Полная версия
Черный буран
– Хлеба не подаем, на постой не пускаем!
– Вы не сдадите квартиру для трех человек? Мы беженцы, расплатимся царскими червонцами, – Балабанов замер, подняв голову, в ожидании ответа. И услышал, после недолгой паузы:
– А это смотря какими, может, они у вас фальшивые.
– Нет, настоящие, в Омской пробирной палате проверенные, сам господин Голохвастов проверял.
– Ну, если Голохвастов, тогда поторгуемся. Подождите, сейчас открою.
За толстыми плахами послышались осторожные шаги, заскрипела проволока, стукнул отодвигаемый запор, и калитка бесшумно распахнулась.
– Входите, быстро. Ступайте в дом, я сейчас…
Балабанов и Гусельников проскользнули во двор, поднялись на высокое крыльцо и ввалились в дом, по очереди запнувшись о высокий порог и ощутив с блаженством живительное тепло печки, обложенной синими изразцами. Не удержались, разом стащили перчатки и протянули к ней руки. Последние дни, проведенные в постоянном холоде, давали о себе знать; измученные тела, насквозь пронизанные ознобом, била мелкая дрожь.
– Да вы раздевайтесь, потом обогреетесь. Только всю одежду попрошу в сени, на мороз, сами понимаете… Исподнее тоже в сени. У меня два чугуна горячей воды – как знал, поставил. И шайка имеется. Вот здесь, за печкой, мойтесь. Мыло на полке. А я что-нибудь подберу быстренько, ростом мы, кажется, все одинаковы…
Хозяин дома, невысокий чернявый мужчина, похожий на проворного жука, скрылся в боковой комнате и скоро вынес оттуда пару брюк, рубахи и два толстых клетчатых пледа. Лицо у него, изуродованное кривым, через всю правую щеку шрамом, было сосредоточенным, словно он делал очень важную работу. Ни о чем не спрашивал, не разглядывал своих ночных гостей, а торопился их обиходить: наверное, хорошо знал, что значит сейчас для них горячая вода, тепло печки и чистая одежда.
Пока Балабанов с Гусельниковым мылись, толкаясь возле деревянной шайки, вода в которой сразу стала черной, хозяин быстро и ловко выставил на стол вареную картошку и краюху хлеба. Окинул все это оценивающим взглядом и спросил:
– Господа, спирт пить будете?
– Будем, – сквозь зубы отозвался Гусельников, которого до сих пор била дрожь.
Хозяин достал из шкафа два больших аптечных флакона, содержимое их вылил в стаканы и поставил рядом жестяный ковш с водой.
– Ну вот, прошу отведать разносолов. Спирт неразведенный, разбавляйте сами, как вам угодно.
– К черту, воду хлебать… – Гусельников нетерпеливо схватил стакан и в три глотка влил в себя огненный спирт. Носом втянул воздух, выдохнул и лишь после этого отхлебнул из ковша воды. Питок, по всему видать, он был опытный. Балабанов пить не стал, смущенно оправдывался:
– Я закушу сначала – боюсь, что сразу опьянею…
– У-у-ух! – Гусельников прижмурил глаза. – Какое тепло пошло! Господи, бывают же счастливые минуты! Спасибо. Позвольте узнать – с кем имеем дело? Кого благодарить за столь радушный прием?
– Вы закусывайте, закусывайте, говорить будем после. А дело вы имеете, господа, с Каретниковым Владимиром Михайловичем, сотрудником местного Чекатифа.
– А раньше? До ЧК? – резко спросил Гусельников.
– До этого я служил штабс-капитаном. Вы удовлетворены?
– Вполне. Не обижайтесь, у меня скулы сводит от этого нового совдеповского языка. В Омске попалась газетенка, пишут, что создана «Чеквалап». Что сие значит? Вовек не догадаетесь! «Чрезвычайная комиссия по валенкам и лаптям»! Прошу прощения, разрешите представиться – поручик Гусельников, поручик Балабанов.
– Вот и хорошо, – Каретников потер ладонью шрам на щеке, помолчал и дальше заговорил совершенно другим голосом – командирским: – Давайте к делу. Ваша отправка в Харбин откладывается на неопределенное время. Груза, с которым вы должны убыть отсюда, у меня нет.
– Как нет?! – вскинулся Балабанов. – Антонина Сергеевна Шалагина…
– Не перебивайте, поручик, я не все сказал. Антонина Сергеевна Шалагина и человек, который ее сопровождал, в Новониколаевске не появились. Прошло уже две недели – их нет. Местонахождение груза известно только им. У них же должно быть письмо от Семирадова. На всякий случай, для страховки, чтобы большевистского агента не подсунули.
– Я Антонину Шалагину знаю в лицо, – негромко сообщил Балабанов.
– Это очень хорошо, что знаете, да только самого лица здесь нет.
– Может, застряли на какой-нибудь станции, поезда нынче ползают, как черепахи… – предположил Гусельников.
– Исключено. Их передавали по цепочке, последний раз – в Мариинске. Поезд, в котором их отправили, в Новониколаевск пришел. Но здесь, – Каретников ногтем указательного пальца постучал по столешнице, – они не появились.
– Может, тиф? – снова предположил Гусельников.
– Возможно. В такой кутерьме все возможно. Я предполагаю даже самый худший вариант – их взяли красные. В любом случае, времени у нас в обрез, но сутки я вам даю на отдых.
– Отдых… Какое долгожданное слово, – Гусельников скатал шарик из оставшихся хлебных крошек, закинул его в рот, пожевал и широко зевнул.
После еды и выпивки, разомлев в тепле, они с Балабановым совсем осоловели, стали клевать носами, и Каретников, резко прервав разговор, отвел их в боковую комнату, где стоял широкий топчан. Не раздеваясь, они рухнули на него, и Гусельников, мгновенно засыпая, успел только невнятно пробормотать:
– Какое счастье…
10
Доктор Обижаев не ошибся. Раненые разведчики, Кольчугин и Дмитриенко, тихо скончались рано утром, почти одновременно. Клин, приехавший их навестить, а заодно и доставить доктора, чтобы тот осмотрел Бородовского и сделал ему перевязку, узнав о смерти товарищей, с которыми вместе воевал больше года, выругался сквозь зубы и вышел из заразной больницы, низко опустив голову в овечьей папахе, круто надвинутой на самые глаза. Подошел к ожидавшему его Астафурову, присел на сани и попросил:
– Сверни мне самокрутку.
– Ты чего, командир, закурить решил? Сроду не баловался…
– Решил… Погоди, я еще и напьюсь сегодня… Ребята умерли, Кольчугин с Дмитриенко. Вот такая гулянка у нас нынче, Астафуров. Да ладно, не крути ты ее, чего зря махорку переводить. Подгоняй ближе, пойдем забирать.
Вдвоем с Астафуровым они вынесли покойных из больницы, уложили на сани и закрыли рваным казенным одеялом, которое попутно прихватили в коридоре. Доктор ехать на осмотр Бородовского отказался, ссылаясь на занятость. Уговаривать его Клин не стал, думал про себя: «Ни хрена ему, этому особому представителю, не сделается. Не помрет, если денек-другой без доктора поваляется. Тоже мне, ком с горы! Пятерых ребят положили! И не в бою, не в разведке, а у какой-то могилы полковничьей, где этого полковника сроду и не было!»
Могилу, или, точнее, то, что посчитал могилой Бородовский, утром после ночного взрыва Клин исползал на коленках вдоль и поперек, пытаясь отыскать хоть какие-то следы покойника. Зря старался: только лаковые щепки от гроба да опаленные тряпки голубого атласа, которым он был обит изнутри. Больше ничего обнаружить не удалось, если не считать маленького кусочка металлической проволоки да искореженного кольца от ручной бомбы, которое увидел совершенно случайно Астафуров – оно изогнутым кругляшком глубоко врезалось в кору ближней березы. Ясно было, что гроб в могилу опустили совершенно пустой, а вместо бренного тела усопшего положили ручные бомбы. К кольцу одной из них, сняв с предохранителя, прицепили проволочку и закрепили ее на крышке гроба – устроена была хитрая ловушка так, как и предполагал Клин в самом начале. Ни одного клочка бумаг, которые желал увидеть Бородовский, найти не удалось.
Кольцо от гранаты и кусок проволоки Клин завернул в обгорелый атлас и сунул в карман, а сам взялся за лопату и принялся выкидывать песок из обвалившейся могилы – не долбить же мерзлую землю в другом месте. Трех разведчиков, сразу погибших при взрыве, в этой странной могиле и схоронили. Теперь придется заново раскапывать ее и укладывать сверху еще двоих.
– Давай прямо на кладбище, не будем ребят дергать, пусть отдыхают. Ты не помнишь, там лопаты остались?
– Все там осталось, весь шанцевый инструмент, будет чем зарыть, – Астафуров смачно выругался и понужнул лошадку.
Улицы в ранний утренний час были почти пустыми – редко-редко замаячат прохожие, смахивающие на черных жуков на белом снегу, или проскользнет одинокая подвода с нахохленным возницей. А кругом – сугробы, сугробы… Казалось, что весь город покрыт заносами с извилистыми пушистыми гребнями, весело искрящимися сейчас на солнце.
И все-таки жизнь окончательно не затухала: из труб тянулись дымы, где-то орал петух, заполошно хлопая крыльями, а навстречу вдруг, совсем неожиданно, попался водовоз. Большая обледенелая бочка была установлена на санях, на ухабах в ней глухо булькала вода, выплескиваясь наружу, и болталось из стороны в сторону деревянное ведро, которое висело на изогнутом железном крюке, вбитом в передок саней. Водовоз, молодой, рыжий парень, сидел верхом на бочке, как в седле, правил своим вороным жеребчиком и весело распевал во все горло:
Ах, то, ах, то,Куплю новое пальто,Выйду в поле, закричу:– Как бабенку я хочу!– Ишь ты, рыжий-пыжий, разобрало тебя с утра, – усмехнулся Астафуров, а когда они поравнялись с водовозом, крикнул ему:
– Ты бы, парень, не орал таких песен, мы покойных везем, товарищей своих.
Парень снял шапку, рассыпав рыжие кудри, поклонился и, снова нахлобучив ее на голову, возразил:
– Да как же не орать, военный ты человек, я на прошлой неделе всех своих отвез, до единого. И таскать нам с тобой покойничков, не перетаскать! А жить-то все равно надо! Раньше смерти помирать никак невозможно!
Крепко крякнул, словно водки в рот опрокинул, и еще громче, еще отчаянней затянул:
Не кори меня, мамаша,Что я в девках родила,Ведь она, родная наша,Для того дана была!И долго еще над тихой улицей слышался бедовый голос, распевающий похабные частушки.
На кладбище Клин с Астафуровым, еще раз раскопав могилу, уложили Кольчугина с Дмитриенко, накрыли их рваным одеялом, которое даже на морозе воняло карболкой, и торопливо закидали песком, уже успевшим подмерзнуть и отвердеть. Всю эту печальную работу они делали молча, не глядя друг на друга, словно чего-то стыдились. Может быть, своей торопливости, с которой они старались все завершить и поскорее уехать?
Но как ни спешили, а вернулись в шалагинский дом только к обеду. И сразу же, увидев лица своих бойцов, Клин понял: что-то случилось. Иван Гурьянов, самый старший из разведчиков, было ему уже далеко за тридцать лет, тихонько поманил командира, предлагая выйти на улицу. Клин, ни о чем не спрашивая, круто развернулся и спустился со второго этажа во двор.
Гурьянов выбежал следом, на ходу натягивая шинель и путаясь в рукавах. Его грубое лицо с широкими чалдонскими скулами и узкими глазами было растерянным.
– Неладно у нас, командир, – сразу заговорил Гурьянов, приблизившись к Клину почти вплотную, так близко, что тот даже различил махорочный запах у него изо рта. – Этот, особый… Как только ты за порог сегодня, он давай нас по одному к себе таскать и у всех одно и то же выпытывать: что за человек ваш командир, да как он воюет, да предан ли делу революции… А глаза из-под стеклянных гляделок – как у змеюки. И все чего-то тянет, тянет, как кота за причинное место. Не иначе он тебе, командир, гадость какую-то готовит. С могилой этой, похоже, опростоволосился, не собирается ли на тебя всю беду свалить… Шибко он ребятам не глянется. А тут еще, перед твоим приходом, двое субчиков к нему приходили, один у дверей стоял, караулил, а другой все с особым шептался. Как хочешь, командир, а кислое у нас дело. Трех человек закопали из-за этого очкатого, да еще двое – неизвестно выживут или нет…
– Не выживут. Умерли Кольчугин с Дмитриенко сегодня. Схоронили мы их, там же, в этой чертовой могиле.
– Ну вот, значит, пятеро. Слышь, командир, – Гурьянов понизил голос до свистящего шепота, – может, мы ему, особому-то, ночью подушку на личико положим, придавим маленько и за ноги за руки подержим, чтоб не оцарапался… Помер раненый, а по какой такой причине – нам неведомо, мы же не доктора…
– Гурьянов, ты эти штучки брось! Выкинь из головы! И не вздумай ребятам говорить. Сам разберусь. Смотри у меня!
Для большей убедительности Клин показал Гурьянову кулак и первым, не оглядываясь, пошел к крыльцу.
В доме, не раздеваясь, он сразу толкнул дверь в бывший кабинет Сергея Ипполитовича, где лежал теперь на кровати раненый Бородовский. Лицо у него заострилось, как у покойника, он тяжело, со свистом дышал, но бесцветные глаза из-под очков смотрели по-прежнему жестко и холодно. Увидев Клина, Бородовский ухватился руками за спинку кровати, подтянулся, повыше укладывая голову на подушке, и прерывистым, задышливым голосом приказал:
– Бери стул, садись. Могилу осмотрел? Никаких бумаг там нет?
Клин сунул руку в карман куртки и вытащил клочок обгорелого атласа, развернул его и положил на краешек кровати.
– Вот, как я и говорил. Бомбы там были, а больше ничего не было. Пустой гроб. Двое моих разведчиков, Кольчугин и Дмитриенко, умерли сегодня в больнице. Общие потери – пять человек. Я узнать хотел…
– Тебе ничего знать не надо, – властно перебил Бородовский, и голос его, по-прежнему прерывистый и задышливый, неожиданно налился силой. – Ты здесь находишься не для того, чтобы знать, а для того, чтобы исполнять мои приказания. Возле дома выставить круглосуточный караул – сейчас же. Всех предупредить, чтобы никаких разговоров с местным населением о взрыве на кладбище. Выход в город – только с моего разрешения. Вопросов не задавать. Идите и выполняйте.
Клин совершенно неожиданно ощутил над собой власть голоса Бородовского. И так же неожиданно для самого себя подчинился этой власти. Вопросов не задавал, молча поднялся и молча вышел, резко открыв двустворчатую дверь. И сразу же увидел отскочившего в сторону Гурьянова, понял, что тот подслушивал. Строжиться над ним не стал, а громко, чтобы слышал Бородовский, отправил Гурьянова в караул. Сел за стол и долго, сосредоточенно пил чай, обхватив алюминиевую кружку обеими ладонями. С тоской думал: «Угораздило же вляпаться…»
Вечером, поменяв караул возле дома, Клин уснул, как всегда чутко, готовый в любой момент пробудиться от малейшего звука. И посреди ночи он такой звук различил – тонкий, почти неслышный скрип. Приподнял голову, прислушался. За двустворчатыми дверями – неясное шевеленье, шорохи. Клин, словно его сдуло с дивана, на котором он спал, в два прыжка оказался у двери, рванул ручку. В темноте, едва видные, возле кровати покачивались неясные тени, и оттуда вдруг донеслось сипенье. «Душат!» – опалило Клина. Он рванулся к теням, ударил кого-то в широкую спину, и тени бросились к дверям. На ощупь Клин нашел подушку, сбросил ее и услышал хриплый, облегченный выдох Бородовского:
– Ы-ы-х!
Клин ухватил его за плечи, вздернул, усаживая на кровати, и ощутил под ладонями, сквозь ткань рубахи, скользкое тело, покрытое испариной.
– Ы-ы-х! – еще раз выдохнул Бородовский. – кто-о-о?
Клин бросился в зал, на ходу выдернул из кармана коробок спичек, который всегда был при нем. Качающийся огонек растолкнул темноту, и в неясном свете Клин увидел: Гурьянов и еще один боец по фамилии Акиньшин, высокий, широкоплечий парнина, упав на голый пол, старательно делали вид, что спят. Клин запалил вторую спичку, пинками поднял их, и они, глянув на командира, опустили головы. Все было ясно без слов.
Клин нашел лампу, зажег ее и прошел в кабинет. Бородовский все еще не мог отдышаться. Дрожащей рукой он хватался за горло, широко разевал рот и между судорожными вздохами успевал прохрипеть:
– Кто-о-о?
– Не знаю, все спят, – ответил Клин и сразу же понял, что говорить ему этого не следовало – собственный голос выдал вранье.
11
Странный лагерь, обнесенный высоким частоколом, жил по воинскому распорядку. Рано утром на маленькой утоптанной площадке перед крайней избой выстроились в две шеренги человек тридцать – все, как на подбор, молодые ребята примерно девятнадцати-двадцати лет, с сытыми лицами и соловыми, еще не проснувшимися после крепкого сна глазами. Одеты они были кто во что горазд: полушубки, зипуны, военные шинели, бекеши, но все было добротным и теплым. На ногах у всех – катанные из овечьей шерсти валенки.
Дверь избы распахнулась и на улицу, легко перескочив порог, не вышел, а прямо-таки выпрыгнул Василий Иванович Конев. В одной гимнастерке, перетянутой портупеей, с непокрытой головой, он пружинисто прошелся вдоль разношерстного строя, поскрипывая по снегу легкими, щегольскими сапожками, и, круто повернувшись, звонко скомандовал:
– Равняйсь! Смирно!
Полушубки, зипуны, военные шинели и бекеши вздрогнули, подтянулись. Василий еще раз внимательно оглядел строй, посверкивая зеленоватыми рысьими глазами, и снова скомандовал:
– Степан, читай утреннюю поверку.
С правого фланга выскочил крепенький, широкоплечий паренек в бекеше, развернул обтерханный по краям лист толстой бумаги и принялся читать:
– Агеенков!
– Я, – отозвался ломкий еще, протяжный голос.
– Бородин! Березуцкий! – частил Степан, словно торопился поскорее добраться до последней фамилии в списке. Добрался. Услышав отзыв от Янина, бодро доложил: – Василий Иваныч, все в наличии, шесть человек в карауле.
– Добро. Теперь читай развод на работы.
Степан сунул список в карман бекеши, из другого кармана достал такой же лист, развернул его и, снова торопясь, не договаривая до конца иные слова, зачастил: чистить конюшню, колоть дрова, откидать снег с внутренней стороны частокола, продолбить подмерзшие проруби на протоке и наносить воды, – множество дел, оказывается, больших и малых, требовалось переделать за короткий зимний день, чтобы лагерь был сытым, помытым и не дрожал от холода.
– Степан, зайди ко мне, – Василий потер ладонью заалевшее на морозе ухо и легко скользнул в избу, крепко пристукнув за собой дверь.
Степан сунул бумажный лист в карман, поправил бекешу, обмел березовым голиком валенки от снега и тоже вошел в избу, запустив впереди себя крутящийся по полу клубок морозного пара. Встал у порога, вытянув руки по швам, готовый выполнить любое приказание.
Но Василий не спешил. Упруго прохаживался от стены до печки, обходя угол стола, молчал и, угнув голову, смотрел себе под ноги, словно опасался запнуться. Наконец остановился, сел на лавку и спросил, не поднимая головы:
– Ты вчера в карауле был, когда этих двоих взяли?
– Я, Василий Иваныч. Я и Семка Сидоркин.
– Как они? Убежать хотели, отпустить просили?
– Да куда там убежать! Они, Василий Иваныч, едва-едва вошкались. Если бы на нас не набрели, протащились бы еще пару верст и замерзли. Видно было, что из последних силенок ползут. А как мы их остановили да тревожный сигнал подали, сели в снег без разговоров и руки в гору – слова не сказали.
– Ладно, веди их сюда. И пожрать чего-нибудь принеси, горячего, да побольше.
Степан молча кивнул, круто развернулся и убежал выполнять приказание, а Василий поднялся с лавки и снова принялся ходить от стены до печки, время от времени встряхивал головой, усмехался и тихо, удивленно бормотал: «Ну, надо же!»
Братья Шалагины, когда их привели в избу, смотрели настороженно, исподлобья. Нетрудно было догадаться, что пребывают они в великой тревоге: что будет дальше и чего ждать от звероватого в движениях бородатого мужика, на котором так ловко и привычно сидела гимнастерка, перехваченная тугой портупеей. А он не торопился, продолжал курсировать между столом и печкой, изредка поворачивая голову и бросая косые взгляды на Шалагиных. Они стояли у порога, не насмеливаясь без приглашения пройти дальше в избу, и вид у них, при ярком дневном свете, был еще более жалким и неприглядным, чем вчера. Щеки и носы обморожены, кожа на них шелушилась, слезая лохмотьями, на полах старых, до дыр истертых полушубков, зияли большущие прорехи, древние валенки на ногах, траченные молью, были прожжены у костра, и из дыр торчали грязные тряпки – в таком виде в самый раз на паперти сидеть и тянуть Лазаря.
Дверь распахнулась, и скорый на ногу Степан, плечом сдвинув братьев с дороги, втащил большой закопченный чугун, бухнул его посреди стола. Из чугуна поднимался пар и дразнящий запах хорошо уварившегося, упревшего в печке мяса. У братьев Шалагиных одновременно скользнули по шеям, туда-сюда, острые кадыки – так слюну проглатывают безмерно оголодавшие люди при виде или запахе пищи. От цепкого взгляда Василия это не ускользнуло. Он перестал ходить и сел за стол.
– Степан, нарежь хлеба, ложки подай и сходи, скажи, чтобы баню затопили. Ко мне никого не запускай. – Когда за Степаном закрылась дверь, Василий весело подмигнул Шалагиным: – Чего нахохлились, ребята?! Скидывай свои шабуры, садись за стол, пока мясо не простыло. Ешьте до отвала, у нас не по карточкам кормят.
Шалагины махом скинули свои полушубки, присели за стол и дружно запустили ложки в чугун. Изо всех сил, стараясь не уронить себя, они пытались есть неспешно, обстоятельно, но не получалось – обжигались, засовывая большущие куски в рот, толком не прожевав, судорожно глотали, и на лицах у них мелким густым бисером высыпал пот. Василий отщипывал от ломтя хлеба маленькие крошки, жевал их и продолжал цепко наблюдать за братьями, которые скоро уже скребли ложками по днищу опустевшего чугуна.
– Наелись, ребята?
– Спасибо. Благодарствуем вам, – вразнобой ответили братья, не в силах сдержать нутряной отрыжки.
– Вот и ладно. И до какого решенья, ребята, вы сегодня ночью договорились? Дальше напропалую врать или правду сказывать?
Братья быстро переглянулись, помолчали, и Ипполит, который выглядел постарше и поуверенней, простуженно кашлянул и хрипло заговорил:
– Позвольте сначала спросить… Конев Василий Иванович – это тот самый знаменитый конокрад Вася-Конь, с которым у нашей сестры случилась в свое время неприглядная история?
– Он самый, вот, перед вами, в натуральном виде.
– А где и когда вы нас видели, что сразу узнали? Мы же не знакомы.
– Вы не знакомы, а я… Очень даже знаком. Но это после. По какой такой причине здесь оказались?
Братья снова быстро переглянулись, и Ипполит, тяжело вздохнув, медленно выговорил:
– Мы договорились ночью… Если вы тот самый Вася-Конь, значит, будем говорить правду. Поверите или не поверите – это уже ваше дело…
…Второй Степной полк, в котором братья Шалагины служили командирами рот, с осени девятнадцатого года не выходил из боев, оставаясь в арьергарде белой армии, которая откатывалась на восток. После падения Омска началось уже настоящее бегство, но полк держался, отступал в боевом порядке и до подступов к Новониколаевску допятился сохранившейся воинской частью, хотя и в половинном составе. Последний переход, пытаясь выйти к Оби, чтобы по льду перебраться в город, совершали в страшенную падеру, которая даже по сибирским меркам выдалась совершенно неистовой. На расстоянии вытянутой руки невозможно было различить идущего впереди человека. Общее управление было потеряно, роты и даже отдельные взвода брели всяк сам по себе, не имея никаких, даже мало-мальских, ориентиров, шли уже под конец с единственной целью – чтобы не упасть и не замерзнуть.
Утром, когда непогода утихомирилась, выяснилось, что люди, измотанные до крайнего предела, просто-напросто не могут идти. Никакие приказы на них не действовали. Обламывали редкие кусты, выковыривали сушняк из-под снега, разводили хилые костерки, падали возле них и намертво засыпали. А в полдень, отсекая путь к бегству, выкатилась с флангов партизанская конница на низких мохнатых лошадках, в лоб же пошли густые цепи красноармейцев.
Через четверть часа Второй Степной полк перестал существовать.
Жалкие его остатки были разоружены и ободраны вплоть до ремней и шапок, переодеты в старые валенки, полушубки и зипуны, согнаны в нестройную колонну и направлены к Оби, до которой, оказывается, оставалось-то всего семь-восемь верст. Новониколаевск, как потом узнали, был занят красными накануне.
Братья Шалагины, стараясь держаться друг друга, шли по родному городу, в котором не были несколько лет, и не узнавали его. На всем облике Новониколаевска, на домах и улицах, словно жирная печать проклятья, виделись следы разрухи и безумия войны: человеческие и лошадиные трупы, посеченные пулями оконные стекла домов, перевернутые сани и телеги, броневик, намертво застрявший в сугробе, кошелки, мешки, узлы, брошенные на заснеженных тротуарах, и поверх одного из таких узлов сиротливо лежала скрипка без футляра, но с целым, исправным смычком, просунутым под струны. Молоденький прапорщик Леонтьев, весельчак и запевала, любимец всех офицеров полка, шедший впереди братьев, вышагнул из колонны, поднял скрипку и, сняв перчатки, провел смычком по струнам. Скрипка отозвалась нежным, чистым голосом.
– Леонтьев, вы с ума сошли?! – попытался остановить его Ипполит.