bannerbannerbanner
Вологодские заговорщики
Вологодские заговорщики

Полная версия

Вологодские заговорщики

текст

0

0
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Он при помощи Кузьмы немедленно принялся восстанавливать старые знакомства и заводить новые. Три дня ходил по лавкам, был и на Торговой площади, и в Гостином дворе, не говоря уж о том, что под боком, – Ленивой площадке, смотрел цены, сравнивал товары, задавал вопросы. Вечером братья Гречишниковы и сами в гости ходили, и гостей принимали, разговоры велись все те же – о товарах и ценах. Но не только.

На четвертый день, когда уж смеркалось, Мартьян Петрович заявился к деревнинскому семейству.

Настасья как раз была в подклете, разбирала узлы и ужасалась: сколько же всего нужного оставлено в Москве…

– Заходи, Мартьян Петрович, – сказал Деревнин. – Прости, что у нас тут словно Мамай прошел. Все в одной комнате ютимся, и тут же доченьки мои играют. И усадить-то тебя некуда.

В голосе был явный упрек.

– Я с доброй вестью, Иван Андреич, – ответил Гречишников. – Живет в Вологде черной сотни купец Анисимов. Хоть и черной, а богатство у него немеряное. Его приказчики дорогие меха скупают, он своих людей за рыбьим зубом посылает, их на Двинской губе все поморы знают, они с самоедскими князьками поладили. Поморы для него ходят к Мангазее, туда остяки и тунгусы провозят ясак и много чего на продажу, так они это берут.

– Мангазея?.. – спросил Деревнин.

– Да, там теперь и острог, и свой воевода. Не на пустое же место тунгусы с самоедами ясак везут. Анисимовские люди еду на Пустоозеро, там сходятся с самоедами, сделки ведут без денег, выменивают у самоедов соболей на сукно, холсты, сало, кольчуги, толокно. Артемий Анисимов – он оборотистый. Он один из первых с Москвы прибежал. Купил двор, осенью ему пристройки поставили, четыре сруба на подклетах, и наверху светлицы, живет хорошо, нам бы не хуже. А у него молодая жена Ефимья, и он ей угождает. Сам знаешь, как это делается. Мониста и серьги уж в укладки не вмещаются.

– Уж знаю… – проворчал Деревнин. Он уже не умел так угождать Авдотье, как хотя бы десять лет назад, и, чтобы жена не дулась, покупал спокойствие в доме подарками – пока еще мог делать подарки.

– Так вот, приехал сюда Анисимов со всем двором, опричь хором, и, понятно, притащил всех комнатных баб своей дуры. И что бы ты думал, Иван Никитич? Одна вдовушка в Москве за столько лет жениха не сыскала, а в Вологде огляделась, подцепила, повенчалась и ушла к нему жить. Другая и вовсе померла. Анисимовская женка шумит: все ей не так, ходить за ней некому! А вологодскую бабу не желает – они-де так лопочут, что не разобрать. Врет, конечно. Вот я и подумал о твоей Настасье. Сперва с самим Анисимовым переговорил: есть-де чистая вдова, примерного поведения, говорит на московский лад – не придерешься. Потом моя Терентьевна побежала, с Ефимьей Анисимовых толковала. Могут взять твою Настасью… погоди, не возражай! Могут взять вместе с дочками. У Ефимьи единое чадо – Оленушка, ей седьмой годок, ей подружки нужны.

– А какую ей положат плату? – спросил благоразумный старый подьячий.

– Для начала пусть за стол для себя и дочек послужит. Сумеет той взбалмошной Ефимье угодить – Анисимов отблагодарит. Ему покой в доме дороже золота и яхонтов.

– Эх…

Деревнин сказал одним своим «эх»: не думал, что доживу до того дня, когда невестку, вдову покойного Мишеньки, сам, своими руками, отдам в услужение к купчихе. Но там Настасья с дочками наверняка будет сыта. А ему, Деревнину, все заботы меньше – на три рта.

– И скажи ей – пусть не кобенится. В анисимовским доме богатейшие купцы бывают. Глядишь, кто на нее и заглядится. И возьмет, на троих детей не поглядит.

– Гаврюшку не отдам! – возмутился Деревнин.

– Ну, стало, Гаврюшку при себе оставишь, – усмехнулся Гречишников. – А ты не забыл ли часом, что у тебя две дочки на выданье? Пора о женихах подумать. Зови Настасью! Я же по одному дельцу еще съезжу и вернусь.

– Дарьица, беги за матушкой, – приказал дед.

Настасья, когда ей свекор сообщил о затее Мартьяна Петровича, перепугалась до полусмерти.

Она была настоящей теремной затворницей. При матушке своей – только в сад летом да в церковь Божию; выдали замуж за Михайлу – тоже нигде не бегала, одно знала – мужу угождать и деточек растить; помер Михайла – так себя блюла, как не всякой благочестивой вдове удается. Даже вольных речей, какими ключница Марья развлекала Авдотью, не слушала. И вдруг – в чужой дом, к незнакомым людям?

Но свекор, которого она привыкла слушаться, приказал: иди и служи той Ефимье честно, будешь всегда сыта и довольна, и с детками своими вместе; глядишь, и Гаврюшке что-либо перепадет. И не век же сидеть в Вологде – рано или поздно прогонят с Москвы панов, можно будет вернуться и опять зажить по-прежнему.

Как свекра ослушаться?

Но он велел принарядиться, и это смутило Настасью: никаких таких особенных нарядов у нее не водилось. Ну, есть одна, всего одна, красная рубаха-исподница, к ней шитые жемчугом запястья. Есть три летника[2] – синий, лазоревый и зеленый, две распашницы есть, к ним – вошвы[3], расшитые пестрыми шелками, есть еще кортеля[4], подбитая мехом, есть опашень[5] с серебряными пуговками, из красного сукна… телогрея есть, что еще?.. Не густо! Прочее, что было, перешила для дочек.

Выручила Авдотья.

Большой дружбы меж ними не было, но и не ссорились. Порой даже объединялись против Ивана Андреевича, не давая ему быть слишком строгим к детям. И вот Авдотья, вызвав на крылечко, сказала:

– Ты, свет, не его слушай, а меня. Наряжаться не вздумай! И румяниться незачем. Ты – бедная вдова, хочешь, чтобы взяли в дом из милости. Кто ее, ту Ефимью, знает – может, страшнее черта. А коли ты покажешься красивее, чем она, то держать при себе такую красу она не захочет. Ей, я чай, нужны комнатные женщины невзрачные, чтобы рядом с ними она была – царица! Опять же – пост еще не кончился, нечего наряжаться.

Настасья согласилась и с помощью Авдотьи собрала себе наряд – не так чтобы совсем смирный, но и достаточно скромный. Летник – синий, опашень взяла у мамки Степановны, неразбери-поймешь какого цвета, главное – темный. Поверх волосника, в который упрятала русые косы, надела тот убрус[6], что носила дома, его концы когда-то были богато расшиты жемчугом, теперь жемчуг был спорот и приготовлен для дочек. Кику[7] Настасья тоже одолжила у мамки Степановны – у нее их были три. В последний миг вынула из ушей висячие серьги, вдела «лапки». Совсем без сережек-то нельзя, неприлично. Не инокиня, чай. Эти «лапки» с синенькими камушками ей покойная матушка вдела, когда ушки только прокололи, потом их же Настасья вдела сперва своей Дарьюшке, потом своей Аксиньюшке. Теперь внучкам свекор велел носить другие серьги, побогаче, а эти лежали в укладочке.

Только собралась – а тут и Мартьян Петрович пожаловал.

– Готова? Вот и славно, – сказал он. – Сейчас же тебя и отвезу.

Оставив детей на Авдотью и Степановну, Настасья принарядилась и отправилась с Гречишниковым к Анисимовым.

Мартьян Петрович из тех лошадей, что шли в обозе, оставил двух, прочих продал, да еще сильного вороного возника, Никитин подарок, за которого хорошо заплатил Деревнину. Конюх Никанор его одобрил, а братец Кузьма сказал: чем в Вологде хорошего мерина искать, лучше этого забирай. Оставалось прикупить санки, в которые закладывать красавца, и он раздобыл отличные – чтобы, разъезжая по своим купецким делам, выглядеть достойно. Кучером посадил красивого парня Ермила, служившего у него в московских лавках в молодцах. Нужно ли открывать в Вологде свою лавку, Мартьян Петрович еще не понял; пожалуй, пока стоило вести торговлю со склада, куда будут приезжать за товаром хоть из Ярославля, хоть из Твери.

Гречишников усадил Настасью в санки, сам сел рядом, укутал ноги медвежьей полстью – и поехали.

Анисимовы жили тут же, в Верхнем посаде. Главной улицей там была Васильевская, она же постепенно переходила в Кирилловскую дорогу, которой вологжане ездили в Кириллов Белозерский монастырь. Проходила Васильевская через Каменье, и там поставил себе хоромы купец Анисимов. Хоромы на вид были не так чтоб хороши – из еловых бревен, строенные без единого гвоздя, окна – малы, крыши – под слоем земли, что, по мнению вологжан, могло уберечь от возгорания и пожара.

Но внутри Анисимов с домочадцами уже отлично обустроились, хотя, по словам Гречишникова, московские палаты были не в пример обширнее и краше. Окна купец велел делать слюдяные, не бычьим же пузырем их затягивать. Слюду велел ставить «монастырскую», красивую. Отыскал он и печников. Не так много было в Вологде слюдяных окошек, и печей с дымоходами, большинство вологжан топили избы по-черному, да и теплые церкви также.

Покои Ефимьи, стоявшие на трех высоких подклетах, имели свое крыльцо, довольно просторное – Настасья даже позавидовала: вот где хорошо было бы летом сидеть да рукодельничать! Сада, правда, не было, а Настасья выросла там, где даже небогатый человек имел при доме сад. И она подумала: куда же деточек летом выпускать, где им качели ставить?

Мартьян Петрович окликнул дворовую девку, что вынесла с поварни два ведра помоев, приказал взбежать к хозяйке и сообщить: приехала-де купецкая вдова, Настасья, Деревниных. Вскоре сверху прибежала девчонка – забрать Настасью.

– Ступай с Богом, – сказал Гречишников. – А меня в поминание впиши – хотя не тебе услугу оказал, а Ивану Андреичу. Молись, чтобы Господь мне прибыль послал. Потом, Бог даст, и для Авдотьи дельце сыщем. Может, прясть с дочками будет. Не пропадете!

Ефимья сама вышла Настасье навстречу. Увидела ее Настасья и обомлела: такой красавицы не то что на всей Москве, а и во всем царстве, поди, нет. В своих комнатах купчиха особо волос не прятала, из-под волосника были малость видны толстые золотистые косы, а пряди, что обрамляли лоб, пушились – их сколько ни смачивай, ни примазывай, гладкими не станут. Губы – алые, пухлые, носик – прямой и чуть вздернутый, щеки – свежие, полные, а глаза…

Как раз из высокого окошка пал свет на личико Ефимьи, и огромные синие глаза вдруг засверкали почище всяких яхонтов. Заговорила красавица – и Настасья увидела мелкие белые зубки, которые сравнить можно было разве что с жемчугом.

– Добро пожаловать, – нараспев сказала Ефимья. – Будешь умна и верна – озолочу! А что ж дочек не привезла?

– Я, Ефимья Савельевна, не знала, приглянусь ли тебе. А деток в холод туда-сюда возить не хотела, я их берегу. И то уже дорогой чуть не застудила…

– Ин ладно, поживи тут денька два. Коли пойдет у нас на лад – пошлю за детками каптану[8]. Да, да, как уезжали с Москвы – мой Артемий Кузьмич нарочно для меня купил у каких-то бояр каптану, в ней, поди, боярыня в Кремль, еще к царице Ирине, ездила! А теперь вот я выезжаю – то в богомольный поход соберусь, то к родне. Это чтобы ветер лица не попортил. Ты когда-либо каталась в каптане?

– Нет, матушка Ефимья Савельевна, – заробев от такой бойкости купецкой жены, тихо ответила Настасья. Каптаны она, конечно, видела – это целый домик на полозьях, и зимой ничего лучше быть не может – ни снег, ни ветер туда не попадают. Не то что в открытых санках от Москвы до Вологды – сколько гусиного жира женщины за эти дни на лица извели, и подумать страшно.

– Стало, и берись за дело. Ты рукоделиям обучена?

– Обучена…

– Глаша, приведи Оленушку! – велела купчиха. – Доченька взялась рушничок вышивать, первый! Швы знает самые простые. Так ты посиди с ней, поучи ее.

Ученье вышло сомнительное. Села Настасья с красавицей Оленушкой в светлице, и только девочка взялась за работу, как снизу мать присылает кусок медового пряника. Пряник съеден, опять иголку – в руки, сделано несколько стежков – снизу мать шлет плошку каленых орешков…

Когда за слюдяным окошком стало темнеть, Ефимия сама пожаловала – посмотреть, много ли вышито.

– И только? – удивилась она.

Настасья не знала, что ответить.

– А я-то думала… – В голосе купецкой жены было сплошное разочарование.

– Пойду я, Ефимья Савельевна. Вижу – не ко двору пришлась, – Настасья поклонилась и вышла на узкую лестницу. Ее шуба и отороченная полоской меха черная бархатная шапка остались в сенях.

Стыдно было до слез. Выходит, всех подвела – и свекра, и Гречишникова. Но не жаловаться же на дитя и на ту сердобольную матушку, которая то и дело шлет чадушку всякие заедки.

Как возвращаться домой – Настасья не знала. Ее привез Мартьян Петрович, на дорогу она не смотрела. И даже в какой улице поселил давнего приятеля Гречишников – тоже не знала. Понимала одно – нужно уходить, опозорилась, нужно уходить… и поскорее…

– Куда ты? – спросила пожилая женщина, богато одетая, очевидно – мамка Ефимьи; очень часто, выходя замуж, девица приводила с собой в новую семью растившую ее мамку, связь с которой была порой прочнее связи с родной матерью.

– Домой, – коротко ответила Настасья.

– Не по душе, что ли, наши хоромы?

Настасья выскочила в сени, там подхватила с лавки свою шубу, нахлобучила шапку и спустилась во двор. Во дворе она спросила первую попавшуюся бабу, где живет купец Гречишников. Баба не знала.

А меж тем ночь опускалась на Вологду, и на анисимовском дворе могли вскоре спустить с цепи сторожевых кобелей.

Настасья решила дойти до ближайшей церкви. Там собираются богомольные бабы и могут знать о Гречишниковых – Мартьян Петрович приехал с большой семьей, со старыми и малыми, и у Кузьмы Петровича тут семья не первый день живет, и старики наверняка ходят куда-то замаливать грехи.

Выскочив за ворота, Настасья стала озираться в поисках прохожих. Как назло, ни одного не было. Зато подкатили к воротам санки, в которых сидели двое и весело хохотали. Кучер окликнул здешнего сторожа, сторож отозвался, санки вкатились под крытые ворота.

Двое мужчин продолжали смеяться, перебрасываясь непонятными словечками. Настасья сперва удивилась, что ничего разобрать не может, потом догадалась: это ж не по-русски!

С языками у московских жителей, а тем паче жительниц, дело обстояло плоховато. Кабы не притащил Расстрига на Москву невесту-полячку с огромной польской свитой – то и этого бы языка ввек не слыхали, потом вообще пришло польское войско. Да и на что иные? Церковнославянскую речь в храме Божьем кое-как все понимали, а если явятся на торг купцы из таких украин, что с трудом понимаешь их лопотанье, то пусть осваивают московский выговор, иначе товар не продадут.

Речь анисимовских гостей ни на какое лопотанье не походила – не то что ни одного знакомого словечка, но и звуки вовсе нерусские.

Ворота за их санками затворились.

Настасья осталась на улице одна…

Впрочем, не одна! Шагах в двадцати от нее на перекрестке стоял высокий плечистый человек в огромном светлом тулупе. Ворот тулупа был поднят. И глядел этот человек на анисимовские ворота.

Настасье впору было к забору прижаться, чтобы этот здоровенный человек ее не заметил. Мало ли – вор, налетчик, насильник?

Она в браке не была счастлива – несчастна, впрочем, тоже не была, муж Михайла не бил, но и ласкать – не ласкал. Когда он помер, Настасья решила: с нее хватит, есть трое деточек, вот ими и следует утешаться. Замуж она не хотела. Прожив несколько лет вдовой, даже не представляла себе, как это – снова оказаться под мужиком.

Человек в тулупе прошелся взад-вперед, замер – и вдруг чуть ли не саженными прыжками оказался рядом с Настасьей. Она вскрикнула, но ему не было дела до перепуганной бабы, он всего лишь хотел оказаться в тени забора. К воротам подъезжали еще одни сани, запряженные приметным возником – с белой звездочкой во лбу.

Настасье отозвались только что спущенные с цепи дворовые псы. Огромные кобели радостно понеслись через двор к забору – им было любопытно, что там творится. Закричал сторож, отгоняя их, чтобы принять припозднившихся гостей. Псы не унимались. И это сильно не понравилось мужику в тулупе.

Ведь если псы примутся с лаем кидаться на забор там, где стоят с другой стороны люди, – выбегут сторожа, мало ли кто приглядывается к купецким хоромам.

– Молчи, Христа ради, – сказал он Настасье. – Молчи, дура…

И она поняла: сейчас произойдет ужасное.

Настасья и не знала, что умеет так звонко и пронзительно визжать.

Мужик пустился наутек, а она, вдруг обезножев, села в сугроб под забором. Там ее и отыскали выскочившие со двора сторож с факелом и еще какой-то человек – видимо, кучер анисимовских гостей.

– Ты, что ли, вопила? – спросил сторож. – Чего расселась, вставай! Или ты тут рожать собралась?

– Ахти мне… – прошептала Настасья.

– Не тебя ли Гречишников сегодня приводил?

– Меня?..

– А чего голосишь на всю округу?

– Мужик… Стоял тут, под забором… кричать не велел…

Настасью выдернули из сугроба и втащили во двор. Она и не поняла, как вознеслась на высокое крыльцо – не Ефимьино, а другое. Потом ее втолкнули в сени.

– Ты чья такова? – спросил вызванный сторожем из хозяйских палат мужчина. – Что у наших ворот забыла?

Настасья растерялась. Так вышло, что, живя в доме свекра, она с посторонними мужчинами вообще никогда не разговаривала. А тут – статный молодец, русые с проседью волосы, коротко остриженные, и борода кудрява, и брови мохнаты, и в плечищах – косая сажень. И зипун на нем богатый, из плотного полосатого шелка, алого с рудо-желтым, какой носят в жарко натопленных комнатах, и рубаха по колено – тонкого холста, и порты также полосатые, одно слово – щеголь.

– Ее, сдается, Мартьян Гречишников сегодня к хозяйке приводил, – объяснил сторож. – Позови, свет, Артемия Кузьмича. Он велел – коли что сомнительное, тут же его кликать.

Хозяина пришлось ждать. Настасью усадили на узкую лавку, по правую руку встал сторож, по левую – кучер, и чувствовала она себя – как воровка, которую прихватили на горячем. Наконец вышел Артемий Кузьмич.

Лет ему было не менее, чем Деревнину, но Деревнин – сух, поджар, сутул от приказной службы, наряди его в подрясник – и вот тебе инок-постник. Анисимов же – телом обилен, брюхо – всякому приходскому попу на зависть, шея – с Настасьино бедро толщиной, не меньше, а личико, как шутят веселые приказчики на торгу, в сковородку не уместится, щеки, поди, со спины видать. Однако взгляд прищуренных глаз – острый, умный.

– Говори, – велел он. – Да все сказывай, с самого начала. Как ты к нам под забор попала?

Он был на удивление терпелив и выпытал у Настасьи все – с того часа, как к Деревнину пришел Мартьян Петрович и сообщил, что Ефимья Савельевна ищет себе комнатную женщину.

– Так. Пока что вранья не заметно. Андрюша, сходи в Ефимьины палаты, вызови Акулину, скажи – хозяин велел.

Как водится в богатом доме, где палаты стоят на многих подклетах, помещения соединялись переходами, а иные – открытыми гульбищами, опоясывавшими здания. Акулина прибежала быстро, и Настасья узнала ту женщину, которую сочла мамкой Ефимьи.

– Глянь-ка, узнаешь? – спросил Артемий Кузьмич.

– Да Господи! Как же она сюда-то попала? Ведь прочь со двора пошла! – воскликнула Акулина и сразу все, что знала, хозяину поведала.

– Стало быть, не соврала, – убедился Анисимов. – Забери ее к себе, Акулина, время позднее, в моих покоях ей делать нечего, а коня ради нее гонять – не желаю. Да и куда гнать – непонятно. Постой! Еще раз перескажи – что то был за человек, который возле моих ворот околачивался. Может, есть примета, чтобы его потом опознать?

– Нет приметы… – горестно прошептала Настасья.

– А голос? – подсказал тот, кого Анисимов звал Андрюшей; Настасья решила, что младший родственник.

– Голос?..

– Сама ж говорила – молчать велел, дурой называл!

– Да будет тебе, – буркнул Артемий Кузьмич. – Дура – она дура и есть. Уводи ее, Акулина, и без нее забот по горло.

Настасья удивилась: какие вдруг заботы у купца на ночь глядя, когда лавки давно закрыты? Потом вспомнила: к нему ж иноземные гости приехали. И молча пошла следом за Акулиной.

Та привела ее обратно в покои Ефимьи Савельевны. И тут Настасья поняла, насколько скверно разбирается в людях. Ей красавица-купчиха показалась гордячкой. А та вдруг быстрым шагом устремилась навстречу, да еще и обняла со словами:

– Что ж ты, мой свет, сбежала? Коли обидели – прости, Христа ради!

И тут-то начались совсем иные речи, столь приятные материнскому сердцу: о дочках, об их здоровье, об их нарядах и обувке, о их обучении молитвам и рукодельям. С поварни принесли горячий сбитень, из поставца Акулина достала пряники, орехи, пастилу, пласты левашей – малиновых, смородинных, земляничных, – и прочие постные утехи женского застолья; Ефимья так развеселилась, что велела нести на стол чарки и кувшинчик ставленного меда, невыразимой сладости и крепости. Настасья сперва дичилась, не дело на Страстной закатывать пиры, потом захмелела и принялась жаловаться на горькую бабью долю.

Проснулась она на лавке. Сенные девки разули ее и даже раздели до рубахи. Под ней был мягкий тюфячок, а укрыли гостью одеяльцем на меху.

Голова болела, но сильнее боли было ощущение радости: здесь можно жить, сюда можно привести дочек, здесь тепло и весело!

Потом Акулина, которая действительно была мамкой Ефимьи, и еще одна комнатная женщина, ключница Татьяна, она же – казначея купчихи, позвали в образную вычитывать утреннее правило. Ефимьи там не оказалось, только заспанная Оленушка и сенные девки.

– А где же хозяйка? – спросила Настасья.

– А ее хозяин к себе позвал, – хмуро ответила Акулина. – Вот же выбрал времечко, нехристь…

– Это ж грех… – прошептала Настасья.

– Он, коли потребуется, всех вологодских попов поставит свои грехи замаливать, и никто ему не указ. Деньги-то водятся… Когда зовет – они встают поздно. Им мыльню топят. У нас так заведено – после этого дела хозяин непременно в мыльню идет, хозяйка – опосля того, и мы, грешные, с хозяйкой. Пойдем с нами, свет!

Настасья вспомнила, что чуть ли не месяц обходилась без мыльни, ей стало стыдно. Акулина, все поняв, успокоила ее, а Татьяна дала из своей тряпичной казны чистую рубаху.

И хорошо же было в той мыленке!..

Напарившись, вымыв косы и прополоскав их в травных отварах, Настасья спросила, как сыскать Гречишниковых. Сама она не могла бы указать кучеру, где взять дочек. Ефимья велела подождать – муж поехал в лавки и амбары, вернется нескоро, двоюродные братья – с ним, а более спросить не у кого.

Все утряслось, когда купец приехал обедать. Он знал, как найти Кузьму Гречишникова. Настасью посадили в добротную каптану, и она поехала за дочками.

Но в доме, где семейство Деревнина снимало светлицу, ее ждала очень неприятная новость.

Пропал Гаврюшка. Как ушел в Успенский храм – так по сю пору и не появлялся. Где ночевал – неведомо, жив ли – неведомо…

Глава 4

Опасная несуразица

Отец Памфил был очень доволен юным пономарем. Умения маловато, а старание есть. Научится мокрую тряпку выжимать – цены ему не будет. И готов разговаривать о божественном без всякой робости. Потому батюшка после вечерней службы зазвал его к себе – перекусить, чем Бог послал, да и потолковать о завтрашней службе – она праздничная, пасхальная, все соборные священники служить будут, а новоявленному пономарю будет благословение – облачиться в стихарь. За ними увязались и певчие. Знали – если старенькому батюшке принести из поленницы дров, хоть одну охапку, он может наградить полушкой.

Вдовствовал отец Памфил уже лет двадцать. Добросердечные прихожанки стирали ему белье, носили ему кашу, щи, когда кто хлеб печет – от ковриги хороший кус для него отрезали. Сам же он хотел удалиться в обитель и принять постриг, да все никак не мог собраться.

Гаврюшка, привыкший жить в большой семье, очень удивлялся – как можно жить одному. И он прямо спросил об этом отца Памфила.

– Кто ж тебе, чадо, сказал, что я один живу? – удивился тот. – Вхожу в храм, а там весь иконостас – моя родня, и с каждым святым поздороваюсь, каждому поклонюсь… И, веришь ли, они мне приветно усмехаются…

После чего батюшка заговорил о том, что и надо бы уйти в обитель, а на кого всю эту иконописную родню оставишь?

– Тосковать без них буду, – признался он. – Мои они, я с ними и потолкую, и все как есть им скажу. Ну, как я без них?

Впервые с Гаврюшкой взрослый, да еще сединами убеленный, говорил почти на равных. И Гаврюшка про себя рассказал – как дед его растит для приказной службы, как не хочется целыми днями в приказной избе штаны протирать…

– Строгий дед, поди?

– Строгий… Может и оплеуху дать…

Беседа затянулась. Потом батюшка предложил вместе вычитать вечернее правило. И как раз при последних земных поклонах они услышали петушиный крик.

– Первые петухи! Ох, дед же меня убьет! – воскликнул Гаврюшка.

– Ахти мне, старому дураку… А ты как прибежишь – пади в ноги, повинись, скажи – мы с тобой праздничную службу учили…

– И матушка… матушка, поди, уже ревмя ревет…

Расстроенный Гаврюшка отправился домой.

Он знал лишь один путь – по-над берегом Вологды. Идя другим, да еще ночью, он бы непременно заблудился. Сверху он видел пустую реку – те, кто днем бегал по тропкам, проложенным по льду, в Заречье и обратно, в Верхний или в Нижний посад, давно уже спали. И тусклые окошки на том берегу погасли, и не понять было, как стоят дома, одни лишь церковные колокольни, которых в Заречье набралось немало, мог видеть Гаврюшка – их очертания довольно четко рисовались на ночном небе.

На страницу:
4 из 7