bannerbanner
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса

Полная версия

Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 11

Как-то из города опять приехал Юра. Он предложил сходить по малину. Мы взяли котелки и отправились в лес. Наш путь проходил мимо поля, засеянного горохом, который к этому времени созрел. Мы решили немного полакомиться им, а заодно тут же справить некоторую нужду. Так мы сидели на гороховом поле, мирно беседуя, делая сразу три дела. Вдруг как из-под земли: «Стой, стрелять буду!». Неведомо как перед нами возник Вася, направив на нас ружье. Юра мгновенно дал стрекача в сторону дома. Я же под дулом направленного на меня ружья оцепенел на месте, поддерживая рукой штаны. Вася отобрал мой котелок, меня же отпустил.

Оставшись один, от обиды и досады, от чувства вины – как отчитаться перед хозяйкой за котелок, который, по-видимому, пропал – я до вечера бродил по лесу, переживая случившееся. Когда же пришел домой, первое, что увидел на столе – свой котелок. Юра за это время отбыл в город. Надо мной слегка посмеялись. Видимо, Вася красочно живописал происшедшее. Был он наблюдательный, сметливый и не без яда.

В колхозе работы начинались рано. Бригадирша стучала в окно чуть свет. В поле выгоняли коров и овец, шли к тем работам, которые приспели. Пахали, сеяли, косили, жали, молотили, свозили в хранилища, в скирды, в стога. Работали на конюшне, на свиноферме, с кроликами. Работали и на своих усадьбах. Разные были семьи, по-разному работали, и достатки были разные, но, кажется, в деревне никто не голодал.

Наступало время жатвы, и у нас под окнами, за околицей, собирались жнецы. Событие было такого же значения, как и то, когда выезжали пахать. Это было как праздник. Мужчины управляли конными жнейками, женщины собирали сжатые колосья в снопы, ловко и быстро скручивали свясла, делали вязку, ставили копны. Работа шла споро, весело.

Потом снопы свозили на колхозный двор, а некоторую часть складывали тут же, на поле, в скирду.

В нижней слободе жила Манька – так ее звали, – беженка из Белоруссии еще времен первой мировой войны. Говорили об ее нерадивости и лени. Я ее не знал, хотя, наверное, и видел как-нибудь. Была ли у нее семья? Какая? Сколько ей было лет? Просто меня это не интересовало. Слышал только, что на огороде у нее росли одни подсолнухи. В четырнадцатом году она бежала из своих краев, да так и осталась здесь навсегда. За бесхозяйственность в деревне ее осуждали. Но, может, была этому какая-то причина.

С некоторыми ребятами я немного дружил, бывал у них дома. Ванька Пасынков – этакий деревенский мечтатель, – добродушный, круглолицый, песельник, знал множество частушек, из которых пел с особенным задором:

Моя новая котомочкаНа лавочке лежит.Неохота, да придетсяВ Красной Армии служить.

Стяжкин Витька – боевой, смелый, любитель подраться. Прокудин Ленька – вроде бы покладистый, не злой, на самом деле готовый обмануть, поживиться за чужой счет. У Прокудиных все время пропадал Игорь, когда я не брал его с собой. Были еще Демидовы, Пойловы, а ближе всех оставался Колька Бельтиков – коварный и недобрый, с зелеными в хитром прищуре глазами, с кривящейся улыбкой, все как будто соображавший в уме, что бы сделать этакое такое. Он жил с матерью и бабкой. Все они были немного с придурью, любили пошуметь, покричать. Утром, зимой, в любой мороз, на крыльцо в одной рубахе выскакивал Колька и прямо с порога пускал струю. После Кольки появлялась мать, тоже в одной рубахе и тоже пускала струю, задравши подол, изогнувшись передом. Наконец выползала бабка за тем же самым и опять в одной рубахе, только уже выставляла обнаженный зад. За зиму у крыльца вырастала желто-зеленая ледяная гора.

На деревне эту семью не любили, а мальчишки не любили и Кольку. Его как будто даже били, и, наверное, потому он никогда не бывал ни в каких компаниях. Однажды зимой он выскочил на улицу с ружьем. Он часто им хвастался, но стрелять не умел. В этот раз ему вдруг захотелось пострелять снегирей, стайкой слетевших на дорогу. Зарядив ружье, прицелился, щелк – осечка, щелк – осечка. Начал возиться с патроном, все щелкал, и все была осечка. Недолго думая, бросился домой, схватил молоток. Вернувшись на дорогу, отодвинул затвор и трахнул молотком по патрону. Раздался выстрел, вылетевший патрон удалил в затвор, затвор вылетел прямо в лоб Кольке. Удивительно, но как-то ему это обошлось. Может, вышибло последние мозги, но остался жив, долго потом отлеживался дома. А там, где произошла трагедия, большая глыба снега напиталась Колькиной кровью.

Среди ничем не примечательных деревенских будней из города докатилась весть неожиданная и жуткая. В город из деревни приехал колхозник продать своего крестьянского товару. Там у колхозника была родня – начальник районной милиции, в доме у которого он остановился, а распродав свой товар, заночевал. После удачного торга у колхозника оказалась некоторая сумма, которую он там же, в доме родственника, не таясь, пересчитал. Утром он выехал домой, а на дороге, сразу за городом, подвергся нападению разбойников. В него стреляли из револьвера, ранили, однако погнав лошадь, он избежал смертельной опасности. Подобное на Руси случалось и раньше. Взволновавшая особенность происшествия состояла в том, что разбойниками были сынки начальника милиции, секретаря райкома партии, председателя райисполкома и кто-то еще из той же элиты. Все мальчики были учениками то ли девятого, то ли десятого класса, все друзья-приятели. Организатором был сын начальника милиции, видевший, как деревенский родственник пересчитывал свои деньги.

Занятия в школе велись по часам, которых, однако, не было в наличии. Часы имелись в соседней избе, и учительница каждый раз посылала меня узнать, который час. Изба эта была уже немножко дом. Стены в горнице были оклеены обоями. Был комод с какими-то на нем украшениями, хороший стол, венские стулья. Стену украшали какие-то картинки, а также часы в футляре, с большим маятником. О хозяйке нельзя было сказать «старуха», но старая женщина. Она была высокая, степенная, одетая по-крестьянски, немножко и на городской манер. Иногда хозяйки не было в доме, и я сам определял время. Но однажды здесь появились новые люди: женщина, старушка и двое детей – девочка и мальчик.

Женщина была как будто больна, все время лежала на кровати, старушка чаще всего отсутствовала, дети находились возле матери. Девочка была примерно моего возраста, мальчик – лет шести. У девочки были голубые глаза, она была красивая, но имела странно большой живот и одутловатое лицо. Мальчик тоже был с большим животом. Эти родственники хозяйки дома были ленинградские блокадники, вырвавшиеся оттуда каким-то чудом. Были они странно тихие, серьезные, постоянно молчаливые. Что такое Ленинградская блокада, я узнал потом.

И женщина, и дети не выходили на улицу. Старушка же стала показываться на деревне и неожиданно появилась в нашей избе. Еще более неожиданным оказалось, что она пришла именно ко мне. В руках у нее была стопка небольших, нарезанных в одном формате листочков плотной бумаги. Она узнала где-то, что я художник, – таков был слух обо мне, – и попросила нарисовать ей карты. Художник я был кое-какой, но взялся выполнить этот заказ. Я нарисовал все значки, но фигур не стал рисовать, поленился, а просто написал: валет, дама, король. Старушка была крайне огорчена моим упрощенным исполнением, и мне было стыдно и жалко ее, кроткую, худенькую, в темных одеждах, с большими, печальными, бесконечно добрыми глазами. Можно было почувствовать, как она была красива в молодости. У нее был тихий голос и какая-то очень красивая, правильная речь. Она собиралась гадать о судьбе сына – моряка, капитана, отца тех девочки и мальчика. На самом деле было известно, что он погиб, но старушка рассказывала всем, что он скоро вернется и какой он красивый и замечательный сын. И, кажется, она ни о чем больше не думала и ни о чем другом не говорила.

В пруду кто-то выловил больших окуней и прямо на берегу выпотрошил их. Среди внутренностей оказались проглоченные окунями небольшие рыбки. Такую рыбу есть нельзя, хотя на вид она кажется вполне пригодной. Старушка, познавшая голод блокады, подобрала этих рыбок, в каком-то виде поела их и чуть не умерла.

Пока в школе шли занятия, я каждый день приходил в этот дом узнавать время. Там, на столе, я увидел большую, с картинками, книжку «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями». Я попросил почитать, и девочка дала мне ее. Книжка мне очень понравилась. Когда я читал ее, я думал и о девочке – молчаливой, красивой, с печальными голубыми глазами.

Летом они с братом стали приходить к пруду, но не спускались к воде, где рыбачили мальчишки, а оставались на горе, среди высоких, тенистых лип. Здесь, в траве, было много цветов, росли деревца волчьих ягод. Сестра и брат сидели отрешенные, странно серьезные, пришельцы из мира, о котором мы не знали ничего. Отыскав в траве несколько веточек с ягодками земляники, нарвав каких-то цветочков, я поднимался к ним с этим приношением. Принимая его, она благодарила слабым своим голоском, чуть заметно улыбалась. Я рассказывал, какая рыба водится в пруду, какие здесь леса, какие в них живут звери, какие растут грибы и ягоды. В глазах, которые она изредка поднимала ко мне, я встречал тепло и чувствовал, что ей хочется, чтобы я приходил еще.

Однажды в деревне появился гадатель. В блюдечко с водой он сыпал золу и опускал кольцо, в которое нужно было долго и пристально смотреть. К гадателю сбежалась вся деревня. Мать тоже пошла погадать. На дедушку вышли голова и лицо, занявшие все колечко. Глаза у дедушки были закрыты, он был неподвижен. На бабушку получилась картинка: маленькая движущаяся женская фигурка возле шалаша. Предсказание оказалось верным. Потом мы узнали, что дедушка был мертв, бабушка была жива, но дом сгорел, о чем намекал шалашик.

Наступил день нашего отъезда. Был март сорок четвертого года. Накануне хозяйка позвала меня пилить те бревна, которые она берегла как неприкосновенный запас. Теперь она хотела как можно больше заготовить дров на будущее, используя в моем лице работника, которого лишалась.

Мы пилили целый день – не на козлах, а на лежачей колоде, все время находясь в склоненном положении. У меня ломило спину, темнело в глазах, но хозяйка подтаскивала все новые и новые бревна. Лес был крепкий, ядреный. Я уже терял последние силы, в глазах стоял туман, а женщина, которой было за шестьдесят, не знала устали. Волей-неволей мне пришлось выполнить и этот урок.

Наконец настал этот день! Как долго я ждал его! Как долго думал о нем! Хозяйка говорила матери: «Оставайся, Васильевна, будем жить вместе». Но душа рвалась: «Скорей! Скорей!».

Последний раз я пришел в школу и последний раз зашел в дом, где узнавал время. Хозяйки не было, старушки, которую я так обидел, тоже не было. Женщина по-прежнему лежала за ситцевой занавеской и молчала. Мальчик был возле нее. Девочка встретила меня. Мы подошли к столу. Я сказал, что завтра мы уезжаем. Она наклонилась к книжке, которая лежала перед ней, будто что-то смотрела, водила пальцем, долго молчала. Потом подняла свои прекрасные глаза. В них стояли слезы.

– До свидания, – чуть слышно прошептала она…

Стояла оттепель, первая за все эти годы, в то время когда еще должен быть мороз.

Подъехала лошадка, запряженная в сани. Возчик руководил погрузкой. В сани положено сено. Мы одеваемся в дорогу, складываем свои пожитки. Среди них самое главное наше богатство – сколько-то пудов прекрасной пшеничной муки, полученные матерью на трудодни – заслуга и преступление Демидова. Все готово. Хозяйка роняет скупую слезу. Кажется, и Вера тоже.

Сани тронулись, лошадка пошла вниз, мимо Колькиной избы, мимо школы, мимо дома, где осталась грустная ленинградская девочка. Я смотрел на окна, ждал, но она не показалась.

Сани пошли к скотному двору и конюшне, через мосток, по нижней слободе – впереди поле, холмы, леса и бесконечные снега под небом, непривычно затянутым неподвижными, отсыревшими тучами…

Покидая суровый тот край, я не мог сдержать воображение – оно бежало вперед. Долгие дни я вспоминал любимый город, думал о покинутом доме, о тех, кого оставил там. Я видел их в снах. А то, что было моей жизнью здесь, оно было чуждое и чужое. Я думал, что забуду его навсегда. Но нет, оно остается. Воспоминания делаются ярче. Приходят чувства, которых вроде бы не должно быть. Вспоминается все, что дарило крупицы счастья, которого тогда я не осознавал. Даже тот эпизод крестьянского труда, показавший, насколько это за пределами детских забав, даже в нем вспоминаю теперь не ноющую спину, не исколотые руки. Вспоминается материнский запах земли и то, когда, давая отдых натруженным членам, лежал я, распластавшись под ласковым небом, утопая взглядом в голубизне, пронизанной золотыми лучами… О, как славно это было! Эти небо, полевые просторы и земля – добрый, любовный дух ее …

Вспоминаются вечерние часы возле раскаленной печурки, для которой днем по морозу притаскивал я жарко горевшие в ней смолистые сучья, разговоры матери, хозяйки, Веры, притихший братишка, и за окном сказочная ночь… Вечер заканчивается, мы забираемся на полати. В натопленной избе так славно расслабиться даже на этой тощей постели. И перед сном мать рассказывает потихоньку разные истории из прошлой жизни, из той, которая была еще задолго до нас, содержание прочитанных ею книг, кинофильмов, которые она смотрела…

Втроем, только что обретя новое пристанище, бродили мы вечерами среди порубки, собирая ягоды и грибы. А еще то, как строптивая Дочка выбросила меня из тарантаса на дорогу. И опять же раньше всего другого вспоминаются запахи, которые шли от поля, от старого тарантаса, от лошади, и открывавшиеся просторы этой земли, среди которых так редко увидишь живую душу, и дорожный шум под колесами трав, полевых цветов, сопровождающий в долгом пути…

Мрачные леса, подступавшие к деревне с разных сторон, сдержанно машут из дебрей своими мохнатыми лапами, и странна, таинственна живая тишина, которую оберегают они…

Два человечка пробираются со своей телегой, нагруженной выше высоких бортов бревнами и бревнышками, мимо пней и навалов валежника, среди трав, зарослей малинника и крапивы. Первый из всех сил, с трудом толкает тележку. Второй плетется сзади, подбирает что-то в траве, срывает попадающиеся цветы. На дороге оба они скрываются среди высокой ржи, останавливаются, чтобы передохнуть, слушают тишину, шепот колосьев… Вспоминается и девочка… те неожиданные слезы… и внезапное, никогда еще не испытанное, особенное чувство расставания, первое в жизни…

А мать? Было бы все это, как оно было, и вообще – было бы, если бы не она? Энергичная, стойкая, не терявшаяся в обстоятельствах, которые многих сломили.

В тот день, когда мы покинули свой дом и наш город, прибежав с работы, она объявила о нашем отъезде. Бабушка помогала собраться. Вещей взяли только для Игоря – небольшой чемоданчик, выезжали ведь на три дня. На перроне не протолкнуться, паника, куда-то бросающиеся люди, сцены прощанья, слезы, чьи-то вскрики. Бабушка оставалась совсем одна…

Сколько мы ехали! На больших станциях, где оказывалось одновременно несколько эшелонов, собирались тысячные толпы. Все сразу бросались в поисках пропитания при постоянном страхе, что поезд может отправиться в любую минуту. Мы тревожились за нашу мать. И она возвращалась и что-нибудь приносила. Миновав территории, подвергавшиеся налетам и бомбежкам, поезд все шел и шел. Иногда он двигался так медленно, что, кажется, это была скорость обычного пешехода. Мимо раскрытой пульмановской двери проходили просторы России. Распластавшись на полу в сумраке мерно подрагивавшего вагона, беженцы молчали. Спали? Думали невеселую думу? В сиреневых сумерках над горизонтом поднималась луна – огромная, красная, молчаливая, будто чье-то око, знающее все и про всех. Как завороженные, мы следили за ней…

Это только благодаря матери мы еще не познали той крайности, в которой оказались многие и многие в те годы. В деревне ее признали, к ней отнеслись уважительно…

Вот мы катимся в тарантасе среди полевых просторов, вот собираем ягоды, грибы, вот едим гороховый суп, в то время как в столовой гам и шум, и очередные едоки ждут, когда мы освободим место. Вот мать читает Псалтирь, вот уезжает на целый месяц. Мы с нетерпением ждем, когда она вернется. Или мы вскапываем тот клочок земли, на котором вырастим первый наш урожай.

В день рождения она дарит мне альбом, который втайне готовила долгие дни. Это канцелярская книжка, для которой она смастерила картонную обложку. Страницы украсила аппликациями, вырезанными откуда-то картинками, написала стихи ровным, бегущим почерком, сделала пожелания. Не помню, чтобы она была в унынии, но всегда готовая встретить любое испытание. Никакой растерянности, паники, только активное отношение – действовать, искать выход, это при ее сочувственном, отзывчивом характере…

Но все имеет предел. При последнем нашем свидании это была старая женщина, седая, с лицом пепельно-землистым, отразившим страдания многих месяцев жестокой болезни, с блеском железных зубов из-за усохшей кожи, с черными провалами исстрадавшихся, когда-то голубых глаз. Исчезло очарование молодой женственности. Я держал сделавшуюся маленькой и бессильной старушечью ручку. В другой был комочек платка, которым она время от времени утирала глаза, уголки рта. Куда смотрела она? Что видела перед собой?..

Долгое молчание покрывало всю прошедшую жизнь. Продолжая смотреть в неведомое для меня, она вдруг сказала:

– А помнишь, какая была луна?..

Так подходила к своему завершению простая человеческая жизнь…

В солнечной тишине

На холме, среди колеблющихся под ветром трав, мы оставались одни… О чем мы говорили и о чем молчали?..

Нила была, как и все мы – мальчишки и девчонки… Нет, другая – лучше. Карие глаза, скользящие в улыбке книзу, прятали такое, что заставляло постоянно думать о них. Черные волосы, челка и взгляд… Она так смотрела и так улыбалась, что невольно это связывалось с теми словами из репродуктора.

Михель все что-то искал, спускался к реке, кричал оттуда. Я не думал, что и день этот, и все его очарование пройдут и многое другое тоже пройдет. Только в душе неотвязно повторялось – грустью или счастьем или тем и другим вместе? – то, что по вечерам доносилось от станции:

Пусть дни бегут, пусть идет за годом год…

С вершины холма открывались виды заречных просторов. На другом берегу под радостным ветром волновались березовые рощи, все мельче лепетали листочки плакучих ив, зеленели луга. Зыбкие горизонты за ними тонули в сияющем далеко.

От подножья холма река поворачивала вправо. Холмистость в той стороне понижалась. Вдоль берега тянулись заросли верболозов. В отдалении, уже не скрытые ими, виднелись насыпь и мост, по которым проходил воинский эшелон – платформы с танками и орудиями, теплушки, в проеме которых, перекрытом широкой доской, теснились солдаты.

Но странно: солнце и тишина, а рядом военная гроза – они существовали в одном и том же пространстве, в одни и те же дни цветущего июня. Две стихии, никак не соединимые в одно, все-таки составляли единую повседневность. Но когда той, устрашающей, не было вблизи, начинало казаться, что нет уже войны, что солнце и тишина наконец восстали над миром…

Солнце и тишина… Они сопровождали нас на лесной дороге, когда мать и я шли с тяпками в руках и она рассказывала о прошлом, о гражданской войне, о том, как один из братьев, больших озорников, натаскавший домой военных припасов, все что-то проделывал с ними и едва не застрелил ее – пуля прошла совсем рядом…

К полудню солнце начинает палить отвесными лучами. В воздухе распространяется смолистый запах сосны. Дорогу горбатят корни старых деревьев. Вдоль нее, уходя в лесные глубины, землю покрывают папоротники, мхи, вереск, кустики черники… Такой чудесный день, небо над нами, эта дорога… Так много интересного в прошлом, об этом хочется слушать и слушать. Хочется знать про то, что было когда-то.

За лесом открывается поле. Большое, оно простирается далеко в разные стороны. Поделенное на участки по десять соток оно засажено картофелем, который уже порядочно вырос. На своем участке мы окучиваем его, дергаем сурепку, осот. Большинство дольщиков уже обработало свои грядки, и на всем поле, кроме нас, никого. Мы совсем одни, с нами только солнце, жаворонок и тишина. Удивительная, неожиданная – тишина тех дней, вспоминая которую, только сейчас постигаешь ее…

Конечно, работать тяпкой, пригнувшись к земле, не очень приятно. Куда как лучше было бы купаться с товарищами в сажалке, валяться на траве, играть в ножичек или чижика. Здесь все-таки скучно, солнце нещадно палит и ноет спина…

И вот через столько лет вспоминаются тот холм и солнечные дали, то, как откуда-то снизу звенел мальчишеский голос Михеля, и она – красивая девочка Нила; мы только вдвоем… Вспоминается лесная дорога, рассказы матери… Теперь никто не доскажет и не у кого спросить о том, что было недоговорено… Возникает видение бескрайнего поля под мирным небом, откуда вместе с горячими лучами льется бесхитростная песенка крохотной птахи… Солнечная и жаворонковая тишина, странная среди военных тревог, думая о которой, погружаешься в океан мучительного счастья… Или печали о том золотом, прекрасном?.. О том, что прошло?..

Странный человек был Иван Иванович. Мы поселились у него в конце марта по возвращении из эвакуации. Стояла промозглая, слякотная погода. Раскисший снег превратился в водянистый кисель, дул сырой порывистый ветер. Показав комнату, где мы должны были располагаться, Иван Иванович тут же исчез.

В доме было холодно. Мать приготовилась затопить печку. Дрова в наличии имелись. Нужно было открыть вьюшку, но ее не было нигде. Обшарили всю печь – нигде ничего. Комнаты и кухня были оштукатурены, побелены. Печь тоже была побелена, лишь в той части, где проходил дымоход, побелки не было, а было это место аккуратно замазано глиной. Вьюшки так и не нашли. Решив, что печь устроена как-то по-особенному, стали растапливать прямо так. Дым сразу повалил наружу. Топку пришлось остановить. Так мы и сидели – в холоде и в дыму – и не знали, что делать. Ивана Ивановича простыл и след.

Явившись после долгого отсутствия, он быстро ввел нас в курс дела. Вьюшка, оказывается, находилась в той части, которая была замазана глиной. Для топки каждый раз Иван Иванович отбивал ее молотком, а протопив и закрыв вьюшку, размачивал ту же самую глину в воде, снова замазывал дымоход, и так каждый раз.

Странности Ивана Ивановича на этом не заканчивались. Дом имел две половины, на одной из которых жила его мать, неслышная, словно тень, кроткая старушка, с которой он как-то странно общался, то есть почти не общался, и постоянно куда-то надолго исчезал.

Был он, конечно, не вполне нормального рассудка. Лет ему было сорок или пятьдесят. С виду крупный и крепкий мужчина с громовым голосом почему-то пребывал в неугасимом возбуждении, все время двигался, готовый к какому-то, может быть даже страшному, поступку. И все ораторствовал, скандировал, обращаясь к кому-то, к каким-то людям, которым доказывал, что он не боится, презирает их, потрясая при этом левой рукой, на которой четко по диагонали были отрублены четыре пальца:

– Вот что я сделал! Я им доказал! Я не боюсь их!

В этом возгласе слышалось что-то трагическое, страшное, как будто задавленные рыдания о загубленной жизни.

Внутренне он был постоянно в схватке со своими врагами. И все время исчезал куда-то надолго, часто не ночуя дома. Однажды он попросил мою шапку, чтобы куда-то сходить в ней. Вид ее и, главное, цвет имели какое-то символическое значение для него:

– Я докажу им! Пусть знают! – громыхал он, резко вышагивая по комнате, жестикулируя, сжимая кулаки.

Шапка имела самый жалкий вид: вата в подкладке свалялась комьями, одно ухо настойчиво торчало вверх, другое висело с изломом. Мех был скорее желтый, но с коричневым оттенком, и, кажется, именно в нем для Ивана Ивановича заключался какой-то ненавистный смысл. Надев ее, он куда-то надолго исчез.

Разумеется, ни жены, ни детей у него не было, а у меня осталось знание, что был он в заключении, в лагере, и там, чтобы показать, насколько он презирает своих мучителей, на глазах у них отрубил себе пальцы.

Постоянно отсутствуя, Иван Иванович нас не беспокоил. К тому же к нам, особенно к матери, относился вполне дружелюбно, не стесняя никакими хозяйскими правилами или требованиями. Их у него не было вообще.

Мать стала работать бухгалтером в железнодорожной организации, как она работала перед войной. Жизнь приобретала возможную в тех условиях устойчивость.

Я пошел в школу: в том году я заканчивал четвертый класс. Жанну мать отводила к нашим знакомым, землякам, с которыми мы вместе покидали наш город и вместе возвращались из эвакуации. Они тоже квартировали в частном доме, недалеко от нас. Старушка из этой семьи присматривала за своими внуками и, пока я был в школе, соглашалась доглядеть и Жанну.

Школа находилась недалеко от железной дороги, на другой стороне станции, ходить надо было по переходному мосту. Она была кирпичная, давней постройки, одноэтажная. Ее окружали старые тополя, был большой двор с устройствами для спортивных занятий. Во дворе перед началом уроков все классы выстраивались на зарядку.

На страницу:
10 из 11