bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 14

+++

Настроение у всех торжественное. Дети уже наряжены в самое лучшее («К Богу надо ходить в чистом, во всём хорошем, праздничном», – говорит бабушка). Катя и Настя ходят по комнатам неспешно, с многозначительными лицами и говорят шёпотом, как бы показывают остальным, что в шесть‑семь лет дети уже умеют быть как взрослые – степенными и серьёзными. Игорю игра во взрослых надоедает. Малыш кричит, хлопает в ладоши и делает страшные глаза. На него шикают, сёстры снисходительно улыбаются.

Все ждут чего‑то особого, такого, что волнует и наполняет предчувствием доброй сказки…

Собравшиеся в храме стараются не нарушать тишину разговорами. Из‑за деревянной ширмы неразборчиво доносятся приглушенные голоса исповедников.

– Антон, иди, батюшка разрешил. Во время исповеди не крутись, стой спокойно, опустив голову. Руками не размахивай. Не смейся. И не забудь, взрослым надо говорить «вы», а не «ты», – скороговоркой напоминает мама уже неоднократно озвучиваемую за минувшие сутки инструкцию.

– А вот Богу можно говорить «ты», – подытоживает Антон.

– А почему так? – спрашивает старушка из очереди.

– Потому что Он – Отец.

Хочет еще что‑то сказать, но мама подталкивает туда, где ждут. Взгляды окружающих людей устремлены на мальчика. Делает шаг вперед… Из‑за ширмы выглядывает отец Андрей и смотрит на Антона.

Идёт к батюшке, ему очень хочется оглянуться на маму, но пересиливает себя.

– Дитя мое! Христос невидимо стоит перед тобою, принимая исповедь твою. Не стыдись и не бойся, не скрывая ничего от меня, но скажи всё, в чём согрешил, не смущаясь, чтобы принять оставление грехов от Господа нашего Иисуса Христа. Вот образ Его пред нами: я же только свидетель, чтобы свидетельствовать перед Ним всё, что скажешь мне. Если же что‑нибудь скроешь от меня, будешь иметь двойной грех. Ты пришел в лечебницу – не уйди отсюда не исцелённым…

Антон вспоминает, что делает мама в таких случаях, и тоже крестится, кланяется, затем тянется на цыпочках, чтобы поцеловать Евангелие и Крест, но не достает. Священник поднимает мальчика, и тот прикладывается к святыням.

– В чём бы ты хотел покаяться?

Роется в кармане, вытягивает носовой платок, деревянную свистульку, и, наконец, находит нужное в другом кармане – бумажный комочек, слипшийся от растаявшей шоколадки. Её сунула внуку бабушка. (Грандиозный запас шоколадных лакомств сделан был бабушкой ещё с дореволюционных времён, когда один из её сыновей уехал из Крыма на заработки в Москву, работал в Сокольниках в знаменитом Фабрично‑торговом товариществе Абрикосова и имел возможность баловать родню шоколадом. Об этом хорошо знали все родственники. Во многом благодаря этому шоколадному, на вес золота, запасу удалось потом пережить голод.) Антон расправляет обеими руками листик и смотрит на содержимое записки: жирные шоколадные кляксы напирают одна на другую, поглотив написанное. Вокруг распространяется аромат шоколада. Бумага в руках подрагивает от падающих на неё слез. Антон переводит взгляд на вопросительное лицо близко наклонившегося отца Андрея, сдвигает брови, сжимает бумажку в кулаке, мнёт, прячет в карман. Вспоминает мамин совет о пользе носового платка. Вытирает руки и щёки платком.

– Совет на будущее. Шоколад лучше хранить в фольге, или пергаменте, – говорит отец Андрей.

– А я обёртку потерял.

– Может, я смогу прочесть? – отец Андрей кивает на испачканную шоколадом бумажку. – Ты грехи свои там написал?

– Почти…

– Как это – почти?

– Я по‑настоящему ещё не умею писать.

– Наверное, готовился к исповеди, но сейчас немножко забыл, что собирался рассказать, так?

Антон глубоко вздыхает, смотрит батюшке в глаза.

– Попробую помочь… Наверное, ты не слушался маму. Так?

Антон ощущает дыхание батюшки. Их лица почти соприкасаются. В знак согласия сильно зажмуривается, а потом широко открывает глаза и делает брови домиком.

Отцу Андрею не понятна такая сигнализация.

– Я не вполне уяснил, что ты хотел этим сказать.

– Это я так киваю головой.

– Как это?

– Вместо головы кивают мои глаза.

– Ммм… Зачем?

– Если кивнёт голова, то наши лбы столкнутся. И будут шишки. Как у нас с мамой.

– В общем, непослушание было.

– Нет. Шишки не потому вскочили.

– С шишками разобрались. Дальше. Согрешил ещё тем, что… обманывал старших, так?

Собирается ответить, но спохватывается, и прижимает ко рту ладошки.

– Так что?

– Нельзя об этом говорить.

– Тайна?

– Да.

– Но перед Богом нет тайн, Антоний.

– Вы так шутите, что вы – Бог?

– Священник – посредник между кающимся и Богом. Через священника Бог принимает тайны кающегося грешника и прощает ему.

– Вы только Богу расскажете? А больше никому?

– Никому.

– Я никого не обманываю.

– И всё? Но это разве тайна?

– Об этом нельзя рассказывать. Потому что получается хвастовство. А мама говорит, что хвастать – грех.

– Ты не хвастаешься. Ты ответил на вопрос. Ещё хочешь в чем‑то покаяться?

– Хочу.

– В чем?

– Я скоро засмеюсь. А мама сказала, что смеяться тут нельзя.

– Потерпи.

– Уже не могу терпеть.

– Почему же?

– Меня ваша борода щекочет.

Повисает тишина. Отец Андрей разгибается. Несколько секунд священник и исповедующийся стоят в молчании. Из глубины церкви слышны детский смех и шиканье взрослых.

– Теперь я вас не вижу. Так не интересно. А мама говорила, что голову нужно опускать, когда исповедуешься, – глядит себе под ноги.

С высоты доносится голос батюшки:

– Может быть, ты перебивал старших, спорил, настаивал на своем мнении? Был недоволен тем, что у тебя нет таких игрушек, как у других? И даже, не исключено, однажды подрался? Поворчал, что рано забирают с прогулки домой? Хотел первым протиснуться на горку и отпихивал других? А может, тебе не нравится, например, борщ, и ты отказываешься от трапезы, и даже иногда не доволен той или иной пищей, которую тебе предлагают дома? Вполне возможно, что ты не так давно топал ногами, кричал, возмущался, сердился, громко плакал?

– Откуда вы всё это знаете? Вам Бог рассказывает?

– Это распространённые грехи. Все грешат, к сожалению.

– И батюшки из церкви не любят борщ кушать?

– Ммм… Знаешь, там очередь, столько людей, все ждут. Давай завтра продолжим наш разговор.

– А то они станут пихаться в очереди?

– Ммм…

– А как же грехи?

– Потом вспомнишь.

– А на батюшек учат?

– Да.

– А можно батюшкой стать просто так?

– Нет.

– Я вспомнил грех. Я вчера был батюшкой. И Колю исповедовал.

– Ммм… Колю?… Эээ… Какого Колю?

– Это кукла моя. Её Колей зовут. Это грех?

– Играть не грех.

– Я всерьёз.

– И всерьёз играть не грех.

– Но вдруг я сделаю новый грех!

– Надо бороться с собой.

– Самого себя дубасить?!

– Например. Если рассердился – остынь, не кричи.

– Чтобы остыть, надо чай с малиной, и жара не станет. Так моя бабушка говорит.

– Вспоминай, что Бога нельзя огорчать грехами, и что Бог всё видит. Гнев и уйдёт.

– Ножками?

– Эээ… Ну, это образное выражение. Просто как бы его не станет. Уйдёт, одним словом.

– А куда уйдёт? К другим людям?

Пока отец Андрей собирается с мыслями, Антон продолжает процесс беседы.

– А откуда уйдёт, из дома? Навсегда? И даже в гости не придёт?

– Ооо… Ну…

– Я дверь открою и из дома гнев выгоню. А дверь на два замка и на цепочку закрою. Тогда гнев не придёт больше.

Отец Андрей прокашливается и говорит, восстанавливая мысль с прерванного места.

– Если не нравится борщ – смолчи, и порадуй маму послушанием.

– Нет, не буду я борщ есть!

Батюшка кладёт руку на голову мальчика.

– Ты споришь?

– Нет! Не спорю! Я говорю правду. Я взаправду не буду борщ! В нём капуста и лук плавают.

– Тогда…

Наступает пауза.

– Что? – спрашивает Антон.

Вопрос остаётся без ответа.

Батюшка отворачивается, наклоняется к стоящей в углу тумбочке, что‑то ищет в выдвижном ящике. Находит яблоко, отдает Антону.

– Спаси тебя Господь.

На голову кающегося водружаются епитрахиль и тяжелая рука батюшки. Звучит разрешительная молитва о том, что все грехи Антония «отпущаются».

Антон шагает на выход, но с полпути возвращается.

– Спасибо за яблоко! Спасибо, что исповедал меня. Ты хороший!

Он вспомнил, что нельзя говорить «ты». Но по‑другому сейчас не может, потому что сердце переполнено благодарностью.

– Я тебя буду всю жизнь жалеть.

В понимании Антона «жалеть» – высшая степень любви.

Батюшка, вероятно, это прочувствовал. Он склоняется близко к лицу мальчика и говорит:

– И даже моя борода не помешает?

– Нет! – чистосердечно признаётся.

– Тогда ты меня крепко утешил.

– Да?! По‑честному?!

– По‑честному.

Антон что‑то вспоминает, хитро улыбается, ищет в кармане и достает последний ломтик шоколада, священник понимающе кивает и принимает угощение. Антон обнимает отца Андрея за колени, вжимается лицом в священническую рясу и вприпрыжку убегает.

Выбежав к людям, резко останавливается, вспомнив один из наказов мамы вести себя в храме чинно. Смотрит по сторонам: вокруг так много ног. Народ расступается. Антон идёт, прижимая к груди, как некую драгоценность, батюшкино яблоко. Ищет взглядом маму, кивает ей, что все нормально. Степенно поворачивается к алтарю, крестится.

– Всё нормально? – шёпотом спрашивает мама.

– Почти.

– А почему «почти»? – раздаётся чей‑то весёлый голос над головой Антона.

Мальчик видит перемену в лице мамы, она чему‑то обрадовалась, склонила голову, сложила руки под благословение. «Антон, бери благословение!» – слышит мальчик. А владыка уже прижал к себе голову Антона. Голос у него добрый, это Антон чувствует, но взглянуть на архиепископа стесняется.

Люди желают получить благословение у владыки, тянут руки, теснят друг друга, но архиепископ ждёт ответ, почему Антон сказал «почти», так значит, не всё прошло нормально на первой исповеди? А?

Мальчик смотрит в лицо владыке Дмитрию, видит в его глазах улыбку, и, осмелев, отвечает:

– Батюшку жалко… Надо батюшку жалеть. Он всех утешает, а его никто.

– А тебя утешил?

– Да. Теперь я могу Богу в глаза глядеть.

– Вот и молодец. А кем хочешь стать, когда вырастешь?

– Батюшкой.

– А не страшно? Вон, какие времена наступили. На церковь гонения. Священников убивают, в тюрьмы сажают.

– А разве может быть страшно, когда за Христа?! – удивляется Антон.

Владыка склоняется к Антону, говорит ему тихо, так, что слышат только Антон и мама:

– Правильно, Антон. Ты же мой крестник или не мой?

Антон оглядывается на маму. Мама подбадривающе кивает.

Владыка протягивает Антону книгу, специально приготовленную к этой встрече.

Евангелие! Это настоящее сокровище, о таком подарке и мечтать не мог Антон!

Архиепископ скрывается в алтаре, Антон смотрит на маму. Замечает, как радостно её лицо. Ему хочется что‑то сказать, передать свои чувства, но что сказать, как выразить то, что в душе? Он молчит. Мама кивает ему, и тоже молчит. Они ждут начало службы. Вот и сёстры, брат, бабушка, только‑только появились. Чуть не опоздали. Обступили, расспрашивают, как прошла у Антона первая в его жизни исповедь. Уже слышен звон колоколов, людей стало ещё больше. В правой части храма – фигуры в чёрных монашеских одеяниях. Строгие молитвенные лица. Всё это вызывает в душе Антона восторг.

Вечером, когда все в доме давно спят, мама рассказывает Антону о жизни в Крыму, о том, как пришлось с ним, годовалым, срочно покидать полуостров из‑за гонений на верующих. Как владыка Димитрий взял над их семьёй опеку, ехали вместе с владыкой. А по Крыму громили монастыри, разоряли храмы.

2. Комиссар


– Дядя, ты кто? Чекист?

– Я просто дядя, а ты?

– А я Антон Монастырский. Из Красного Восхода. Что за Карасевкой.

– Что‑то не похож ты на местного.

– Да, мы не отсюда. Сначала в Крыму жили, потом под Киевом, теперь вот, поближе к бабушке перебрались. Они с дедушкой в соседнем с нами селе.

– Что же вы столько путешествуете, с одного на другое место бегаете?

– Это всё из‑за революции.

– Вот как. Что ж один? От мамки, что ли, сбежал?

Антон сдвинул брови. Он же не маленький…

– Дядя. Ты лучше мне скажи правду. Ты комиссар ОГПУ, да?

– А ты почему так решил?

– Да сапоги у тебя до колен, и галифе, и шлем со звездой, и френч.

– Глянь, какой малец, это кто тебя военным премудростям обучил? Учителя?

– Батя.

– И что теперь?

– А вот что.

Антон оглянулся. Дорога перед сельсоветом дымилась от жары и пыли. Отдыхал под колесом грязной телеги кот. Лошадь вздрагивала от слепней и поводила ушами, будто прислушиваясь к храпу мужика. Мужик лежал внутри телеги и морщился во сне от мух. Из‑за двери сельмага выглянуло лицо молодой женщины. Её глаза остановились на Антоне. Женщина махнула ему рукой и сказала строго: «Смотри мне!»

– Мамка твоя?

На вопрос мужчины мальчик не ответил, сказал:

– А вот что. Глянь.

И медленно перекрестился, не сводя с дяди глаз.

Мужчина молчал.

– Что ж ты стоишь, дядя?

– А что надо делать?

– Как что. Ты же красный. Арестуй меня. Видишь, я в Бога верю. Вот, смотри.

Антон подошёл ближе, и глядя снизу в глаза чекисту, снова перекрестился.

– Ты сказал, тебя Антон зовут?

– Да. Антон Монастырский.

– Антон. Ты мамку с батькой не любишь?

Антон нахмурился.

– Чего молчишь?

– Я тебе сейчас не о мамке.

– Так, Антон, послушай, за религиозную пропаганду не тебя ведь, а мамку арестуют. Вот чего ты добиться можешь.

– Почему?

– А потому. Тебя по малолетству не тронут, а вместо тебя мамку – по этапу в Сибирь. Вот такие дела. Ну, веруешь и веруй, а лезть‑то на рожон зачем, а?


…«Рожон»… Мама тоже говорит так. И что это такое – «рожон?».


…Антон очнулся. Всё так же мерно колыхалась в такт поступи лошади белесая, без конца и края, степь. Лезли в нос поднимаемые с пылью травинки. Взлетали красивые бабочки, вспыхивали в лучах и исчезали где‑то в солнечном свете.

– О, Слепец наш, – сказала над ухом Антона мать и чмокнула детскую макушку.

Она запела:

– Над степью небо серебрится,

мой сын‑роднуля сладко спит.

А я ему налью водицы,

и буду петь, душа горит.

Горит душа в молитвах жарких,

то к Богу сердце ввысь летит,

расти, мой сын, будь смелым парнем,

Господь тебя пусть сохранит!

– Что, мать, душа всё поёт? Ах, и хорошо до чего, мать, когда благодать вокруг Божья, вот душа и поёт. А благодать‑то, сама знаешь, до самого неба, весь мир под благодатью. Только, беда, люди того не чают.

Антон выглянул из‑под руки матери и посмотрел на слепого старца. По щекам старика ползли слёзы. Мальчику хотелось спросить маму, почему у старца так часто слёзы.

– Антон твой, Дарья, будет радовать людей Божиих, – сказал старик.

Слепец плакал и качал головой, говорил он ясным, чистым голосом, в этом голосе Антон слышал звон колокольчиков. Ему так казалось. Если человек говорит по‑доброму, то будто колокольцы звенят. Это как в лесу. Нагнёшься к какому колокольцу, а он синим кувшинчиком ткнётся тебе в нос и так зазвенит, будто молитву читает. Вот как дивно Бог мир сотворил. А тут и птаха вдруг раз и вспорхнёт, прямо обдаст ветром, и уже где‑то под небом помчится птичья песня. Каждая травинка, каждая пичужка Бога славит. До чего чудно на свете Божьем жить. Удивляется Антон.

– А что ж ты плачешь всё, дедушка Игнатий, – матушка положила деду в котомку угощения.

Слепец сказал:

– Вкусный ты, Дарья, хлебушек печёшь, такой духмяный. Смотри, Дарья, завтра гости придут, так ты им корову не отдавай.


Гости пришли на рассвете, с шумом, громко заговорили с порога, застучали в сенях ногами. Гавкал и рвался во дворе с цепи Агат, кукарекал возмущённый Орлан.

Антон проснулся и вспомнил слова Слепца, и как мама ждала вечера, чтобы рассказать об этой удивительной встрече папе. И когда, наконец, устроились всем семейством на печной лежанке, прижались шестеро друг к другу, мама поведала папе насчёт предсказанных старцем гостей.

– Не верю я в предсказания, – сказал папа. – Как вообще человек что‑то может знать о будущем?

– А наш дед Игнатий особенный. Как что скажет, так и будет.

– Совпадение.

– Ну вот, посмотрим, исполнятся слова старца или нет.

– Посмотрим, посмотрим.

В голосе папы мальчику слышится улыбка. Папа добрый, думает Антон.

Потом мама шептала Антону на ухо:

– Ишь, чего выдумал, чекисту – о Боге, и зачем, зачем!.

– А я, мама, мучеником хочу быть, как Вера, Надежда, Любовь! Тоже ведь дети, а – вон, за Христа жизнь отдали! И за то в Царство Небесное пошли! Я, мама, тоже так хочу!

Где‑то скреблись мыши, а то вдруг всхрапывала за окном Милка. И тогда папа сонно приподнимал с лежанки голову и говорил: «Чу!». Это смешило Антона. А папа добавлял уже в адрес жены: «Иди спать. Хватит под иконами стоять. Доверчивые вы, бабы, в сказки про Бога верите».

Антону непонятно, как можно такое говорить. Папа, Николай Поликарпович Монастырский, – знаменитость, участник Всесоюзного съезда безбожников в Москве. По возвращении из столицы в местном клубе выступал, рассказывал, кого видел. Заведующая школой, учительница Анастасия Семёновна Иванова головой качала, надо же, Горького с Маяковским лицом к лицу зрел. Неужели и они – безбожники?

«Да. Великие классики советской литературы – великие безбожники! Вот с кого пример надо брать! Маяковский так и сказал: «Раньше у нас по завершении дела говорили «с Богом», а мы теперь будем говорить «на Бога». Во как!» – вещал со сцены Николай Поликарпович Монастырский.

«А Максим Горький что, тоже ругался на Бога?» – спросила Анастасия Семёновна, женщина набожная и строгая нравом. Взгляд её был внимательный и скорбный.

Николай Поликарпович хмыкнул: «На Бога! Поняли?» Прищурился, засунул руку в карман, грудь выпятил. Это была любимая поза Николая Поликарповича, он хотел быть похожим на любимого вождя.

В клуб людей набилось – в проходах стоят, но тихо. Боятся высказываться. Николай Поликарпович понимает обстановку, чувствует себя героем.

«А Горький сказал: Библия – книга интересная, но всё в ней враки. И если и можно читать, то со специальным разъяснением по поводу всех моментов вранья. Так‑то! А ещё предложил товарищ Горький сочинить на церковную музыку новые, не испорченные церковным мракобесием, тексты, в соответствии с моментом истории».

«А вы, Николай Поликарпович, тоже речь держали?»

«А то! Ещё как держал!»

«И всё против Бога?»

«Против таких, как вы, товарищ Иванова. А сказал то, что требовалось сказать. Что есть у нас по сей день несознательные элементы, которым религиозный опиум не даёт времени наводить порядок в школе. В классах грязно, дети из‑за холода в шапках и варежках, печь топят не регулярно, то один раз в два дня, а то и реже. Стёкла выбиты. В вёдра с питьевой водой грязь сыпется. Ученики в одной компании с учителем курят. Домашних заданий не выполняют. На уроках шум, ругань. Питания горячего в школах нет. А школьного ячменя уворовали до семи центнеров».

«Требуется пояснение, Николай Поликарпович. То вы в газете «Красный колхозник» прочитали. А там писали не про нашу школу».


«Чу», – повторял про себя Антон. Как интересно. Скажешь слово, а за ним целый мир. Вот папа сказал «чу», а вот есть слово хорошее, на «чу» начинается – чудеса. И разве не чудесно, висит за окном луна и все‑все‑все её видят. А потом вместо луны появится солнце, и где‑то там, на солнце, взгляды людей будут встречаться друг с другом. Там, на солнечной планете, они не чужие и не враги друг другу. И даже красные и белые друг другу там – не враги. И верующие, и неверующие – они тоже друг другу на небе – не враги. И папа Антона там – совсем другой. Потому что солнце одно на всех, и луна тоже. А над всем этим – Тот, кто сотворил не только солнце и луну, а всё и вся.

«Спаси, Мати Божия, сохрани, Мати Божия!» – слышал Антон голос материнский и начинал вслед за мамой молиться. И молитвы превращались в звёзды, и звёзды сыпались с неба через открытое окошко к Антону на подушку. И снилось ему, что стоят они с мамой и папой и сестричками на облаке, молятся, а по небу к ним Сам Господь с Матерью Божией идут и улыбаются.

Проснулся Антон. И не страшно, что люди злые в доме. (Когда Бог рядом, разве может быть страшно). А у них голоса, у‑у‑у… А один голос вроде подобрее, и вроде даже знаком.

Антон высовывает голову из‑под одеяла и зажмуривается от света. Солнце бьёт в глаза. В солнечных лучах фигуры гостей кажутся чёрными‑пречёрными. Лиц не видно. Расхаживают по комнате, подходят к печи, там слышны перешёптывания и смешки.

«Дяди‑дяденьки, где ваши валенки, квасом будем угощать, и на свадьбу приглашать!» Это Катюха. На сестёр шикают. Те щекочут брата, Игорь хохочет.

За столом сидят папа и мама, сложили на коленях руки. Папа, как увидел гостей, так стал таким задумчивым. И взгляд отстранённый. Смотрит на пришедших, будто это не они, а он гость в доме. И молчит. Мама закуталась в платок из козьей шерсти. Под платком у мамы большой живот. Мама ждёт малыша.

– Ничего такого у вас вроде нет для экспроприации, – сказал один из мужчин, оглянулся и увидел проснувшегося Антона.

– О, старый знакомый. Ну, здорово, что ли.

Мужчина улыбается. Протягивает Антону руку. Мальчик пожимает руку, смотрит в глаза человеку в военном френче и как тогда, возле сельсовета, крестится. Мужчина подмигнул мальчику, присел на корточки, сказал так, чтобы никто не услышал:

– На улицу выйдем, я тебе секрет открою.

За окошком видно, как по двору люди ходят. Вот один спугнул Мурзика, заглянул в комнату, распластал тёмные руки по освобождённому от кота подоконнику.

– Товарищ комиссар, разрешите доложить. Осмотр дворовой территории показал – имеются в хозяйстве корова, две лошади, куры. Будем забирать?

Комиссар взглянул на Антона.

– Что, Антон, скажешь?

Удивительно Антону – все на него смотрят, словно от ребёнка тут что‑то зависит. Папа смотрит на Антона так пристально. Будто сказать что хочет.

Антон – не трус, и будет говорить правду.

– А то скажу. Нельзя нам без коровы. У нас дети малые. Детям молоко нужно. И скоро пятый родится. И ему тоже молоко будет нужно.

– Смелый, – сказал за окном чужой и хохотнул. Потянуло дымом. Это чужой закурил.

– Отойди, Возницкий, не дыми сюда, беременная в доме, – сказал комиссар.

– Ты у нас, товарищ комиссар, известное дело, жалостливый. Да я не против. У меня самого жинка на сносях.

Голова исчезла. В окне стало видно, как собираются за изгородью сельчане, гомонят, посматривают во двор Монастырских.

Сегодня в селе ночь была беспокойной. Бригады ходили. Опустошали зажиточные семьи. Раскулачивали.

А Монастырским повезло, переговариваются соседи, уходят от Монастырских злодеи с пустыми руками, кормилицу‑корову, вот удивительно, не тронули, и на подводу ничего не погрузили.

Выбежал на крыльцо Антон, стоит босой, рёбра под кожей ходят, трусы синие до колен. Отец выглянул, взглянул на сына, потрепал по голове, ушёл в избу.

– Эй, дядя, – зовёт Антон. – Ты что, забыл?

– А, да, – вернулся комиссар. – Я же тебе секрет сказать хотел.

Кивнул на крестик деревянный на груди мальчика:

– Не боишься носить?

– Нет.

– А я свой запрятал.

– Неужели и у тебя крест есть, неужели в Бога веришь? – спросил Антон.

– А куда деваться, ведь Бог есть, это и так понятно. Не было бы Бога, не было бы нас с тобой, и вообще ничего бы не было, ни планеты нашей. Ни этого солнца. Правда, я об этом никому не объявляю, да и крест, каюсь, не ношу. А мать‑старуха меня за это пилит.

– А что за секрет ты мне сказать хотел?

– Так вот этот самый. Что я тоже в Бога верую.

– Так ты, значит, тайный христианин, – Антон кивнул в знак понимания. – В древние века много было тайных христиан. Я тебя никому не выдам. Даже под страхом казни.

– Ты, парень, молодец… Да, вот что… Если корову придут забирать…

Комиссар достал из кожаной сумки блокнот, написал химическим карандашом: «Корову, а также и всё прочее из дома Монастырских – не изымать. Воронин».

Вырвал лист.

– Держи охранную грамоту.

3. Страшная ночь


Ночью по селу лаяли собаки, в окнах домов горели огни. В западной части, возле любимого детьми оврага и избушки слепого деда Игнатия, полыхал подожжённый крестьянами дом Петра Бояринова, одного из пяти членов колхозной партячейки. Ходили, уже давненько, слухи о нём, как о тайном осведомителе ОГПУ. «Сколько людей продал, сколько душ загубил», – судачил народ о Бояринове. А недавно кто‑то донёс в областной центр на местного «скомороха», гармониста‑частушечника Мальцова Ивана за его песенки: «Было жить на свете лучше нам при батюшке‑царе. Кто же нам грехи отпустит, храмы рушат, всё в огне»… «Чем меньше коммунистов будет на селе, тем больше будет хлеба везде по всей стране». За антисоветскую пропаганду Мальцова расстреляли. Вывели гармониста ночью, не дали одеться, и в этом самом овраге, под боком у Бояринова, и расстреляли. Без суда, без следствия.

На страницу:
3 из 14