
Полная версия
Самоубийство
– Господа, кофе будем пить в гостиной, – сказала, вставая, Татьяна Михайловна.
Некоторые гости сочли возможным проститься тотчас после ужина. Все были очень довольны приемом. Простился и артист, он должен был выступать еще где-то, мог это делать и два, и три раза за ночь.
– Спасибо, от души вас благодарим, вы нам доставили такое большое удовольствие. Не решаюсь вас просить продлить его: в самом деле, что же еще можно читать после «Манфреда», – ласково говорила хозяйка. «Теперь осталась только тяжелая артиллерия, ну, да это ничего», – подумала она. Дмитрий Анатольевич проводил уезжавших, в передней пошутил сколько было нужно и вернулся в гостиную, еще больше волнуясь. «Главное, это начать. Сейчас ли? Жаль, что я не предупредил Таню. Она еще огорчится… А может, гостям теперь не до серьезных разговоров: удобно устроились с чашками кофе, а тут «политическая беседа». Ну, да что ж делать?»
В гостиной разговор шел о мелодекламации.
– …Артист он, конечно, изрядный, но эта ваша мелодекламация есть вещь гибридная, – сказал Никита Федорович Травников, пожилой профессор истории права. Он был добрейший, любезнейший человек, всем оказывал услуги, но вечно кипятился, возмущался и непременно хотел считаться «злым языком». Называл себя «потомственным почетным москвичом», по аналогии с потомственными почетными гражданами, и в самом деле принадлежал к старому, хотя и не знатному, московскому дворянству. Он и говорил так, как говорили в старой дворянской Москве, без купеческого или народного аканья. Любил вставлять в свою речь старинные, даже церковнославянские слова, а то французские или чаще латинские. По политическим взглядам, с той поры, как и в его кругу стало обязательно иметь политические взгляды, причислял себя к «либеральным консерваторам». Был душой обедов и банкетов, шутливые тосты произносил отлично, знал толк в винах, но ни разу в жизни не был пьян. Брил бороду в ту пору, когда ее все носили, и говорил, что ее брили его духовные предки, римляне, первый народ в мире, создавший науку права; но отпустил бороду, когда она вышла из моды: русскому человеку бриться не надо. Знал он решительно всех, почти со всеми был дружен; но уверял, что на «ты» был в жизни только с одним человеком, и тот оказался провокатором. Студенты его обожали, он их всех знал в лицо, на экзаменах никого не проваливал и никому не ставил высшей отметки, – «пять поставил бы только Савиньи, и с досадой, потому немец». Ласточкины очень его любили, и он их очень любил, хотя Татьяну Михайловну благодушно корил еврейским происхождением, а Дмитрия Анатольевича называл перебежчиком: переметнулся от буржуазии к интеллигенции.
– Опера тоже гибридный жанр, – возразила Люда. Ласточкин тревожно на нее взглянул. «Ох, она навеселе! Что ж, если начинать, то сейчас. Но не стучать же ложечкой по стакану!»
– Так оно и есть, барынька, – сказал Травников. – Но я в опере слов никогда и не слушаю.
– А в «Манфреде» слова чудесные. Это вам не Андрей Белый, – сказал профессор-литературовед.
– Почему, кстати, сей юный поэт Боря Бугаев именует себя Андреем, да еще Белым? Отчего не Голубым?
– Да, ведь разумеется, он сын нашего почтеннейшего математика Николая Васильевича? – спросил Скоблин, один из первых хирургов Москвы, известный, в частности, своим необыкновенным хладнокровием. Он после обедов с водкой и винами уезжал в клинику и там очень искусно производил сложнейшие операции.
– Яблоко от яблони недалеко падает.
Никита Федорович рассказал последний анекдот о профессоре Бугаеве, который будто бы изругал извозчика за то, что тот на козлах сидел к нему спиною. Все смеялись.
– Все же превосходство новых революционных поэтов над старыми не подлежит сомнению, – сказала Люда еще громче. – Я уверена, что они все проштудировали Маркса.
– Барынька, да какие же они революционеры! Я слышал, что за винным зельем они поругивают «жидов».
– Это неправда!
Дмитрий Анатольевич воспользовался случаем:
– Не знаю, штудируют ли Маркса поэты, но в рабочих кругах его влияние все растет, и это…
– И это в высшей степени отрадно, – перебила его Люда. Ласточкин бросил на нее умоляющий взгляд – «помолчи хоть немного!» – и заговорил. К некоторому удивлению Татьяны Михайловны и гостей, заговорил не в обычном тоне, а так, как люди начинают речь; это было видно по его интонации и по чуть поднятому голосу. Впрочем, он шутливо попросил гостей не пугаться:
– Я не намерен занимать долго ваше внимание, а лишь хотел бы положить начало некоторому обмену мненьями с людьми, гораздо более компетентными в политических делах, чем я. Положение, как всем известно, достаточно серьезно. Что ж, du choc des opinions jaillit la vérité[45], – сказал Дмитрий Анатольевич.
– А, ну, ну, посмотрим, какая такая истина, – заметил Ренхель саркастически. Все взглянули на него с недоумением; он обычно не принимал участия в разговорах.
Ласточкин повторил, что считает положение очень тревожным, и не только в России, но и во всем мире. Недавняя вызывающая поездка Вильгельма II в Танжер показала, что мы были на волосок от европейской войны. Кайзер очевидно хотел использовать момент русской слабости. Об этом поговорили, а теперь забыли или забывают. Везде гораздо меньше интересуются общим мировым положением, чем небольшими текущими делами каждой данной страны. О внешней политике и вообще говорят больше разве только на парадных конгрессах. Японская война, сравнительно небольшая, привела Россию чуть не к революции и, во всяком случае, к 9 января. Что же будет с Европой, если так же случайно, из-за каких-либо европейских Безобразовых, начнется всеобщая война?
Дмитрий Анатольевич, на деловых собраниях говоривший очень гладко и хорошо, теперь, от непривычной темы, от удивленных взглядов гостей запинался и не мог справиться с мыслями. Пытался было вернуться к шутливому тону, но и это не вышло.
– Один мой знакомый, – сказал он, – сообщил мне, что Витте в разговоре с Вильгельмом назвал Европу престарелой, увядающей красавицей, медленно идущей к гибели. Можно быть разного мнения о Витте, но нельзя ведь отрицать, что он очень умный человек.
– Это отрицать можно-с, – перебил его сердито Морозов. Он недавно разговаривал с главой правительства, и этот разговор оставил у него очень неприятное впечатление: Витте «дружески» посоветовал ему заниматься промышленностью и бросить политику: «Вы в ней, Савва Тимофеевич, ничего не понимаете. Слышал, вы даете миллионы на революцию. Не советую, очень не советую», – многозначительно сказал он.
– Я был с делегацией у Витте, – сообщил старый земец. – И он ничего об опасности европейской войны не говорил.
– Разумеется, – подтвердил Скоблин.
– В самом деле на Витте ссылаться незачем, Дмитрий Анатольевич, – сказал видный сотрудник «Русских Ведомостей». – Дело не в его уме, но он уже наглядно доказал, что у него очень ограниченный кругозор. Ведь он считает Александра III великим монархом и лучшей формой правления признает самодержавие с хорошим царем.
В сущности, его политика, сдается мне, в значительной мере определяется его личной ненавистью к «ныне благополучно царствующему монарху» и еще…
– Это было бы не так плохо, – вставила, смеясь, Люда.
– И еще личным честолюбием.
«Точно ты личного честолюбия совершенно лишен. Или я», – с недоумением подумал Тонышев, хотя ему хотелось находить прекрасным все в доме Ласточкиных.
– Вы говорите, барынька, о марксизме и поэзии, – отечески, но неодобрительно сказал Травников. – Наш почтенный коллега князь Трубецкой говорит, однако, о мещанах марксизма. Считает, что нет более мещанской интеллигенции, чем наша: у нас будто бы есть мещане марксизма, мещане позитивизма и даже мещане идеализма.
– Верно, ваш почтенный коллега выжил из ума.
– Разумеется, – подтвердил хирург. Он постоянно пользовался этим словом, иногда совершенно некстати. Слушал не интересовавший его разговор очень рассеянно. Смотрел на бородавку на щеке у земца и думал, что было бы очень просто и легко ее удалить, заняло бы две минуты.
– Он умнейший человек, я его очень люблю и почитаю, – обиженно возразил сотрудник «Русских Ведомостей», – но о мещанстве нашей интеллигенции он говорит зря. Достаточно привести в пример его самого, а уж он интеллигент из интеллигентов.
– Это верно, хотя его июньское соло во дворце оставляло желать лучшего, – сказал Травников. – Но об европейской войне, Дмитрий Анатольевич, невозможно говорить. Если б Вильгельм хотел войны, то он объявил бы ее полгода тому назад, когда вся наша армия завязла на Дальнем Востоке. Тогда он взял бы нас голыми руками.
Старый земец с этим не согласился:
– Это бабушка надвое сказала. Не вся наша армия завязла, и у нас есть союзница Франция, и в случае войны с Германией наш народ встал бы как один человек! – с силой сказал он.
– И взял бы власть в свои руки.
– Ну, еще как будет править наша богоспасаемая деревня: Дырявино, Знобишино, Горелово, Неелово, Неурожайка тож, – сказал земец. Он в юности был народником и даже, как Кравчинский, рыл в далеком глухом имении глубокое подземелье для устройства тайной типографии и печатанья поэмы «Стенька Разин». Но на старости лет немного разочаровался в народе и вспоминал о подземелье с грустным умилением.
– Отлично будет править. И, во всяком случае, мировой пролетариат никогда не допустит европейской войны, – сказала Люда.
– По моему бабьему суждению, Вильгельм поскакал в Танжер больше для того, чтобы лишний раз увидеть свои портреты во всех журналах мира, – сказала, смеясь, Татьяна Михайловна. Она видела, что неожиданное выступление мужа не удалось, была огорчена и хотела замять дело. – Господа, кто хочет чаю? У нас «богдыханский», как уверяют в магазине.
– С удовольствием выпью чайку, барынька, – сказал Травников. – А насчет войны, Дмитрий Анатольевич, вы будьте совершенно спокойны. Симпатии к нам на Западе все растут. Вот, Кнут Гамсун так обожает Россию и все русское, что у нас в Москве клал в щи икру.
Все смеялись.
– Он ненавидит Соединенные Штаты еще больше, чем любит нас.
– Рад, что любит Россию, и жалею, что ненавидит Соединенные Штаты, – сказал, улыбаясь, Ласточкин. Он тоже видел, что из обмена мнениями ничего не вышло, и потерял охоту к разговору: не мог отвечать сразу и о Витте, о Трубецком, и о мировом пролетариате, и о Неелове-Неурожайке тож, и о щах с икрой Кнута Гамсуна. Сделал вид, что не очень хотел начинать политическую беседу, и приятно улыбался, чтобы гости не подумали, будто он обиделся.
– Уж какая там европейская война, – сказал Травников. – А вот конституция у нас будет и очень скоро. Мы должны твердо сказать Витте «do ut des»![46]
– Да что же мы-то «do»? Налоги, что ли? Немного.
– Ну, так «facio ut des»[47]. Авторитет в народе у нас, слава Богу, есть. И у государя нет другого выхода. Вот что мне вчера рассказывали…
Разговор пошел обычный, о петербургских и петергофских новостях. «Прекрасные они все люди, цвет нашей интеллигенции, таких, быть может, на Западе мало, но чего-то им не хватает», – грустно думал Ласточкин. Татьяна Михайловна поглядывала на мужа одобрительно: не беда.
Часть третья
I
Не устроившись как следует в Москве, Рейхель решил попытать счастья в Петербурге. Люда всячески его в этом поддерживала. Революционное движение не только не прекратилось после манифеста 17 октября, но еще усилилось. Шел глухой слух, будто в столице ожидается вооруженное восстание. «Во всяком случае, Москва – провинция. Центром будет Питер», – говорила Люда социал-демократам из московского комитета. Сама она в комитет не входила, была этим обижена и огорчена. Товарищи отвечали ей уклончиво. «Без Ильича я и вообще никуда не попаду!» – думала Люда. Ленин же, по слухам, находился в Петербурге. Ей очень хотелось принять участие в восстании. Об опасности и не думала, как не думают о ней гимназисты, отправляющиеся добровольцами на войну.
Жизнь в Москве ей надоела. Было у нее еще и другое основание желать скорейшего отъезда, хотя о нем она старалась не вспоминать. Тонышев теперь чуть не ежедневно бывал у Ласточкиных и явно ухаживал за Ниной. С ней же при встречах был вежливо-холоден и называл ее по имени-отчеству. «Верно Нина сообщила ему, что я «гражданская». Стоило вводить его в их дом!» Она нисколько не была влюблена в Тонышева, любила Нину, но постоянно встречать их в доме Дмитрия Анатольевича было ей неприятно. «Пусть женятся, совет да любовь, мне совершенно все равно, а танцевать на их помолвке я не желаю. Очень влюбчив господин эстет».
Рейхелю она, конечно, иначе представляла необходимость переезда:
– Посуди сам, Аркаша, – говорила она миролюбивым, почти ласковым тоном. – Здесь тебе только обещают в лучшем случае штатную доцентуру. Часового гонорара для жизни не хватит, придется и дальше брать деньги у Мити. Ведь надо же этому положить когда-нибудь конец!
– Конечно, надо. Мне это нестерпимо тяжело. Но именно для переезда придется у него взять денег, и какая же гарантия в том, что в Петербурге мне что-нибудь предложат? Разве у нас умеют ценить людей!
«Других умеют», – подумала Люда. Она считала его выдающимся ученым: «Хоть это же у него есть!» – Но неудачи Рейхеля еще усилили в ней раздражение против него. Сама этого стыдилась: «При чем тут удачи и неудачи? Что они доказывают? Во всяком случае, он настоящий ученый и труженик. Просто ему не везет. И Митя все-таки его несколько подвел. Он не виноват, что институт не создался, но зачем обещал золотые горы?» – думала она. «В Петербурге, если место найдется, Аркадий будет совершенно счастлив. Ведь ему почти ничего не нужно. Ему нужно спокойно работать и непременно в своей лаборатории, чтобы быть совершенно независимым. По той же причине ему необходимо, чтобы у него не было никаких долгов. То, что он берет деньги у Мити, у него настоящий пункт умопомешательства. Роскоши, денег он даже не любит, он один из самых бескорыстных людей, каких я когда-либо знала. – Старалась думать о нем справедливо. — И еще ему нужна женщина, да и то не очень нужна…»
– Гарантии, конечно, нет, но там возможностей верно больше.
– Что ты об этом знаешь?
– Штатную доцентуру можно получить и там. Хуже в этом отношении, чем здесь, в Питере, наверное, не будет. Там и я найду, наконец, платную работу.
– Не знаю, почему ты ее найдешь именно там. У тебя нет никакой квалификации, – угрюмо ответил Рейхель. Он и не хотел, чтобы Люда вносила свои деньги в хозяйство; сказал это больше потому, что теперь им обоим было трудно разговаривать без колкостей. Тотчас раздражилась и она.
– Пока и тебе не слишком помогла твоя «квалификация»… Хочешь, я сама поговорю с Митей? Татьяна Михайловна будет очень рада нашему отъезду, а он особенно спорить не будет. Предупреждаю, он потребует, чтобы ты взял много денег. Я возьму.
– Ни в каком случае!
– Тогда говори сам. Всем известно, что ты джентльмен и что он джентльмен, ты преимущественно снаружи, а он и внутри. Вообще вся ваша порода состоит из джентльменов. Нина тоже воплощение благородства, хотя страстно хочет выйти замуж за Тонышева, он ведь богат и делает блестящую карьеру.
– Я, конечно, не такой замечательный психолог, как ты, и не берусь делать характеристику твоей сложной натуры. По-моему, твоя трагедия в том, что ты считаешь себя чрезвычайно умной, тогда как на самом деле ты дура, – сказал Рейхель, совершенно разозлившись из-за «ты преимущественно снаружи». Он сам тотчас почувствовал, что для «колкости» это уж несколько сильно. Таково впрочем было в последнее время его искреннее убеждение.
Они поссорились. С Ласточкиным Аркадий Васильевич поговорил на следующий же день.
– …Что ж делать, я должен искать платной работы. Не могу без конца быть тебе в тягость, – сказал он.
– Ну, что ж, попробуй, – сказал Дмитрий Анатольевич. – Мне так жаль, что…
– Надеюсь, я там найду работу, – перебил его Рейхель. Он имел привычку недослушивать собеседников и даже не подозревал, что это может их раздражать.
В поезде он с Людой почти не разговаривал. Как только они в Петербурге устроились в «Пале-Рояле», Рейхель отдал ей половину денег, полученных от двоюродного брата.
– Митя заставил меня принять тысячу рублей, – сердито сказал он.
– Но зачем ты мне даешь половину?
– Так вернее. Если я потеряю, останутся твои. Если потеряешь ты, останутся мои.
– Да ни ты, ни я никогда денег не теряли. Впрочем, как хочешь. Я спрячу четыреста в свой чемодан.
– И я спрячу четыреста в чемодан.
– Только твой не запирается на замок, – сказала Люда с некоторым недоумением: «Тогда какое же «если потеряешь»?»
Оба целый день бегали по Петербургу. Рейхель посещал профессоров. Оказалось то же, что в Москве: предлагали место в лаборатории и обещали должность штатного приват-доцента. Все же обещания были несколько определеннее, и одна из лабораторий оказалась хорошей. Он встречался с Людой лишь за обедом, да и то не всегда. На беду у него разболелись зубы. Надо было ходить ежедневно к дантисту, ждать долго очереди в приемной, проделывать мучительное лечение. Настроение у Аркадия Васильевича становилось все хуже. Люде было его жалко. «Все равно скоро конец», – думала она. Рейхель думал то же самое. Полусознательно он именно для этого отдал ей половину денег.
Она повеселела, оказавшись в родном городе. Тотчас побывала в партийном комитете, но адреса Ленина не узнала. Ей отвечали, что не знают сами: Ильич скрывается и постоянно меняет комнату, живет отдельно от жены и даже отдельно от нее приехал из-за границы.
– Да, я понимаю, что шпики теперь ищут усиленно, – сказала Люда многозначительно: давала понять, что ей известно о предстоящем восстании. – Да ведь у нас теперь есть своя газета. В какие часы Ильич бывает в редакции?
– В самые неопределенные. Туда тоже могут нагрянуть. Он уже замечал, что за ним ходит гороховое пальто.
– Пойду в газету. Я с Лондона Ильича не видела, – сказала Люда обиженно.
– Правда, ведь вы тогда были с ним на Съезде, – сказал один из членов комитета. Дмитрий, грубовато-веселый и добродушный человек. – Значит, своими глазами видели, как от мартовцев остались рожки да ножки? Ильич и теперь их по головке не гладит. Вот что, завтра в газете состоится редакционное собрание. Назначено на пять часов, значит, начнется в шесть. Приходите пораньше, может, его и поймаете. Приглашены все литераторы, с декадентами включительно. Ох, народ!
– Неужто Ильич пригласил и декадентов?
– С проклятьями, но пригласил. Как же теперь без них? Надо же, чтобы газету читали. Да и пенензы достала жена Горького, а она сама чуть ли не декадентка… Вы там Морозова не видели?
– Видела-с. Говорила-с, – сказала она. Член Комитета засмеялся.
– Побольше бы таких, как он, болванов-буржуев. Так вот, повидайте Ильича и захаживайте к нам. Люди очень нужны, работаем с раннего утра до поздней ночи.
– Вся вложусь в дело! – обрадовавшись, сказала Люда.
II
Она отправилась в редакцию в указанное ей время. Подходя к дому, с восторгом увидела, что через улицу, оглядываясь по сторонам, бежит Ленин, в пальто с поднятым каракулевым воротником. Они столкнулись у входа. Он еще раз оглянулся и, поспешно войдя в дверь, поздоровался с Людой приветливо, но так, точно видел ее накануне. На этот раз в ее отчестве не ошибся.
– Ильич, сколько лет, сколько зим!.. Я так рада! Мне нужно о многом с вами поговорить. Где и когда можно?
Он, поднимаясь по лестнице, только показал рукой на шею.
– Почтеннейшая, сейчас не могу. Разве после заседания, если у вас что-либо важное?
«Почтеннейшая», – подумала Люда.
– Не знаю, как для вас, Ильич, а для меня очень важное. Разумеется, в партийном отношении. Ведь заседание очень затянется? Где же мне вас ждать?
– А вы пройдите в редакционную, послушаете.
– Вы меня в сотрудницы не звали.
Он взглянул на нее изумленно. «Хороша ты была бы сотрудница!.. Впрочем, и другие не лучше», – подумал он.
– Где же мне было вас искать? Милости просим. Это тут, прямо. Если вас спросят, скажите, что я вас пригласил, – ответил он и, улыбнувшись, исчез за боковой дверью.
Заседание еще не началось. Люда только заглянула в комнату. Там стояло много стульев, ни один не был занят. «Нет, что же сидеть одной?» – Но и в передней стоять одной было неловко. «Вернусь минут через десять, когда соберется народ». Она вышла и увидела, что по лестнице, шагая через две ступеньки, поднимается Джамбул. Обрадовалась ему еще больше, чем Ильичу. Он тоже улыбнулся очень радостно, совсем не так, как Ленин.
– Люда, какими судьбами!
– Вы-то, Джамбул, какими судьбами? Вот и думать не думала, что вы в Петербурге!
– И я не думал, – сказал он, отворяя перед ней дверь. В передней расстегнул шубу и оглянулся. Вешалки не было. Не было и зеркала. «Еще элегантней, чем был прежде!» – подумала Люда. – Как это, дорогая моя, вы здесь очутились?
– Пришла на редакционное совещание. Я ведь сотрудница. Вы тоже?
– Как же, как же. Буду писать баллады и рождественские рассказы. Надеюсь, вы никуда сейчас не убегаете?
– Не убегаю. Я просто в восторге, что встретилась с вами! Всегда мы встречаемся в разных партийных учреждениях. Так было и в Брюсселе. Сколько воды с тех пор утекло!
– Да, немало. Где вы живете?
– В «Пале-Рояле». Я только пять дней тому назад приехала из Москвы.
– С мужем?
– С Рейхелем, но я вам давно говорила, что он не мой муж. А где и с какими гуриями живете вы?
– Так легкомысленно нельзя говорить у социал-демократов. Это «трефное».
– Да я ничего легкомысленного не хотела сказать, это у вас такое воображение. Давайте сядем здесь в углу. Или вы хотите уже идти на заседание?
– Отнюдь не хочу. Верно, там уже собрались вице-Бебели, надо будет вести умные разговоры, а я не умею. Где вы сегодня ужинаете? Хотите, поужинаем вместе?
– С великой радостью. Но Ильич обещал поговорить со мной после заседания.
– Неужели вы верите его обещаниям? Мне он тоже обещал и давным-давно забыл.
– Зачем же вы пришли?
– Послушать умных людей.
– Все-таки вы не настоящий большевик.
– Разумеется, не настоящий! Подделка самой грубой работы.
– Кто же вы?
– Я склоняюсь к мистическим анархистам. Они ваши «друзья слева», как кадеты называют вас.
– Вы не изменились, вечные шутки!
Отрываясь от болтовни, Джамбул негромко называл ей проходивших людей. Некоторых она сама узнавала по фотографиям из «Нивы». Это были очень известные писатели.
– Видите, какие вдохновенные лица, – говорил он вполголоса. – У них мировая скорбь!
– «Братья-писатели, в вашей судьбе – Что-то лежит роковое…»
– Ничего, они и с «роковым» все доживут до восьмидесяти лет и умрут от простаты или от болезни печени. Сколько Савва Морозов платит за «роковое» построчно?
– Какой гадкий вздор! И очень хорошо, что доживут!
– Нет, не очень хорошо. Человек не должен умирать развалиной, и вообще не надо жить долго.
– Да, знаю, вы Полиоркет! Во всяком случае вы видите, что за Ильичом идет весь цвет русской литературы!
– Сейчас верно прискачет из Ясной Поляны и Лев Толстой. Надеюсь, ему послали приглашение срочной телеграммой? – спросил Джамбул. – Ну, пойдем все-таки слушать вице-Бебелей.
На улице Джамбул расхохотался.
– Ох, ловкий человек Ленин… Дока!.. Кажется, так говорят: дока? – сказал он. Когда редакционное заседание кончилось, они минут десять ждали в передней. Затем справились, им ответили, что товарищ Ленин давно ушел.
– Верно, Ильич забыл, что назначил мне свидание, – смущенно сказала Люда.
– Разумеется, забыл! Просто забыл! – весело говорил Джамбул.
К приятному удивлению Люды, он назвал извозчику очень дорогой ресторан. «Значит, отец прислал много денег», – подумала она. По дороге он обнял ее за талию, что удивило ее еще больше. Болтал со смехом о заседании и очень хвалил Ленина.
– Ему министром быть бы! И как хорошо он председательствовал! Вы заметили, как он ловко говорил с этим поэтом, как его? Красавцу очень хотелось написать политическую статью, а Ленин «отсоветовал» так учтиво и почтительно: «Зачем вам разбрасываться? Арабскому коню воду возить! Вы пишете такие изумительные стихи!» Разумеется, он его и человеком не считает, а в его стихи отроду и не заглядывал: должно быть, никогда в жизни никаких стихов не читал.
– Неправда! Ильич обожает Пушкина. Да он и сам пишет стихи, правда шуточные.
– Неужели? Может, и «станцы» пишет? Ужасно люблю слово «станцы», хотя не знаю, что оно собственно значит. Как надо говорить: станец или станца? По-моему, станцем называется сарафан, но, вероятно, поэты лучше знают. У Пушкина есть станцы, по форме чудесные, а по содержанию довольно гадкие: «В надежде славы и добра…» Это он от Николая-то ожидал добра!
– У Пушкина «стансы», а не «станцы»!