Рудаки рассуждал. Если с ними рассуждал, значит и сам такой.
– Да-а-а, – вздохнул Бухари.
– И потом: был бы ты бедняк – дело другое. Но ты, к сожалению, человек сравнительно обеспеченный. Дом у тебя… имущество кое-какое… деньги в обороте… товары вот из Индии везешь. Почему не попользоваться? Тут же: так, мол, и так, поэт Шахбаз Бухари прибыл в Бухару с бесценным грузом пенджабского кимекаба. Кто сей Шахбаз? Известно кто: приверженец всемирной справедливости, сторонник двенадцатого имама, враг порядка и возмутитель спокойствия. Следовательно, сам он подлежит немедленной казни, а кимекаб его бесценный – столь же немедленной конфискации. Как прикажете, господин Гурган: прямо сейчас башку снести? А насчет кимекаба не беспокойтесь, доставим в сохранности.
И Джафар рассмеялся, качая головой, – похоже, ему нравилась собственная речь.
Бухари молчал, грызя ноготь на большом пальце.
– Пока соберешься объяснить, что вовсе ты не приверженец никакой, а напротив – верный слуга нового эмира. Впрочем, не знаю, – неожиданно переменил он мнение. – Может, и не так. Все-таки ты больше купец, чем поэт… пишешь не много, стихи твои малоизвестны… да и вообще.
Джафар осекся, будто чуть не сказал лишнего, пожевал губами.
– Да я не обижаюсь, учитель, – усмехнулся Бухари. – Я и сам знаю, что у меня таланта немного. Я ведь почему за стихи взялся? Понравилось мне с поэтами время проводить. Совсем другие люди. Со своим братом-купцом о чем толковать? Где повыгодней купить, как везти да кому сбыть подороже. День слушаешь, два, неделю, год – прямо выть хочется. А к поэтам придешь – благодать. Душа отдыхает! Они все о высоком. О божественном!
Бухари счастливо рассмеялся.
– Это да, – вздохнул слепец. – Те еще болтуны попадаются.
Помолчали.
– А брат ваш жив? – спросил Бухари.
– Шейзар? Был бы жив, нашел бы меня… но не знаю, ничего не могу сказать. Может, прячется.
Безнадежно махнув рукой:
– Я даже про Муслима ничего не знаю – жив ли, нет?
– Будем надеяться на лучшее… А эмир?
– Эмир? Эмир Назр отрекся в пользу сына Нуха… ныне сидит в Кухандизе. Во всяком случае, сидел. Теперь-то уж, может, и с голоду помер…
– Ужасно, – вздохнул Бухари. – И все равно мне нужно в Бухару. Племянник ждет денег. Или хотя бы товара. Мы разоримся, если я буду здесь сидеть. Что мне остается делать?
Джафар пожал плечами.
– Продай товар здесь, деньги поручи кому-нибудь из купцов, они люди честные, передадут твоему племяннику.
– Здесь я получу вчетверо меньше, – заметил Бухари и вдруг фыркнул: – Честные купцы! Знаю я этих честных купцов. Остригут как барана. Нет-нет-нет. Приеду, брошу товар на постоялом дворе, сам к племяннику. Он продаст кимекаб, хорошо заработаем. Пришлю вам денег, – вдохновенно говорил Бухари. Глаза его блуждали: должно быть, он просто описывал встающие перед ним мысленные картины. – Вы наймете повозку…
– Да что ты заладил про эту повозку! – возмутился Джафар. – Не нужна мне никакая повозка. Я пойду пешком.
– Почему?
– Так велел господин Гурган. – Джафар скрипуче рассмеялся. – И пусть весь Мавераннахр знает, какие веления вылетают из уст этого господина. Я буду идти и рассказывать, почему я делаю это!
– Да, но…
– Перестань! – снова вспылил слепец. – Неужели ты не понимаешь? Пешком ли я заявлюсь в Панджруд, на повозке ли прикачу, принесут меня рабы в паланкине или нечистые аджинб[26] на ковре-самолете – все это не имеет ровно никакого значения.
Бухари помолчал, обдумывая сказанное.
– Что же тогда имеет значение? – спросил он.
Джафар не ответил – безмолвствовал, упрямо наклонив голову; желваки играли на скулах.
Сверчки голосили на восемь разных ладов, и казалось, что вся их несметная толпа собралась здесь, в этой затхлой комнатенке.
От длительности молчания перехватило горло, и тогда Шеравкан спросил, осторожно тронув слепца за колено:
– Учитель, вам другую пиалу принести?
Спор с паломником. Самад и головы. Душа хивинца
Разбившись о стену, пиала, казалось, разбила и то тяжелое напряжение, что висело в воздухе кельи.
Шахбаз Бухари встряхнулся, голос его если не повеселел, то, по крайней мере, утратил надрывное звучание непоправимого несчастья, и говорил он теперь с Джафаром совершенно обычно – будто тот как был зрячим во время последней их встречи, так им и остался; и Джафар отвечал ему или задавал собственные вопросы точно так же – как будто по-прежнему видел лицо друга, а не томился в кромешной тьме.
Шеравкан тоже чувствовал облегчение.
Однако со второго этажа все это время доносились стоны несчастного хивинца, и было жутко представить, каково ему сейчас приходится – глухой ночью, на чужой стороне, вдали от дома. Эка стонет, бедолага! эка стонет!..
Шеравкан размышлял, почему не помогло лекарство, с таким тщанием приготовленное стариком хаджи. Что может быть полезнее и целительней, чем благодать святого Корана? В конце концов он пришел к выводу, что, скорее всего, хаджи проявил какую-то недобросовестность. Читать-то он читал, конечно, все видели. Но сам в это время, может быть, думал о шурпе и морковке, кто его знает. Выходит, зря ему купец такой хороший чапан подарил.
Когда поели, Бухари, подмигнув Шеравкану, ненадолго вышел, а вернулся с небольшим глиняным кувшином в руках.
– Учитель! – торжественно сказал он, осторожно ставя его на пол. – Как известно, поэту нужно только два сосуда: склянка с чернилами и чаша с вином. Что касается чернил, то сейчас слишком темно, чтобы ими пользоваться. Как вы смотрите на то, чтобы припасть ко второму из упомянутых?
Джафар хмыкнул.
– Ты прав, – сказал он. – Слишком темно. Для тебя еще не рассвело, для меня… – Он осекся и махнул рукой. – Наливай, если не шутишь.
Дело пошло. Шахбаз Бухари то и дело наполнял пиалы. Пробормотав друг другу краткое пожелание благополучия, друзья немедленно их опустошали. Постепенно голоса их становились громче. Шеравкан сидел, прислонившись спиной к стене, и смотрел на огонек каганца, причудливо танцующего на кончике фитиля. Этот маленький гибкий танцовщик был в оранжевой рубахе и голубых шароварах… или, может быть, танцовщица?