Полная версия
Два брата
Бен Элтон
Два брата
TWO BROTHERS by Ben Elton
Copyright © 2012 by Ben Elton
First published as Tw o Brothers by Transworld Publishers, a division of The Random House Group
Книга издана с любезного согласия автора и литературного агентства Синопсис
©Stephen Mulcahey / T W, дизайн обложки
©А. Сафронов, перевод, 2014
©«Фантом Пресс», оформление, издание, 2014
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Посвящается двум кузенам, моим дядьям:
Хайнцу Эренбергу, с 1939 по 1945 год служившему в вермахте,
и
Джеффри Элтону, с 1943 по 1946 год служившему в британской армии.
Барышня на тележке
Берлин, 1920 г.
Очнувшись от сна, полного легких брыканий, Фрида Штенгель поняла, что ее ночная сорочка и простыни насквозь промокли.
Светало, но занимавшийся день не особо развеял хмурь и тьму долгой студеной ночи. В сумеречном воздухе зависали облачка дыхания. Фрида потрясла мужа за плечо и прошептала:
– Вольфганг, воды отошли.
Тот рывком сел в кровати.
– Так! – Вольф таращил глаза, пробиваясь к яви. – Хорошо. Все чудесно. Действуем по плану.
– Еще не рожаю, – успокоила Фрида. – Боли нет. Схваток тоже. Однако все на подходе.
– Не волнуйся. – Вольфганг вылез из постели и споткнулся о свои башмаки, как раз на случай экстренной побудки стоявшие поближе к кровати. – У нас четкий план.
Фрида ждала двойню, и ей было обеспечено место в роддоме берлинского медцентра. От Фридрихсхайна, где жили супруги, до района Бух – несколько километров через весь город. Фрида влезла в одежду, надеясь, что малыши не поспешат.
Вольфганг взял жену под руку, и вместе они осторожно одолели десять лестничных маршей, отделявших их квартиру от улицы. В доме был древний тряский лифт, но супруги решили, что в столь ответственный момент нельзя доверяться крохотной железной клетке.
– Вообрази, если вдруг застрянем и ты родишь между этажами, – сострил Вольфганг. – А лифт рассчитан на троих. Консьержка, стерва, настучит в домовый комитет.
Молодая пара ступила на обледенелый тротуар под нависшим, мрачным серым небом, которое будто отлили в знаменитых эссенских металлургических цехах Круппа и приклепали над Берлином. Нахохлившийся город мерз под стальными небесами. Военные и послевоенные зимы выдались суровые, и продрогшие работяги, что спешили на утреннюю смену, ежились под кусачими восточными ветрами, отбивавшими память об иных временах года. А ведь некогда вся Унтер-ден-Линден сияла липовым цветом, в парке Тиргартен старики скидывали пиджаки, а девушки ходили без чулок.
Однако в феврале 1920 года весна и лето были далеким воспоминанием, грезой о прекрасной поре до катастрофы Великой войны, разразившейся над Германией. Казалось, в небесах, навеки отлитых из пушечной стали, слышны орудийные раскаты, словно за горизонтом, на полях Бельгии, Франции и в бескрайних русских степях, еще гремела канонада.
Такси, конечно, не сыщешь, да и не по карману, а трамвайщики, как назло, затеяли очередную забастовку. Посему Штенгели заранее условились с местным зеленщиком, что одолжат его тележку.
С тележкой и букетом морковок, перевязанных розовой и голубой лентами, герр Зоммер поджидал их перед лавкой.
– Оба цвета, поскольку Вольф уверяет, что вы ждете мальчика и девочку, – пояснил он. – Одним махом полная семья.
– Будут мальчики, – твердо сказала Фрида. – Берегитесь, вскоре они начнут тырить ваши яблоки.
– Если будет что тырить, – печально вздохнул зеленщик, и Вольфганг покатил тележку, загромыхавшую на скользкой обледенелой мостовой.
На соседней улице протрещали выстрелы, но супруги оставили ее без внимания, как и топот, вопли и звон разбитого стекла.
Нынче стрельба, топот и звон стекла – просто городской шум, который уже не замечаешь. Звуки эти стали обычны, как крик газетчика, птичий щебет в парках и перестук городской электрички. Народ не обращал на них внимания и, уткнув взгляд в землю, поспешал занять место во всевозможных очередях.
– Козлы, – буркнул одноногий ветеран, скача мимо на костылях.
– И не говори, – вслед бритому затылку под военной фуражкой бросил Вольфганг.
Упомянутые беспорядки газеты называли «революцией», но если это и революция, то сугубо немецкая. Чиновники ходили на службу, все учреждения работали. На тротуарах играла ребятня. В восемь тридцать секретарши садились за машинки. В ближайшем подвале кто-то кого-то до смерти забивал ногами.
Берлин спокойно занимался своими делами, пока в обеденный перерыв коммунисты и фрайкор[1] убивали друг друга.
Фрида и Вольфганг тоже были заняты делом – по крайней мере, Вольфганг, даже на холоде весь взмокший. Проклиная там и сям встречавшиеся баррикады, он толкал тележку по булыжным мостовым и наконец добрался до Линдербергер-Вег, где высилось величественное крыльцо знаменитой учебной клиники на пять тысяч коек, самой крупной в Европе.
Вольфганг остановился и, глубоко втянув обжигающий морозный воздух, снял Фридину сумку с тележки.
– Однако тяжеленькая, – выдохнул он. – Что, и впрямь нужны все эти книжки?
– Вдруг залежусь? – Грузно перевалившись через тележный задок, Фрида поморщилась, когда распухшие лодыжки приняли ее вес. – Надо кое-что доделать.
– Что ж, правильно, Фред. – Вольфганг с наслаждением закурил. – Ты вышла за музыканта. И он надеется, что когда-нибудь заживет жизнью, от которой не захочется отвыкать.
– Ты композитор, Вольф, не просто музыкант, – улыбнулась Фрида. – Родителям я говорила, что выхожу за нового Мендельсона.
– Избави бог! Уж больно много мелодий. Ты же знаешь, Фредди, музыка типа «кофе с пирожным» не по мне.
– Людям нравятся мелодии. За них-то и платят.
– Вот почему я уцепился за умненькую барышню, когда выпал шанс. Всякий джазмен нуждается в заботе по уши влюбленной докторицы.
Вольфганг обнял жену за неохватную талию и поцеловал. Рассмеявшись, Фрида его отпихнула:
– Вовсе не по уши, а жутко терпеливой. И пока я не врач. Надо еще одолеть выпускные экзамены. Осторожнее с книгами. Они библиотечные, чуть помнешь – штрафуют.
В Берлинском университете Фрида изучала медицину. И даже получала какую-то стипендию, во что никак не могли поверить ее глубоко консервативные родители.
– Хочешь сказать, там оплачивают образование? Даже женщинам? – недоверчиво спрашивал отец.
– Приходится, папа. Многие мужчины погибли.
– Все равно. Женщина-врач? – Жесткая щетка прусских усов, символ незыблемой уверенности, смятенно топорщилась. – Кто ж ей доверится?
– А если нет выбора? – парировала Фрида. – Папа, уже два десятка лет, как на дворе двадцатый век, ты подотстал.
– Ошибаешься, – мрачно возражал отец. – Он наступил лишь недавно, после отречения его императорского высочества. И один Бог знает, когда и как он закончится.
Фридин отец служил в полиции, мать гордо занималась домом. Он приносил жалованье, она вела хозяйство и воспитывала детей. Мировоззрение их сложилось при кайзере, и от политических и культурных потрясений послевоенной Веймарской республики голова у них шла кругом. Оба не понимали правительство, которое не способно остановить уличные перестрелки, но озабочено равенством полов.
А также не понимали зятя, который беспечно обзавелся семьей, но не мог оплатить такси, чтобы доставить жену в роддом.
– Если б папа увидел, что его дочь на бакалейной тележке везут рожать, он бы, наверное, тебя пристрелил, – сказала Фрида, тяжело взбираясь на крыльцо.
– Он едва не убил меня, когда я тебя обрюхатил. – Вольфганг шарил по карманам, ища направление в больницу.
– Он бы так и сделал, если б ты на мне не женился.
– Ага, вот оно. Все путем.
Сквозь большие парадные двери туда-сюда шастали озябшие больные.
– Вечером приду, – сказал Вольфганг. – Гляди, чтоб вас уже было трое.
Фрида схватила его за руку:
– Господи, Вольф, вот ты сказал… Нынче нас только двое, а завтра будешь ты, я… и наши дети.
Под порывом ветра она поежилась. Исконопаченный дождинками холод легко проникал сквозь ее ветхую одежду. Вольфганг вновь обнял жену, теперь не игриво, но страстно, даже отчаянно. Под бездушными гранитными колоннами огромного здания два продрогших человека прижались друг к другу.
Два молодых сердца бились в унисон.
И еще два, совсем юные, в тепле Фридиного живота.
Четыре сердца, объединенные любовью, стучали в громадном аритмичном сердце из камня и стали. Берлин – сердце Германии.
– Верно, – сказал Вольфганг. – Ты, я и наши дети. Самое прекрасное, что есть на свете.
Сейчас он был серьезен и не пытался шутить.
– Да, на всем белом свете, – тихо ответила Фрида.
– Ну ладно. Ступай, Фред. Нюниться чертовски холодно.
Не было и речи о том, чтобы Вольфганг остался. В послевоенном Берлине мало кто из будущих папаш располагал временем слоняться перед палатой роженицы, всех одаривая сигарами[2]. Герр Зоммер ждал свою тележку, а Вольфганга, как и всех прочих в ту кошмарную зиму, ждали всяческие очереди.
– У Хорста дают мясо, – сказал он, спускаясь по ступеням крыльца. – Барашка и свинину. Раздобуду, даже если придется заложить пианино. Тебе нужно железо, раз собираешься кормить сынка и дочку.
– Наших сыночков, – поправила Фрида. – Будут мальчики. Уж поверь, женщина знает. Пауль и Отто. Парнишки. Счастливчики.
– Почему счастливчики? – спросил Вольфганг. – Если не считать того, что у них самая красивая на свете мама.
– Потому что они близнецы. Один за другого. Это жестокий город в жестоком мире. Но в любых тяготах наши мальчики всегда будут друг другу опорой.
Чай с печеньем
Лондон, 1956 г.
Стоун рассматривал стол под грубой холщовой скатертью: чашки, печенье, блок желтой бумаги для заметок, увенчанный авторучкой. Потом перевел взгляд на черный бакелитовый телефон: острые грани, обшарпанный витой шнур в бурой матерчатой оплетке. Похоже, модель начала тридцатых годов.
Что Стоун делал, когда шнур был новехонек?
Дрался, конечно. Или в панике мчался по берлинским улицам, выглядывая, в какой проулок нырнуть. По пятам летел брат, оба – мальчишки, охваченные смертельным страхом.
По шнуру взгляд его проследовал под стол и, скользнув по слегка покоробившемуся темно-красному линолеуму, уперся в черную коробку, привинченную к плинтусу. Казалось, она тихо жужжит, но, скорее всего, это просто гул машин на Кромвель-роуд.
Стоун беспокойно поерзал на стуле. Он так и не привык к чиновничьим допросам в голых стенах. Даже сейчас казалось, ему что-то угрожает. Даже сейчас он ждал побоев.
Правда, здесь Англия, где подобное не практикуется. Левацки настроенные приятели посмеивались над его страхами. Но им повезло не жить в стране, где разнузданное насилие было не исключением, а правилом.
Стоун вновь посмотрел на следователей. Классическая пара. Один – весьма плотный лысый коротышка с потешной кляксой усов; глаза-бусины беспрестанно косились на печенье. Другой чуть-чуть рослее, но костлявый; из угла пустой безоконной комнаты поглядывает из-под слегка припухших век. Прям как в кино. Питер Лорре ведет допрос, а невозмутимый Хамфри Богарт помалкивает[3].
– Вы едете в Берлин, надеясь встретиться с вдовой вашего брата?
Коротышка, Питер Лорре, уже второй раз задал этот вопрос.
Или это утверждение? Все верно. Но откуда они знают?
Прочли письмо Дагмар. Явно.
– Предполагаемой вдовой, – уклонился от ответа Стоун. Жизненный опыт научил: от властей разумнее скрывать сведения, пока тебя не приперли к стене.
– Думаете, ваш брат жив?
– Его смерть не доказана фактически.
– В смысле, трупом?
– Скажем так.
– Разумеется, ваш брат предположительно мертв. – Лорре все же капитулировал перед печеньем, выбрал песочное. – В сорок первом убит русскими в сражении под Москвой.
– После войны так заявили восточногерманские власти.
– Есть причины сомневаться?
– Нет. Никаких. Только надежда. Брат всегда все планировал. Он не из тех, кого легко убить.
– Войска СС как раз и формировали из тех, кого нелегко убить. По крайней мере, до тех пор, пока не начали рекрутировать мальчишек. Вашего брата призвали в сороковом, не так ли?
Скрытая издевка? Вскипела злость. Кто дал право судить этому самодовольному коротышке, чавкающему печеньем? Он не изведал того, что выпало брату. Матери и отцу. И Дагмар.
Опять чувство вины.
Психиатры называют это «комплексом выжившего».
– Брат не был нацистом, – твердо сказал Стоун.
– Разумеется. – Питер Лорре уже не скрывал издевки. – Никто не был нацистом, верно? Во всяком случае, теперь все так говорят. Войска СС были не всамделишные, верно? Они не создавали лагеря. И ни в чем не виноваты.
– Брат женился на еврейке.
– Да, мы знаем. Дагмар Штенгель, в девичестве Фишер. Вы едете в Берлин на встречу с ней. Разве не так?
Стоун вновь уставился на чашки с блюдцами. Он не собирался откровенничать, но вопрос явно риторический, и вовсе ни к чему попасться на вранье.
– Верно, Дагмар Фишер, – сказал он.
– Дагмар Штенгель.
– Я знал ее как Фишер. Она вышла за брата уже после моего отъезда из Германии.
– Когда в последний раз вы виделись с госпожой Штенгель?
Стоун глубоко затянулся сигаретой и прикрыл глаза. Как часто он это вспоминал. Гудки и лязг паровозов. Запах ее волос. Динамики грохочут маршами, невозможно прошептать ей все, что так хотелось сказать.
– В тридцать девятом, – ответил Стоун.
– В Берлине?
– Да. В Берлине.
– А после войны? Пытались ее разыскать?
– Конечно. Я искал всю свою семью.
– Вы были в Германии?
– Да. С войсками. Администрация помощи и восстановления Объединенных Наций. Я работал в лагерях для перемещенных лиц. Вы же это знаете, обо всем сказано в моем досье.
– Ага, весьма удобно для поиска неуловимой иудейки, – с полным ртом прошамкал Питер Лорре.
«Неуловимая иудейка». Ничего себе! Коротышка явно не улавливал, сколько в этой фразе пренебрежения и подозрительности.
– Неуловимая иудейка? – переспросил Стоун. – Это вы о ком?
– О фрау Штенгель, разумеется.
– Ну так и говорите.
Повисло короткое молчание.
– Значит, фрау Штенгель? – сказал Лорре. – Нашли ее?
– Нет.
– Что с ней случилось?
– Я так и не узнал.
– Еще одна безымянная жертва Холокоста?
– Видимо, так.
– Но теперь считаете, что она выжила?
Стоун помолчал, обдумывая ответ.
– С недавних пор позволил себе на это надеяться.
– С чего вдруг?
Изо всех сил Стоун старался подавить раздражение. Злость – плохая помощница. Особенно в общении с теми, кто сидит за столом под зеленой холщовой скатертью, на котором лишь чайные чашки и блок чистой желтой бумаги для записей.
– В чем дело? – спросил Стоун. – Не понимаю вашего интереса и почему вообще я должен отвечать.
– Все очень просто. – Толстяк разломил печенье и кусок побольше отправил в рот. – Если вы с нами сотрудничаете, вскоре отправитесь в путь-дорогу. Если нет, мы вас проволыним до второго пришествия. В Берлин попадете не раньше двухтысячного года, когда уже будете древним стариком, а сам город давно превратится в груду дымящихся радиоактивных развалин. Поэтому будьте благоразумны и отвечайте на вопросы. Почему теперь вы решили, что Дагмар Штенгель жива?
Стоун пожал плечами. Ладно, этот маленький боров и так все знает.
– Потому что она со мной связалась.
– Вот так вдруг?
– Да. Вдруг.
– Через семнадцать лет?
– Именно так.
– И вы уверены, что это фрау Штенгель?
Вот тут закавыка. Он уверен. Абсолютно. Почерк, интонация, детали… И все же…
Стоун уклонился от прямого ответа:
– Она сообщила, что так называемой «субмариной»[4] почти всю войну провела в Берлине. Но в июне сорок четвертого гестапо ее схватило и отправило в Биркенау. Ей удалось бежать.
– Скажите на милость!
– Такое случалось – редко, но случалось. Она воспользовалась бунтом зондеркоманды четвертого крематория и потом до конца войны сражалась вместе с польскими партизанами.
– Удивительная история.
Но вполне возможная. Несмотря на изящные манеры, Дагмар была тверда и решительна.
– Вижу, вам и самому трудно поверить. – Толстяк смотрел в упор. – Конечно, после стольких лет. Однако должен сказать, что все это правда. Во всяком случае, финал истории. Дагмар Штенгель жива-здорова и обитает в Восточном Берлине.
Обдало радостью, закружилась голова. Порой так бывало во сне, когда на берегу Ванзее ее руки в дождевых каплях обнимали не брата, а его.
– Откуда вы знаете? – Стоун постарался, чтобы голос не дрогнул.
– Мы много чего знаем.
Стоун грохнул кулаком по столу. Чашки задребезжали. Трубка допотопного телефона подпрыгнула на рычагах. Ведь это его личное дело. Его семья. Его жизнь. Как они смеют устраивать какие-то игрища!
– Откуда вам известно? – рявкнул Стоун. – Говорите!
– Есть источники. – Игнорируя эту пылкость, толстяк лениво занялся второй половиной печенья. – Конфиденциальные.
– Вы из МИ-6?[5]
– МИ-6 не существует, мистер Штенгель.
– Стоун! Моя фамилия Стоун. Уже целых пятнадцать лет!
– Ну да, вы ее сменили, верно?
Вновь легкая издевка. Уже не над немцем, который открестился от нацистов, а над трусливым жидом, переменой имени скрывшим свое еврейство. Но этим британцам все едино. Они спасли мир во имя благопристойности и честной игры, а не ради того, чтоб чертовы жиды невесть кем себя возомнили.
– Я сменил фамилию по приказу командования, – огрызнулся Стоун. – Британской армии. Попади я в плен, с немецкой фамилией, обычной для евреев, меня бы отправили в газовую камеру.
– Ладно, остыньте. – Коротышка покровительственно усмехнулся. – Нам это известно.
– Вам до черта всего известно.
– Стараемся.
– Потому что вы из МИ-6. Секретная служба.
– Ответить не могу, верно, мистер Стоун? Иначе это уже не будет секретом.
Питер Лорре ухмыльнулся и отер рот, явно довольный собственной шуткой.
Давно следовало догадаться. Уже по виду комнаты. Никакой обстановки, на столе только чашки, печенье, бумажный блок и телефон. Ни книг, ни брошюр, ни ежедневника. На стенах никаких таблиц, нет мусорной корзины и даже скрепок. Что ж это за контора? Даже в полицейском участке на стенах плакаты.
Да еще эта пара лицедеев. Один говорун, другой молчун. Ну да, классика. Жуткий трафарет. Как же он не догадался? Натуральные агенты.
И они четко сказали: Дагмар жива.
Вновь окатило радостью.
Она уцелела. Берлин. Лагеря. Гулаг. Все пережила и уцелела.
И в этом кошмарном мраке помнила о нем. О том, кто любил ее.
Кто любит и сейчас.
Кто всегда будет ее любить.
Близнецы
Берлин, 1920 г.
Фрида оказалась права: она выносила двух мальчиков, но в долгих и тяжелых родах выжил только один, другого удушила перекрученная пуповина.
– Сожалею, фрау Штенгель, – сказал врач. – Второй ребенок мертворожденный.
Потом ее оставили одну.
Не из тактичности, просто дел было невпроворот. Четыре года войны и вслед за ними брызжущая дрянью «революция» никому не оставили времени на деликатность, особенно медикам. Фрида, избежавшая послеродовых осложнений, понимала, что вскоре ее попросят из маленькой пустой палаты, выкрашенной желтым. Залежаться не дадут.
– Здравствуй, мой маленький, – прошептала Фрида. Где найти душевные силы приветствовать одного малыша и распрощаться с другим? – И до свиданья, мой маленький.
Она не хотела, чтобы радость встречи с живым дышащим существом, лежавшим на одной ее руке, утонула в слезах по безжизненному свертку, лежавшему на другой, однако иначе не получалось. Фрида знала, что будет вечно горевать по своему ребенку, нисколько не жившему.
– Auf Wiedersehen[6], милый, – выдохнула она.
Тусклая голая лампочка в сорок ватт, висевшая над кроватью, высвечивала бледное личико, сморщенное, как у старого китайца. Другой сверток подал голос: сначала тихонько мекнул, а потом закричал, ощутив силу своих легких. Фрида переводила взгляд с миниатюрной китайской маски смерти на голосившего малыша и обратно. Застывшая бледность небытия и краснота рассвета жизни, набиравшей яркость.
Auf Wiedersehen und guten Tag. Guten Tag und auf Wiedersehen[7].
Потом вернулся врач, а с ним старуха-сиделка, которая забрала у Фриды мертвого ребенка.
– Возрадуйтесь за него, фрау Штенгель, – сказала нянька, перекрестив безжизненный сверток. – Он избавлен от страданий на этом свете и сразу вкусит счастье мира иного.
Однако Фрида не возрадовалась. Она не верила в иной мир, она лишь изведала горести этого.
Потом заговорил врач:
– Неловко, что приходится вас тревожить, фрау Штенгель, когда утрата ваша так свежа. В соседней палате лежит молодая женщина. Вернее, лежала. Час назад она умерла. Вы потеряли ребенка, но остались живы, а та женщина умерла, тогда как ребенок жив… мальчик.
Фрида его почти не слышала. Она смотрела, как старая сиделка уносит прочь частицу ее души и тела. Не в обещанный лучший мир, а в кремационную печь больничного подвала. Никаких цветов, никаких молитв. В измученной передрягами стране избавление от покойников, даже самых невинных и крохотных, происходило автоматически. Девять месяцев содержимое свертка обитало в ее теле, а теперь за секунды превратится в пепел.
– Простите, доктор, что вы сказали? – спросила Фрида. – Мать и ребенок?
– Только ребенок, фрау Штенгель. Мать умерла в родах, отца тоже нет. Коммунист. Застрелен в Лихтенбурге.
Фрида знала о бойне в предместье Лихтенбурга. При полном попустительстве министра национальной обороны фрайкор согнал на улицы и расстрелял тысячу рабочих. Газеты лишь вскользь упомянули о происшествии – убийства, даже массовые, в Берлине считались обычным делом. Однако Фрида была из тех, кто следил за событиями.
– Покойница не ладила с родителями, – говорил врач. – Ребенок от «красного» был им не желанен, а теперь не нужен вовсе. Семья прозябает в нищете, ей ни к чему осиротевший ублюдок, пусть даже внук.
Фрида поняла, о чем речь, и тусклая лампочка над кроватью как будто вспыхнула ярче.
Безжизненный сверток может воскреснуть. Все хлопоты, вся любовь, которую они с Вольфгангом приготовили для двух малышей, будут не зряшные. Маленькая душа молила о любви. Ждала приюта. Значит, все-таки двойня. У Пауля будет Отто, у Отто будет Пауль.
– Я понимаю, фрау Штенгель, у вас горе, но, может быть, вы подумаете…
– Пожалуйста, принесите ребенка, – сказала Фрида, не дав врачу договорить. – Принесите моего сына. Я нужна ему.
– Наверное, следует посоветоваться с вашим мужем… – начал врач.
– Он хороший человек, доктор. И скажет то же самое. Принесите нашего второго сына.
Через минуту новый сверток угнездился на месте, которое так недолго занимал бледный старый китаец. Обитатель свертка был красен, слюняв и горласт, как его новообретенный братец. В каждой руке по здоровому малышу. Как будто время на час замерло и Фрида только что разрешилась от бремени.
– Guten Tag und guten Tag, – прошептала она.
Хорошо отлаженная процедура усыновления прошла как по маслу. В 1920 году Германия ощущала нехватку молодых мужчин, однако после войны и пандемии гриппа не знала недостатка в сиротах, и больница постаралась избавиться от еще одного бедолаги. Вольфганга выдернули из очереди за мясом, и все необходимые бумаги были оформлены, не успело у Фриды появиться молоко. Тотчас прибыли дед и бабка с материнской стороны и подписали отказ от внука, на него даже не взглянув. Мрачно пожелав Фриде и Вольфгангу удачи, они навсегда исчезли из их жизни. Прежде чем высохли чернила.
Вот так сбылись все планы и Фридино предсказание. Их стало четверо: Фрида, Вольфганг и два мальчика, Пауль и Отто. Отто и Пауль. Два сына, два брата – равно желанные, равно любимые. Равные во всем.
Одинаковые.
Правда, не совсем.
Было одно отличие. Почти неважное. Для Фриды и Вольфганга абсолютно не существенное. Однако со временем оно стало вопросом жизни и смерти. Один ребенок – еврей, другой – нет.
Еще одно дитя
Мюнхен, 1920 г.