bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 9

Ответ выходил столь волнующим, что даже в самых потаенных мыслях он не осмеливался его принять.

Дагмар в нем нуждалась.

Зажав сигарету губами, Стоун достал из бумажника письмо. Тот же знакомый почерк. Может, теперь чуть шаткий, словно печаль поубавила оптимизма.


Дорогой друг, в нашу последнюю встречу в кафе на вокзале Лертер ты взял меня за руку и прошептал так, чтобы никто, даже твой брат, не услышал. Ты сказал, что любишь меня и всегда будешь любить. Ты обещал, что мы еще увидимся. Ты сдержишь обещание? Конечно, теперь мы чужие. Но ты приедешь? Может быть, вместе мы сумеем улыбнуться над полузабытым счастьем из другой жизни и другого времени. Все ждут Моисея.


Последняя строчка. Все ждут Моисея.

Его мать так говорила. В первый год кошмара. В 1933-м. Те, кто к ней приходил, просили о выходе. Ведь она врач, а врачи умеют ответить на любой вопрос. Даже как получить выездную визу. Но при всем ее уме и сострадании доктор Штенгель этого не знала. Она лишь улыбалась и ласково шептала: Все ждут Моисея. Надеются, что он выведет народ из Египта. В первый год она говорила это часто, затем реже, а потом и вовсе перестала.

Значит, у Дагмар опять свой Египет.

И теперь Моисей ее не подведет.

Бешеные деньги

Берлин, 1923 г.

На толстом синем английском ковре, доставшемся от родителей Вольфганга, играли Пауль и Отто, а Фрида за письменным столиком разбиралась в семейном бюджете. Взгляд ее задержался на одной банкноте, и вдруг она платком промокнула глаза.

Мальчиков, еще полагавших плач исключительно своей прерогативой, материнские слезы застали врасплох, и они прекратили игру.

– Мама, не плачь, – хныкнул Отто.

– Я не плачу, милый. Просто ресничка в глаз попала.

Фрида высморкалась, и мальчики отвлеклись на дела поважнее: под шумок Пауль спер из крепости Отто парапет, пристроив его в собственную фортификацию. Пауль, обладатель глубоко посаженных темных задумчивых глаз, отличался большей дальновидностью, а Отто, отнюдь не дурак, – необузданной импульсивностью, которая сейчас проявилась мгновенно и яростно. Пухлый кулачок его съездил Пауля по башке, от чего моментально вспыхнула драка, конец которой положил Вольфганг: выскочив из спальни (где отсыпался после ночного концерта), водой из игрушечного пистолета он облил кучу-малу из молотящих и лягающихся рук и ног. Однажды в парке он обучился этому приему у человека, разводившего собак.

– Собачью свару я разливаю водой, – сказал заводчик. – Доходит быстро.

Вольфганг решил, что у его драчливых трехлеток можно выработать тот же условный рефлекс.

– Пока они лишь дикие зверята, – увещевал он Фриду – она возражала против того, чтобы ее детей дрессировали как собак. – Согласись, метод работает.

– Ничего он не работает. Им просто забавно.

– Все равно, смех лучше ора.

Сейчас, утихомирив близнецов, Вольфганг заметил женины покрасневшие глаза.

– Что случилось, Фредди? – спросил он. – Ты плакала?

Вольфганг подсел к жене на винтовой табурет от пианино.

– Не надо, маленькая. Я понимаю, времена нелегкие, но мы же справляемся, правда?

Фрида не ответила, только протянула ему купюру в десять миллионов марок, которая оказалась в сдаче за давешнюю покупку литра молока.

На банкноте виднелась грустная надпись ученическим почерком: «Вот за эту бумажку я продала свою невинность».

Вольфганг нахмурился и пожал плечами:

– Наверное, это было месяц назад, не меньше. Сейчас даже деревенская дурочка за свою девственность потребует сто миллионов.

– Вот уж не думала, что Германия скатится в такое безумие, – шмыгнула носом Фрида.

– Если проигрываешь мировую войну, нечего ждать, что наутро все будет нормально. Та к мне кажется.

– Прошло пять лет, Вольф. По-моему, в стране уже никто понятия не имеет, что такое «нормально».

На площадке лифт громким лязгом объявил о прибытии на их этаж.

– Эдельтрауд, – страдальчески улыбнулась Фрида.

– Наконец-то.

– Надо купить ей часы.

– Надо дать ей пинка под зад.

Эдельтрауд служила у них горничной и нянькой. Семнадцатилетняя беспризорница с двухгодовалой дочерью под мышкой забрела в Общественный медицинский центр, где работала Фрида, и просто рухнула, измученная голодом и мытарствами. Фрида ее накормила, одела, устроила в общежитие, а еще, ради смешливой девчушки, ползавшей по полу, обещала работу.

Этот ее поступок удивил и раздражил коллег, в большинстве своем несгибаемых коммунистов, не одобрявших буржуазную сентиментальность.

– Если собираешься давать работу всякой босячке, что к нам заявится, вскоре наймешь весь Фридрихсхайн, – ворчал юный Мейер. – Классовую совесть следует направлять в организованное политическое русло, а не распылять на реакционное и непродуктивное либеральное милосердие.

– А тебе следует заткнуться и не лезть в чужие дела, – ответила Фрида, удивляясь себе.

Затея не шибко обрадовала и Вольфганга, хотя его доводы были не диалектического, а бытового свойства. Его не грела мысль, что беспечная, неумелая и малограмотная пигалица будет шастать по дому и воровать еду. Однако через пару месяцев он был готов признать, что идея себя оправдала. Да, Эдельтрауд вечно опаздывала, была не самой трудолюбивой на свете и обладала неописуемо скверной привычкой переставлять вещи на полках. Но она была славная и незлобивая, а близнецы ее обожали, что Вольфганг объяснял одинаковым уровнем развития всей троицы.

Эдельтрауд была всего на шесть лет моложе Фриды, но иногда той казалось, что у нее появилась дочка, юная и наивная.

Она и всплакнула над банкнотой с жалостливой надписью, потому что подумала об Эдельтрауд.

– Ведь и она могла такое написать, – сказала Фрида.

– Дорогая, когда Эдельтрауд получает деньги, хоть как заработанные, она не тратит время на душераздирающие надписи. Она все спускает на шоколад и журналы о кино. Кроме того, она не умеет писать.

– Вообще-то уже немного умеет – я с ней занимаюсь.

– Только не говори засранцу Мейеру. Он скажет, что единичные попытки не освободят деклассированные элементы, нужны скоординированные массовые действия.

– Я не стремлюсь освободить деклассированные элементы. Я хочу, чтоб она могла прочесть мои списки покупок.

В скважине скрежетнул ключ, и в комнату влетела Эдельтрауд. В руке батон от разносчика, под мышкой – дочка Зильке, плод чрезвычайно краткого романа с матросом. Об этом своем опыте в четырнадцать лет Эдельтрауд рассказывала с обезоруживающей откровенностью и непреходящим удивлением:

– Он привел меня в меблирашку, справил свое дело, которое не шибко-то мне понравилось, и сказал, что сходит в сортир. Ну, через час я еще думала, что у него запор. И сообразила, что гад слинял, лишь когда хозяйка забарабанила в дверь и потребовала денег, которых у меня, конечно, не было. Нечего сказать, славный способ распрощаться с целкой.

Сейчас Зильке, очаровательной жизнерадостной малышке с копной светлых, чуть ли не белых кудряшек, исполнилось два с половиной года. Разумеется, кудри ее были предметом восхищения и жутким искушением для Пауля и Отто, не упускавших случая их подергать.

– Здравствуйте, фрау Штенгель и герр Штенгель! Я привела Зильке, – с порога объявила Эдельтрауд. – Вы не против?

– Нет, конечно, мы всегда ей рады, – сказала Фрида. – Если мальчишки начнут дергать ее прелестные локоны, шмякни их деревянной ложкой.

– Ладно, пойду еще чуток сосну, – зевнул Вольфганг. – Эдельтрауд, окажи любезность, пока не включай пылесос и постарайся одолеть искушение перекладывать ноты на пианино.

– Конечно, герр Штенгель, – ответила Эдельтрауд, машинально поменяв местами обрамленную фотографию и пепельницу на полке над газовым камином.

Вольфганг ушел в спальню, а Эдельтрауд, чрезвычайно довольная приказом не работать, приступила к последним новостям.

– Слыхали? – спросила она, задыхаясь от нетерпения.

– Что?

– Пойнерты отравились газом.

– Господи! – ужаснулась Фрида. – Почему?

Еще не договорив, она поняла глупость вопроса, ибо ответ был очевиден.

– Жили на почтальонскую пенсию Пойнерта без всяких доплат, – объяснила Эдельтрауд. – Оставили записку – дескать, лучше наложить на себя руки, чем помереть с голоду. Продали всю мебель, чтоб им опять подключили газ, на голом полу рядышком улеглись перед краном на плинтусе и с головой накрылись одеялом.

– Господи, – прошептала Фрида.

– По-моему, очень-очень романтично, – сказала Эдельтрауд.

Ей еще не исполнилось восемнадцати, и оттого в ее подаче этой кошмарной истории сквозило неосознанное юношеское бессердечие.

Фрида не находила здесь ничего романтичного. Совместная жизнь до старости романтична, а вот совместное самоубийство – ужасно и очень печально. Мельком она видела Пойнертов, при встрече с ними раскланивалась, но ведать не ведала об окутавшем их отчаянии.

– Надо было с ними поговорить. Спросить, все ли в порядке, не нужно ли чего.

– И что толку? – фыркнула Эдельтрауд. – Вы же не вернете им обесценившиеся сбережения. Сегодня у табачного ларька одна тетка сказала, что всю жизнь копила, а теперь этих денег не хватит даже на пачку сигарет и газету. Вот и ответ: не фиг копить. Получил – сразу трать.

Она ссадила Зильке с коленей и загрохотала грязными тарелками в раковине.

– Представляете, старики-то принарядились: она в длинном бабушкином платье, он в форменном пиджаке и галстуке. Во картина! Разоделись, будто на воскресную прогулку в Тиргартене, а потом растянулись на голых половицах, укутав бошки одеялом. Вообще-то, потеха.

Малышка Зильке вразвалочку проковыляла к близнецам. Остановилась перед ними, расставив крепкие босые ножки, скрестила руки на груди и глубоко задумалась. Наконец решение созрело, и Зильке грузно села на крепость Отто, развалив ее до последнего кубика. Разумеется, взбешенный Отто завопил, а Пауль покатился со смеху, суча ногами. Зильке встала и шагнула к крепости Пауля, которую ждала та же участь, и весело захихикала, оглядывая деревянные развалины двух грандиозных фортификационных сооружений. Настал черед Пауля вопить и Отто – смеяться. Забыв о Зильке, причине их огорчения, братья принялись мутузить друг друга, с воплями катаясь по ковру. Зильке, явно довольная развитием ситуации, сверху навалилась на бойцов, восторженно хохоча.

Фрида и Эдельтрауд не успели утихомирить детей – явился грозный Вольфганг с водяным пистолетом. Побоище стихло лишь после того, как троица насквозь промокла; тогда пришлось ее раздеть и вывесить одежки на балконе. А ребятня затеяла свою наилюбимейшую игру: мальчишки завалили Зильке подушками, собранными со всей квартиры, и под аккомпанемент ее неподдельно счастливого визга прыгали на мягкой горе.

– Теперь уж без толку ложиться, – вздохнул Вольфганг, разглядывая ребячьи конечности, устроившие змеиную свадьбу меж подушек, и поставил турку на плиту. – Днем выступать в Николасзее.

– Могу я сварить вам кофе, герр Штенгель? – бодро предложила Эдельтрауд.

– Нет, не можешь. В прямом смысле. Ты можешь сварганить непроцеженную бурду, которую называешь кофе, умудряясь сделать ее чересчур крепкой и в то же время совершенно безвкусной, но вот настоящий кофе ты сварить не можешь, так что лучше я займусь этим сам, если ты не против.

– Как угодно, – пожала плечами Эдельтрауд. – По мне, главное, чтоб было теплое и жидкое.

– Вот! Ты сумела кратко выразить всю кошмарную суть.

– Вы смешной, герр Штенгель.

Вольфганг посмотрелся в полированный бок великолепного пианино «Блютнер», сохранившего зеркальный блеск там, куда еще не доставали детские пальцы.

– Пожалуй, побреюсь. Надо выглядеть презентабельно.

– Я не успела отчистить твой смокинг от потных разводов, – сказала Фрида. – Да еще надо гладить, потому что ты бросил его на полу в ванной, хотя миллион раз я просила тебя вешать одежду хотя бы на стул.

Вольфганг взял смокинг и безуспешно попытался рукой разгладить складки, напоминавшие меха концертино.

– Не понимаю, почему мы должны выступать в наряде метрдотеля, – сказал он. – Публика приходит нас слушать, а не разглядывать.

– Ты должен быть красивым, сам знаешь. По-моему, единственный выход – купить второй смокинг. У тебя столько халтур, что один некогда почистить.

– Все пляшут. – Вольфганг подал кофе Фриде. – Чудеса. Буквально все, правда. Бабки. Калеки. Легавые, фашисты, коммунисты, попы. Танцуют все. Чем инфляция бешенее, тем народ безумнее. Ей-богу. Берлин официально стал международной столицей чокнутых. Нью-йоркские парни, с которыми я играю, того же мнения. Они сами чокнутые.

– В Америке пляшут на крышах такси и крыльях аэроплана, – поделилась Эдельтрауд. – Я видела в кинохронике.

– В том-то и дело, что для них танцы – забава, а для нас – лечебный курс, – сказал Вольфганг. – Прямо как последний бал перед концом света.

– Не говори так, Вольф! – вскинулась Фрида. – Я же только диплом получила.

– Нам-то, лабухам, лафа. Мы обожаем инфляцию, военные репарации и чертовых французов, оккупировавших Рур. Мы счастливы, что марка угодила в кроличью нору и очутилась в Стране Чудес. Чем стране херовее, тем у нас больше работы. Сегодня у меня пять выступлений. Представляешь, пять! В обед играем вальсы для бабок и дедов. Потом обслуживаем танцы вековух, мечтающих о елдаке.

– Вольфганг!

– Вы смешной, герр Штенгель.

– Нет, правда, вся страна пустилась в пляс.

К восторгу Эдельтрауд и малышей, Вольфганг отбил степ. В конце войны он освоил это искусство, дабы повысить свою концертную ставку.

– «Да! Бананы не завезли! – напевал он, чеканя ритм “пятка-носок”. – Нынче не завезли бананы!»[20]

Фрида улыбнулась, но ее изводила мысль о тех, кто не плясал. О тех, кто в пустых домах замерзал на голых половицах. После очень недолгой отлучки голод с отчаянием вернулись, и немощные дети и старики умирали сотнями.

Танцевальное поветрие накрыло родной город, для многих став пляской смерти.

Юные предприниматели

Берлин, 1923 г.

Юнцу, который в баре подошел к Вольфгангу, было лет восемнадцать, а выглядел он еще моложе. В одной руке парень держал бутылку «Дом Периньона», в другой – массивный золотой портсигар с большим бриллиантом на крышке. Рука с бутылкой обвивала карандашную талию модно истомленной девицы со сногсшибательной стрижкой «боб»: темный блестящий шлем, косая челка перечеркивает лоб, две подвитые волны чуть прикрывают уши. Этот потрясающий облик одновременно воспрещал и манил. Чего не скажешь о ее кавалере, в котором Вольфганг мгновенно разглядел законченного козла.

– Эй, джазист! – проблеял юнец. – Надо перемолвиться, мистер Трубач.

Вольфганг на него покосился, но промолчал.

В то сумасшедшее лето в Берлине было полно этаких безмозглых богатых сосунков, совершенно нелепых в своей нарочитой громогласности и пьяной наглости.

Мальчики с пушком на щеках, но в безупречных вечерних нарядах, волосы зачесаны назад и набриллиантинены до скорлупочной твердости. Иногда губы чуть тронуты помадой – дань неожиданной моде на легкую голубизну.

И девочки, в восемнадцать лет искушенные и утомленные жизнью. Стрижки «бубикопф» и «херреншнитт», дымчато затененные веки, наимоднейшие платья-футляры, болтавшиеся на костлявых мальчишеских телах.

Новые немецкие предприниматели детсадовского возраста, авантюристы, ошалевшие от спиртного и наркотиков.

Рафке и Шиберы[21] – щеголи, игроки, барышники и воры. В кофейнях за кофе с пирожным молокососы торговали акциями и учреждали частные банки. За пару хлебных буханок скупали у военных вдов бесценные для них вещицы и за валюту сбывали французским солдатам в Руре.

Но этот парень был сопляком даже по сумасбродным меркам великой инфляции. Казалось, смокинг ему одолжил для школьного бала отец, а бабочку повязала матушка.

– Привет, папаша, – широко ухмыльнулся он. – Я – Курт, а это небесное создание кличут Катариной. Ух ты! Курт и Катарина. Прямо песня! Курт и Катарина прилетели с Сардинии! Недурно. Можешь использовать, если хочешь. Только мелодию сочинить. Поздоровайся с мистером Трубачом, детка.

Девица холодно кивнула, изобразив намек на улыбку. Или презрительную усмешку. Сразу не разберешь, ибо так и задумано – образ сладострастной недотроги.

Интересно, подумал Вольфганг, репетирует ли она загадочность перед зеркалом, густо затеняя веки больших серых глаз и так загибая ресницы, что они смотрятся вдвое длиннее? Катарина выглядела чуть старше Курта – на целых девятнадцать лет, а то и все двадцать. В свои двадцать пять Вольфганг себя чувствовал старцем.

– Привет, Катарина, – сказал он. – Рад познакомиться.

– Смотреть можно, руками не трогать, мистер Трубач! – предостерег Курт и погрозил пальцем с тяжелым перстнем. – Роскошная детка уже нашла себе папика.

Вольфганг усмехнулся – нелепая роль для юнца, – но втайне подосадовал, что не сумел скрыть восхищения. Сама же Катарина одарила кавалера взглядом, полным столь безграничного презрения, что удивительно, как малец не превратился в кучку пепла.

– Мы с корешами частенько сюда заваливаемся, – сообщил Курт. – Наш любимый гадюшник. Хочешь знать почему?

Вольфганг чуть было не ответил, что вполне проживет без этих сведений. В бар он заскочил, чтоб для согрева опрокинуть стаканчик виски под сигарету, и был не расположен к пьяным излияниям чужаков. Тем более малолеток.

Но в юном петушке бесспорно было некое обаяние, даже при неизмеримом его самодовольстве. И если уж совсем честно, Вольфганг не возражал еще пару минут побыть под холодным оценивающим взглядом волоокой Катарины.

– Наверное, ты все равно скажешь. Та к что избавь меня от мук. Почему ты сюда ходишь, Курт?

– Понимаешь…

– У меня пусто, – лениво протянула Катарина, длинным ногтем под черным лаком постукивая по краю бокала.

Искрометная жизнерадостность Курта была неуязвима для пренебрежения и шпилек. Он тотчас опорожнил бутылку в бокал спутницы и заказал новую.

– Смотри, чтоб французское! – крикнул он, бросив на стойку настоящие американские доллары. – И солодовый скотч моему другу!

Катарина поднесла бокал к губам, и ее платье тончайшего шелка чуть заморщило на груди. Будто девушка голой прошла сквозь паутину.

И снова Вольфганг постарался не пялиться.

– Дай огня. – Катарина взяла сигарету из пачки Вольфганга, лежавшей возле его стакана. – Я люблю «Лаки». Они подсушенные такие.

Вольфганг чиркнул спичкой о подошву ботинка и поднес огонь. Подавшись вперед, Катарина ладонью накрыла его руку. Пламя высветило ее изящные скулы, затенив виски.

– Так я отвечу, если мне позволят вставить словечко, – сказал Курт. – Мы приходим сюда ради музыки. А точнее – ради тебя, мистер Трубач.

– Большое спасибо. – Вольфганг залпом опрокинул двойную порцию дармового скотча. – Я здесь каждый вечер и рад всем кредитоспособным гостям.

– Ты очень клевый, – процедила Катарина, выпустив дым из губ в пурпурной помаде. Немигающий взгляд из-под сильно затененных век задержался на Вольфганге. – Люблю трубачей. Они умеют согласовать губы и пальцы.

Вольфганг аж покраснел, а Курт покатился со смеху и шлепнул подругу по заднице:

– Хорош заигрывать, пупсик! У меня деловой разговор.

– Правда? – откликнулась Катарина. – Так вот тебе еще дельце, малыш: гони полсотни баксов или ищи себе другую красавицу, с которой будешь выглядеть мужчиной, а не придурочным школяром. И только попробуй еще раз меня шлепнуть.

– Во дает, а? – Курт глупо хихикнул. – Крутой бабец! Таких и люблю. Наверное, я мазохист.

К удивлению Вольфганга, он достал денежную пачку, скрепленную золотым зажимом, и отсчитал пять десятидолларовых купюр, которые девушка спокойно приняла, не поблагодарив даже кивком. Катарина игриво поставила стройную ногу на подножку барного стула, до бедра вздернула платье и сунула деньги за подвязку чулка.

– К сожалению, платье без карманов, – усмехнулась она, перехватив взгляд Вольфганга.

Вольфганг поперхнулся и решил, что пора домой.

– Деловой разговор? – поспешно сказал он, притворяясь, будто его заинтересовала твердая валюта, а вовсе не бедро Катарины. – Какое дело и при чем тут я?

– Ты же заправляешь в этом гадюшнике, верно? Нанимаешь оркестр, сочиняешь афиши, оговариваешь репертуар.

– Да, этим занимаюсь я. Мои обязанности.

– Что ж, мне нравится, как ты работаешь, папаша. Я открываю свой клуб и хочу, чтобы ты был моим управляющим.

Вольфганг сдержал смех.

– Открываешь клуб? Прости, Курт, сколько тебе лет?

– Восемнадцать.

– Семнадцать ему, – сказала Катарина.

– Я пользуюсь русским календарем, – огрызнулся Курт. – В знак солидарности с убитыми Романовыми.

Вольфганг рассмеялся. Нет, малый и впрямь обаятельный.

– Тебя даже не впустят в клуб, какое уж там – продать.

– С долларами любого впустят, – возразил Курт. – У меня полно баксов. Есть франки и золотые соверены. Все что хочешь. Пошли за наш столик. Познакомишься с моими друзьями, там все и обсудим.

Вольфганг глянул на столик в конце людного зала. Похоже, вся компания – однолетки Курта.

– А что, вы не учитесь – в техникуме или где там?

– Чему учиться у старичья? – Курт досадливо дернул плечом. – Абсолютно нечему. Разве что – как пресмыкаться. И голодать. Да еще сидеть сложа руки и грезить о 1913 годе, пока не загнешься. Мы знаем гораздо больше, чем старые тупые ублюдки, вот потому-то и пьем французское шампанское и слушаем классный джаз, пока они стоят в очереди за супом или маршируют в оловянных касках, выглядывая, где бы какого еврея пристрелить. Пошли, познакомишься с моими друзьями.

Возможно, свою роль сыграли мальчишкины деньги. Или его подружка. Как бы то ни было, Вольфганг позволил отвести себя к столику, где Куртова «шобла» приветствовала его восторженными аплодисментами.

– Это Ганс, – представил Курт юного здоровяка с усиками а-ля Дуглас Фэрбенкс[22], скорее всего подкрашенными тушью для ресниц. – В прошлом году завалил выпускной экзамен по латыни и теперь торгует автомобилями.

– Любыми, от малолитражки до «роллс-ройса», – похвастал уже крепко окосевший Ганс. – Хочешь, тебе устрою. Держи визитку. Такому музыканту скидка.

Вольфганг отшутился – мол, ему вполне хватает велосипеда, – но визитку взял, подметив, что у парня зрачки с булавочное острие. К плечу Ганса привалилась девица в полной отключке.

– Это Дорф. – Не обращая внимания на бесчувственную девушку, Курт представил ее соседа – серьезного парня в роговых очках. – Занимается валютой, отец же прочит его в юристы.

– Хочет, чтобы к двадцати одному году я стал клерком-стажером, – чопорно сказал Дорф. – Даже смешно, поскольку без меня старик голодал бы. Мать, конечно, ничего ему не говорит.

Курт с Гансом рассмеялись, обеспамятевшая девица начала сползать под стол. Ганс ее придержал.

– А вот Гельмут. – Курт показал на красавца-блондина с небесно-голубыми глазами и кобальтовыми серьгами им в тон. – Он так называемый…

– Педрила-сводник, – вставила Катарина.

– Вообще-то я хотел сказать «консультант по социальным вопросам».

– Мне больше нравится «педрила-сводник», – игриво сказал Гельмут, чем вызвал очередной взрыв смеха, а Гансова девица вновь двинулась под стол.

– Ну вот, ты познакомился с моими друзьями, мистер Трубач. Все они твои горячие поклонники.

Вновь грянули аплодисменты.

– Ты про себя не сказал, Курт, – напомнил Вольфганг. – Чем сам-то балуешься?

– Говорю же, помимо всего прочего я владелец клуба.

– Ага. Какого клуба?

– Еще не решил. Может, этого, может, еще какого. А может, всех разом, посмотрим.

– Значит, пока они не твои?

– Детали. Заполучу все, если понадобится.

– Как же ты их заполучишь, Курт? – Вольфганг хотел как-нибудь ловко осадить наглеца, но досадливо понимал, что тот вряд ли заметит насмешку.

– Сымпровизирую, как еще! Точно клевый джазист… А ведь и правда! Я – джазовый экономист. – Курту явно понравился собственный образ. – Ты используешь ноты, а я – банкноты! Классно, а?

– Откуда же они берутся?

– Как и у тебя – из воздуха! Беру сколько надо под залог покупки, а через неделю возвращаю ссуду, в тысячу раз обесценившуюся. Всякий может.

– Почему же всякий не делает?

– А ты – почему?

Спору нет, Курт прав. Вольфганг мог бы. Покупать что захочет. Все что угодно. Нужна только смелость. Обыкновенная наглость. Даже особой смелости не требовалось, ибо деньги обесценивались так быстро, что любой долг превращался в фикцию.

Всякий так мог.

Но делали такие как Курт.

Да еще, конечно, крупные воротилы. Промышленники, которые точно так же использовали ситуацию, но эти покупали целые отрасли, а Курт – лишь шампанское и дурь.

На страницу:
4 из 9