Полная версия
Солнечная тропа
– Опозорил он всех нас потому, что ушёл самовольно из дома, оставил его без присмотра. Хуже этого для доможила и придумать ничего нельзя. Да ты сам посуди: дом, хозяйство – всё оставил. А вдруг пожар, вдруг болезнь – ну кто тогда его деду поможет? Иной домовой – уж и хозяев-то на белом свете нету, и дом стоит пустой – а он из него не уходит, до конца его бережёт. А разрушат дом – он на развалинах жить остаётся. А этот при живых хозяевах из родного дома в заброшенный сарай подался!
Хлопотун был не на шутку сердит, его мохнатые уши не знали покоя. Наконец он решил, что негоже серьёзному доможилу так распаляться впустую, и махнул лапой:
– А что ему! В карты-то можно и в сарае играть!..
И Хлопотун продолжил свою уборку, нисколько не собираясь вести с Лёнькой задушевных разговоров. «Может, мне спать уйти?» – в замешательстве подумал мальчик, но тут другая, простая мысль пришла ему в голову.
– Хлопотуша, а давай я помогу тебе, – предложил он.
Хлопотун, напротив, так удивился, что замер на месте и его глаза от изумления сделались круглыми, как у кошки. Домовой не знал, что ответить, ему никто и никогда ни в чём не помогал. Наоборот, это он, следуя своей склонности, всю жизнь тихо и незаметно помогал людям. То, что сегодня человек захотел подсобить ему, было ужасно непривычно, неправильно и в то же время приятно.
– Да ты, поди, набегался за день-то, – тяжело переводя дух, ответил доможил, – ну а я днём сплю. – И нерешительно добавил:
– Может, в другой раз когда…
Лёнька не понял смятения Хлопотуна, зато хорошо почувствовал, что настроение его изменилось. И тогда он тихонько спросил:
– Хлопотуша, а много в вашей деревне домовых?
– Много? Какой там… Это раньше много было. А теперь раз, два – и обчёлся. Многие за хозяевами в чужие края подались, а остальным и податься-то некуда. В жилых избах только я да Кадило, а прочие – кто где… Кто в пустом курятнике ветру подвывает, кто, опять же, в сараюшке приют нашёл. Один домовёнок в старом магазине поселился, прямо смех. А что ты ему скажешь, неприкаянный мы нынче народ…
Лёнька догадался, что домовёнок – это вроде как маленький ещё домовой, доможилов ребёнок.
– Ну да, дитёнок и есть, – вздохнул Хлопотун. – Да ещё сирота. Прибился тут к нам с год назад. Буду, говорит, в вашем магазине жить, это, мол, самый красивый дом на всю деревню. Ну, живи, какой-никакой, а всё угол… А после поймали мы его. Раз ночью слышим: какие-то голоса в магазине. Мы чух-чух туда, окошко там одно выбито было, так мы к нему. Видим, домовёнок наш стоит за прилавком и важно так говорит:
– Вам, гражданочка, этот платок не подходит. Потому что он в горох, а в вашем возрасте нужно носить поскромнее. Вот, например, возьмите с цветочками, они маленькие, и никто ничего плохого про вас не подумает. А горох лучше купите своей дочке. Она если в городе оденет такой платок, то все сразу и скажут: ну до чего же красивая и нарядная гражданочка, и станут к ней свататься…
Мы стоим, аж рты пораскрывали, а Кадило вдруг как заржёт и всё представление испортил. Продавец-то наш с перепугу под прилавок забился, не высовывается, а Кадилу неймётся.
– Эй, – кричит, – открывай свою лавку! Желаю и себе горох, чтобы в нём жениться! Га-га-га!
Лёньке показалось, что Хлопотун и сам смеётся, хотя наверняка этого не сумел бы сказать никто: лицо домового было так густо покрыто чёрными шёлковыми завитками, тесно прильнувшими один к другому, что в лабиринте этих завитков заблудилась бы всякая улыбка. И лишь голос домового безошибочно выдавал его настроение: то сухо и отрывисто шелестел поздней листвой, то ласкал слух лепетом первой зелени.
– Он после того конфуза с неделю на глаза не показывался, – с невидимой усмешкой продолжал Хлопотун. – Думали уже, что совсем сбежал из Песков. Я тогда Кадилу чуть самого с деревни не погнал. Ему и всегда-то лишь бы позубоскалить, а малый застыдился… Но ничего, объявился через неделю, а мы сделали вид, что никакой такой торговли в магазине и не видели. А недавно новую штуку выкинул наш пострелёнок. Тут к нам один дачник наезжает – расфуфыренный, прямо весь в картинках. Так наш выдумщик у него фуражку стянул и сам её носит. Фуражка такая забавная, разноцветная, и впрямь малолетке носить… За это домовые его Панамкой прозвали.
– А что за Кадило? – решил заодно узнать Лёнька.
– О, это громкая личность. Для Песков наших даже чересчур громкая, – загадочно ответил Хлопотун. – Постой, да ты хоть знаешь, что такое кадило? Понятно, откуда тебе… Ну, тогда и говорить зря нечего. А лучше возьму я тебя с собой на наши посиделки, раз ты такой любопытный. Завтра, если к полуночи не сморит, пойдёшь со мной, а? – нарочито сурово спросил Хлопотун.
– Пойду, Хлопотуша! – Лёнька аж подпрыгнул от радости. – И Панамка туда придёт?
– Прибежит, без него у нас ничего не обходится, – хмыкнул Хлопотун. – Ладно, давай-ка прощаться, стану дальше работать.
– Хлопотуша, – остановил его Лёнька, – бабушка сегодня очень радовалась крольчатам.
– Как не радоваться, – довольно отозвался домовой. – Я своё дело знаю. А вот кабы и я побежал из избы? То-то и оно. Ты, кстати, бабушке своей скажи между прочим, что на сушиле, мол, яйца куриные видел, в сене, прямо у окошка. Это Рябушка взялась там не у места нестись…
УТРО БЕЗ АКИМЫЧА
С утра в кухне Лёнька нос к носу встретился с бабкой Пелагеей.
– А-а, вот и наше солнышко ясное встало! – сладко проголосила она и потянулась к Лёньке не то обнять, не то погладить.
– А где дед? – вытаращился тот.
Пелагея Кузьминична сокрушённо охнула:
– Слышь, Тоня, уж я и не гостья для него, деда ему подавай!
Она всё-таки ухватила и притиснула Лёньку к себе, а бабушка откликнулась:
– Ты Акимыча скоро не жди, он за провизией в Раменье поехал.
Заметив, как мальчик сник от такой новости, она подмигнула Пелагее:
– Вишь, как внучек мой к твоему деду привязался. И с бабушкой родной побыть не хочет. Видать, правду Фёдор говорит, что скучно с нами…
Пелагея сняла с плеч большой, пёстрый, как цветочная клумба, платок, основательно перепеленалась им и, усевшись на лавку, сообщила бабушке:
– От деда моего во всю жизнь умного слова не дождёшься! Ни умом, ни ростом не вышел…
– Будет тебе плакаться, – перебила её бабушка. – Зачем тогда замуж за него шла?
Пелагея встрепенулась.
– А по молодости да по глупости! – отрезала она. – Интересно было байки его слушать, совсем заморочил мне голову этими байками. Другим женихи подарки дарят, а Федька мне то цветок всучит, то коряжку из лесу притащит – дескать, гляди, как на медведя похожа. Я, дура, и гляжу… Вот так всю жизнь у меня одни коряжки…
Пелагея вовсе затужила, так что Лёньке захотелось утешить её. Он мог бы рассказать, как хорошо знает Акимыч лесные тайны и умеет ладить с любой лесной живностью, но понимал, что Пелагею это не обрадует, и потому спросил у бабушки:
– Он на машине поехал?
Бабушка рассмеялась:
– Какая там машина! На велосипеде потрясся. Я печку ещё растопить не успела, а он уже с улицы в свой звонок звонит: «Какие заказы будут?» Так что, Лёня, может, ещё и поспеет к обеду твой друг.
– Дожидайся, ага, – насмешливо поддакнула Пелагея. – Он сегодня с кумом до вечера язык чесать будет. Да ещё в магазине всё перепутает. Каждый раз хоть что-нибудь да забудет. Или того хуже… Ты помнишь, Тоня, чего он мне в прошлом году привёз? Баромитор какой-то! Давление, говорит, в воздухе будем мерить, как синоптики. Падает давление – значит, к дождю, а поднимается – так к вёдру. Ну и на кой ляд, говорю, мне этот баромитор, если я всё это своей поясницей уже двадцать лет меряю? Да ещё бесплатно, а, синоптик ты дремучий? А твоя хреновина аж три рубля с лишком стоит. И что мне – сеять, убирать? Завтра же, говорю, чтобы свёз её обратно, и пускай деньги вернут да впредь у себя дураков ищут.
Бабка Пелагея сидела на лавке, завернувшись в свой платок, как большая цветочная копна, говорящая недовольным голосом. Попробуй подступиться к такой! Однако Лёнькина бабушка, похоже, не замечала Пелагеиной суровости.
– А без деда твоего, – вступилась она за Акимыча, – нам и вовсе провизии не видать. Если, конечно, сами в Раменье не поплетёмся… Глядишь – к вечеру и доползём.
– Да по мне, – снова всколыхнулась Пелагея, – хоть бы и вовсе из Песков уехать! Какое тут житьё – глухомань, на пятнадцать вёрст одна глухомань! Ни больницы, ни магазина. Здесь только одичалому моему и хорошо, снуёт по лесу день-деньской, словно сорока. А у меня, опять говорю, поясница. Бывает, так прихватит – хоть помирай. Как же мне без доктора?
Бабушка Тоня лишь вздохнула. Грустно было и Лёньке. Дед, правда, ничего не обещал, но мальчик всё же надеялся, что с утра тот придёт за ним. А теперь… Впереди был длинный день, но без Акимыча он не сулил ничего интересного. Не бабушкиных же кур в самом деле сторожить Лёньке на пару с глупым петухом. Вот если бы сейчас попасть к домовым на посиделки… Но ведь они спят, и Хлопотун спит, умаявшись за ночь.
«А где это он спит?» – подумал Лёнька, украдкой оглядывая бабушкину кухню. Нет, в кухне ему спать негде. И в комнатах не спрячешься – найдёт бабушка, ведь она целый день суетится по дому. Неожиданно мальчика осенило: чердак! Вот где никто не бывает, вот где самое укромное место для домового. Однако как попасть туда? Лёнька завозился на стуле.
– Ба-а, – придумал он наконец, – у тебя на сушиле, возле окна, много яиц. Зачем они там?
– На сушиле? Мало им курятника, – проворчала бабушка. – Постой, а зачем ты туда лазил?
Лёнька помялся:
– Так… Интересно было, – и добавил поспешно: – А можно, я на чердак слажу?
– О! – вместо бабушки отозвалась Пелагея. – Вот ещё челнок, поесть не успел – на чердак ему. Пыли, что ль, не видал?
– Ступай, – отпустила Лёньку бабушка. – Гляди, на лестнице осторожно…
Лёнька выскочил в коридор и услышал напоследок:
– А я не пустила бы, нечего там делать!..
…Для мальчишки лестница – пустяк. Лёнька взлетел по ней и остановился в полумраке чердачного свода. Всего два маленьких оконца пропускали сюда через мутное стекло немного солнечного утра… Тусклый свет не разбегался далеко от окон, и почти повсюду лежала густая и загадочная темнота.
Когда сумрак стал понемногу рассеиваться, мальчик понял, что ненароком очутился в царстве старых, никому не нужных вещей. Они теснились в беспорядке, громоздились друг на друга, поражая самым невероятным сочетанием силуэтов… Печная труба уходила в крышу прямо посреди чердака, а вниз со стропил спускалась гирлянда берёзовых веников… Огромный медный самовар восседал на рассохшемся бочонке для солений. В раскинутую рыбацкую сеть угодило полдюжины худых лукошек. В самом углу оказался сундук, должно быть, меньший брат того, что стоял в кухне. Он и ростом был пониже, и дородностью не вышел. Может, поэтому ему выпала такая незавидная доля – доживать свой век на чердаке среди прочих позаброшенных вещей. Лёнька заметил, что на месте прежнего запора на сундуке темнеет дыра, и поднял крышку. Внутри покоилась бесформенная груда тряпья, из которой одиноко торчал стоптанный лыковый лапоть. Мальчику сделалось как-то неловко оттого, что из пустого любопытства он потревожил покой этих отживших вещей. Он тихонько закрыл сундук и собрался продолжить путешествие по чердаку, как вдруг… Тихое лошадиное ржание почудилось за его спиной…
– Хлопотуша! – обрадовался Лёнька и завертел головой. – Ты где? Ты поиграть со мной хочешь?
Никто не ответил ему, и ничто не шевельнулось в пыльном чердачном мраке. Лёнька принялся искать Хлопотушу среди облезлых рам, разбитых ящиков и обломков дряхлой мебели. Нечаянно он задел этажерку, жавшуюся к балке, – у неё не хватало одной ножки. Этажерка испуганно пошатнулась без привычной опоры и рухнула вниз. Её деревянные рёбра так горестно застонали, что Лёнька зажмурился. А открыв глаза, увидел… словно выросшего из-под земли чёрного коня. Видно, давно вырубили его из дерева, раз и он оказался на этом чердаке. Его седло потёрлось под прежним седоком, одно ухо в горячей битве отрубила вражеская сабля, но большие глаза смотрели на Лёньку спокойно и бесстрашно.
– Так это ты звал меня? – спросил мальчик, слегка потрепав вороного по загривку, и тот благодарно потерся о Лёнькину руку. Позабытый всеми в этом тёмном стойле, он почти утратил надежду ещё послужить человеку верой и правдой. Но вот пробил его час, добрый молодец нашёл своего товарища, и невидимые трубы позвали их в дорогу. Лёнька прыгнул в седло и приник к буйной гриве вороного: ну, поскакали!.. И тут же тесный свод чердака раздвинулся, исчезла острая крыша, и необъятный ночной небосвод заблистал россыпью голубых звёзд. Свежий ветер бросился навстречу и дохнул чистым запахом хвои. Вороной задрожал от нетерпения, и Лёнька шепнул ему:
– Пора, скоро пробьёт полночь! Спешим на помощь Матвею и Настеньке.
Вороной ответил преданным ржанием, взвился на дыбы и понёс своего всадника к темнеющему лесу. Лёнька оглянулся на Пески и увидел большую, наполненную жизнью деревню, отдыхавшую в тишине. То была тишина, в которой люди набирались сил на завтрашний день, а не глушь запустения и утраты.
Скоро Пески скрылись из глаз, а конь летел по лесной тропинке, стрелой проносясь мимо вековых стволов. Лёнька прильнул к его горячему, переливающемуся телу и больше не понукал вороного, не направлял его бега, а тот мчался с такой быстротой и уверенностью, словно уже видел беду у Чёртова озера и понимал, как дорога каждая секунда.
Темнота оборвалась, и конь вынес Лёньку к озеру в тот момент, когда оно качнулось, дальний берег его стал расти, и колдовская вода поползла к небу. Тут мальчик увидел Матвея…
Матвей не сделал ещё непоправимого шага, но случившееся уже поразило его, сковало ужасом, и лишь мгновение отделяло юношу от бегства.
– Сто-ой!!! – отчаянно закричал Лёнька. – Не беги! Вспомни, что говорила Настя!
Матвей повернул к Лёньке белое лицо. Быть может, он не расслышал слов, но человеческий голос удержал его на месте и прибавил сил. Вместе с Лёнькой он увидел, как озеро поднялось, заслонив собой землю и небо, как ходили в нём мутные воды, ходили и не выплёскивались, и внезапно сделались чистыми, как стекло, а стекло это озарилось ярким светом…
– Настя! – воскликнул Матвей и бросился к дивному зеркалу, где вдруг появился облик его любимой. Настя протягивала руки и счастливо смеялась… Затем она вспорхнула как пушинка, отделилась от зеркала, и едва ноги её коснулись земли, как что-то ухнуло на весь лес, и Чёртово озеро устремилось обратно…
Ни Матвей, ни Настя не видели этого. Они зачарованно смотрели друг на друга, ещё не в силах вымолвить ни слова.
– Всё, – шепнул Лёнька своему вороному и тронул стремя, – мы здесь больше не нужны…
Но тут Настенька обернулась к нему и махнула рукой.
– Мальчик! – звонко крикнула она. – Спасибо тебе и низкий поклон! – и в самом деле поклонилась Лёньке до земли.
Она хотела сказать что-то ещё, но ни коня, ни всадника уже не было на берегу. Они мчались в обратный путь, и один вольный ветер мог угнаться за ними. Он и принёс прощальный Настенькин крик:
– Лёня! Лёнька-а!
Мальчик очнулся: полумрак чердака, деревянный конь под ним…
– Лёнька! – звал его бабушкин голос. – Да где же ты, внучек?
– Я кричу-кричу тебя, – обеспокоенно говорила она, когда Лёнька спустился вниз. – Ты не ушибся ли?
– Я там деревянного коня нашёл, – ответил Лёнька, опуская глаза.
– Коня? Ах, вон оно что… Понравился он тебе? То-то и отец твой в детстве его любил, так любил – ну, не отнимешь. Его дед Иван смастерил, когда Серёжа ещё карапузом бегал.
– Дед Иван, который с войны не вернулся?
– Да, Лёнюшка, пропал без вести. Мы с твоим папкой его долго после войны ждали… Думали, может, в плен попал, может, живой ещё, глядишь – и объявится. Не объявился, выходит – убили…
Бабушка помолчала и добавила:
– Так ничегошеньки и не знаем: ни как убили, ни где лежит…
Грустные мысли словно враз состарили бабушку Тоню. Что-то такое неуловимое вдруг пропало в её лице – то ли едва различимая улыбка, то ли ласковый согревающий свет, таящийся под густыми ресницами… Это «что-то» обыкновенно не замечалось, но стоило ему исчезнуть – и бабушкино лицо сразу померкло и сделалось печальным и далёким.
Лёньке стало совестно: зачем он спросил про погибшего деда? Как теперь вернуть бабушку из её горького прошлого?
– Ба, а ты домового видела? – выпалил Лёнька и сам удивился, как это у него сорвалось с языка.
– Домового? Ты про что это, внучек?..
– А тебе бабка Пелагея ничего не рассказывала? – Лёнька со значением посмотрел на бабушку.
– Да рассказывала, – усмехнулась та, и у мальчика отлегло от сердца. – У них с дедом вечная война, так ещё и домового приплели. Пелагея о нём ни сном, ни духом не ведала, со слов Акимыча и начала всю канитель. А Акимыч для забавы чего-чего не сочинит. Что же, всему и верить?
– Так ты не веришь в домовых? – озадаченно пробормотал Лёнька.
– Ну, не знаю… Когда я девчушкой была, мне мать рассказывала, что видела домового. Отец как раз на заработках был, она с нами одна. А душа всё о муже болит: как он там? Вот однажды ночью проснулась оттого, что кто-то душит её: навалился тяжёлый да лохматый, дух перевести не даёт. Всё, мамка решила, конец пришёл, отжила своё. Но как подумала про нас, так и взмолилась: пощади ты меня, не сироти детей! И слышит: отпускать её начал лохматый. А потом и вовсе сполз на ноги… Тут она его и сбросила, тут и заметила, как покатился по полу кто-то клубком. А наутро ей соседки растолковали, что то домовой приходил и нужно было спросить – к худу он или к добру? Тот ответил бы да и убрался восвояси. Но видать, к добру был мамкин домовой, потому что отец вскоре вернулся и хорошие деньги привёз. Мать того мохнатого часто потом вспоминала, а придумывать она была не охотница…
Ну а мы, дети, и подавно всё за чистую монету принимали. Под вечер соберёмся на задах и давай друг дружку разными страхами пугать. Бывало, до того настращаемся, что потом спать боязно, всё тебе ведьмы да черти в темноте кажутся. Однажды лежу я так, дрожу вся, как вдруг кто-то прыг на ноги! У меня от страха и сердце упало. А это кошка ко мне спать пришла, я её схватила – и под одеяло! Вот тебе и весь домовой!
– Как же ты раньше верила, а теперь не веришь? – не понимал Лёнька.
– Так ведь малый ребёнок в самую небывалую небывальщину поверит, главное, чтоб интересно было. Так и мне в детстве. Да ведь детство быстро проходит, а дальше всё по-другому…
Бабушка едва приметно вздохнула, словно пожалела, что перестала верить в домовых. «Может, попросить Хлопотушу, чтоб показался ей? – подумал Лёнька. – Он бы истории свои ей рассказывал, а она ему – свои…»
– Ба, – встрепенулся он, – а какими это страхами вы друг друга пугали?
– Вот ещё! Разве я помню? – отмахнулась та.
– Ну хоть что-нибудь, ну пожалуйста… – тянул Лёнька до тех пор, пока бабушка Тоня не сдалась.
– Ладно, слушай. Это не выдумка, Лёня, а взаправду случилось, и предание об этом долго потом ходило по округе.
Был когда-то в Песках мужик, хороший, работящий. Ему бы сто лет жить в радости, да счастье отчего-то всегда таких сторонится. Женился он, души в жене не чаял, и она его крепко любила. Детишек не дал им Господь, и жили они вдвоём, как голубь с голубкой. Только недолго: не прошло и пяти лет после свадьбы, как слегла молодая да в одночасье и померла. Тут и затосковал мужик смертной тоской. И запил… Хозяйство забросил, ничего не делает, пьёт да слезы льёт. Его умные люди предупреждали, что грех так убиваться по покойнице, а он и слышать никого не хотел.
Пришёл как-то раз домой и снова взялся пить горькую. Дело было на Сретенье, в самую стужу. Пьёт он да Катю свою вспоминает, разговаривает с ней как с живой и зовёт, всё зовёт… И что же? Отворяется дверь, и входит в дом сама Катя, такая же, как была. А мужик до того охмелел уже, что и не удивился этому. Обрадовался очень, совсем голову потерял. Обнимает, целует дорогую гостью.
– Наконец-то, – плачет, – а я без тебя совсем извёлся!
– Знаю, – отвечает Катя, – потому за тобой и пришла. Подымайся скорее да идём…
– Куда ж это? – спрашивает мужик. Знать, скумекал, что на ночь глядя идти им вроде как и некуда.
– Да ко мне, милый, и пойдём, здесь близко.
Мужик больше и думать ни о чём не стал. Схватил тулуп, руки в него суёт, попасть не может. А Катя торопит:
– Поспешай, родимый, а тулуп оставь, не надобно тебе его.
Мужик и тулуп, и шапку бросил. Вышел во двор: ах ты, господи, на улице-то лето, теплынь, и дух стоит, как в пору сенокоса.
А Катя его сперва по тёмным улочкам вела, потом в поле вышла. А там слышит мужик: колокольчик сзади и конский топот всё ближе, ближе… Обернулся – тройка их догоняет, белая, как туман. Остановилась Катя:
– Ну вот, и идти нам не надо больше. Сейчас в карету сядем – и дома!
Мужик на подножку встал да и перекрестился, как это в старину по всякому случаю делали. Не успел руки опустить, как дико заржали кони и точно кто спихнул его на землю. Сразу пропало всё: ни коней, ни кареты, ни жены как не бывало. Кругом вьюга, снег в лицо, ни зги не видать.
С трудом разглядел мужик какие-то ворота, а что за ними – не поймёт. Вот когда холодом до костей пробрало, стал он соображать веселее и разобрал, что стоит перед кладбищем. Это ночью-то, зимой, и до Песков вёрст пять будет!
Пустился бедолага домой, да мыслимо ли раздетому в такую даль добежать? Повернул мужик и к Харину кинулся, кладбище-то возле Харина было. Сколько бежал, столько крестился. А в Харине к знакомому достучался, тем и спасся. Тот ещё не сразу и пустил – время за полночь, а беглец из Песков, раздетый, страшный…
Видишь, Лёня, как оно бывает. Недаром остерегали мужика добрые люди, чтоб не казнился этак… Ой, – вспомнила бабушка Тоня. – Тебе обедать давно пора, а я тебя всё сказками кормлю!
– Ба, я ведь недавно завтракал, – возразил мальчик, но бабушка покачала головой:
– Да ты на чердаке три часа просидел. Так заигрался, что и времени не заметил?
Отобедав вместе с Лёнькой, бабушка засобиралась во двор:
– Поди, скотинка наша тоже проголодалась. Пойдёшь со мной, Лёня?
Лёнька хотел пойти, но такая усталость вдруг одолела его, что не было сил подняться с места. Мальчик опустил голову на руки, закрыл глаза, и немая, холодная темнота обступила его…
…Он шёл по пустому, безжизненному полю, а на горизонте чернел неприступный лес. Сердце у Лёньки сжималось от тоски и страха, но за лесом, далеко в небе, разгорался удивительно яркий, зовущий свет. Это не был свет зари, и, торопясь навстречу золотому сиянию, Лёнька знал, что там его ждёт невыразимое, неземное счастье. Он не думал о том, как пройти этот долгий, мучительный, полный опасностей путь. Он просто шёл, понимая, что эта дорога – единственная для него и пройти её нужно во что бы то ни стало. С каждой минутой небесный пламень полыхал всё ярче, а идти Лёньке становилось труднее и труднее…
С ДЕДОМ
– Ты чего это за столом спишь? – раздался рядом бодрый, звонкий голос, пробуждая Лёньку от его видений.
Дед Фёдор выкладывал перед мальчиком «провизию» – хлеб, спички, кульки с крупой… Послеобеденное солнце щедро позолотило его рубашку, руки и лицо, и казалось, что старик весь пронизан заветным светом Лёнькиного сна.
– Акимыч… – прошептал Лёнька и, не давая деду опомниться, повис у него на шее.
Дед Фёдор бросил свои покупки.
– Ну-ну, – бормотал он, неумело обнимая Лёньку, – я к тебе во как спешил!.. Да вишь ты, к куму надо заглянуть и купить всего, у меня тут целый список от хозяйки…
– А, благодетель наш прибыл! – появилась в дверях бабушка. – Тут Лёнька о тебе всё утро вздыхал, не чаял дождаться. Вот нету деда у него…
– Как это нету? – искренне удивился мальчик. – А Акимыч?
После этих слов дед Фёдор окончательно стушевался.
– Ах ты, память дырявая! – вдруг выбранил он себя. – Я ж тебе, Лёнька, гостинца привёз!
Порывшись в большой дорожной сумке, Акимыч вытащил стеклянную банку и как фокусник сдёрнул с неё платочек.
– На припёке насобирал, когда обратно ехал. Это, Лёнь, первая лесная ягода.
Томясь от собственного аромата, в банке краснела дикарка-земляника.
– Ты вот что, – посоветовал Лёньке дед, – ты загадай сперва какое-нибудь желание.
– Зачем?
– А затем! Если первый раз в году чего-нибудь пробуешь и желание загадал, то оно и сбудется.
«Хочу, чтобы Акимыч меня больше не оставлял», – не раздумывая, загадал Лёнька и лукаво взглянул на деда:
– Теперь можно?
– Теперь действуй, – позволил Акимыч и опять нырнул в свою сумку.
– Ивановна, тебе тоже подарок полагается.
– Уж не баромитор ли? – прищурилась бабушка.
– Нет, Тоня, – простодушно ответил Акимыч, – привёз я тебе кой-чего понужнее. У тебя свёкла-то варёная найдётся?