bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Закончив пеленание, Вольфганг почти швырнул Пауля в кроватку к братцу, отчего мощность воплей удвоилась, и Фриде пришлось минут десять укачивать малышей, напевая «Коник скок-скок». Братья очень любили эту песенку и, хоть еще не разговаривали, похоже, все понимали, поскольку особенно веселились на куплете, в котором упавшего бедолагу-коника клевали вороны.

– Послушай, Вольф, позировать обнаженной – легкая работа, которая даст деньги.

– Нам много не нужно.

– Ах, не нужно? – Не дожидаясь ответа, Фрида в два шага пересекла крохотную кухню и распахнула дверцы стенного шкафика, прозванного кладовкой. Кроме специй и приправ на полках лежали два кусочка сыра и колбасы, несколько морковок, пять довольно крупных картофелин и полбуханки черного хлеба. Помимо перечисленной провизии на подоконнике в миске с водой стояла бутылка молока, а над раковиной – банки с молотым кофе и сахаром.

– Это все, Вольф, – сердито сказала Фрида. – Весь наш провиант до той поры, пока ты не найдешь себе оркестр или мы опять не пойдем клянчить у моих родителей. Я студентка, ты, по сути, безработный, но у нас дети, которых надо кормить! Нам нужны деньги, и если какой-то дурак согласен платить за то, чтобы на пару часов я покрылась мурашками, я обеими руками ухвачусь за его предложение.

– Скорее он обеими руками ухватится за тебя.

– Он художник, Вольф. К тому же богатый. Платит бешеные деньги.

– Не нуждаемся мы в его деньгах. Проживем, – надулся Вольфганг. – Чай, не голодаем.

– Именно, Вольф. Всего лишь не голодаем. Чем тут гордиться? Не голодаем! Надо же, какая высокая планка! А мне вот хочется жить чуть лучше этого «не голодаем». Хотелось бы по выходным позволить себе пирожное, хотелось бы побольше молока детям, и если для этого нужно три раза в неделю раздеться, то пусть всякий берлинский скульптор увековечит в мраморе мой зад, я не возражаю.

Вольфганг насупился, но промолчал.

По линолеуму шмыгнула крыса. Вольфганг злобно швырнул в нее башмаком.

Промазал, но шумом разбудил Отто, и малыш опять заплакал. Потревоженный Пауль вскинул руку и оцарапал брата ногтями, которые Фрида уже твердо наметила остричь вечером. Естественно, Отто завопил как резаный, и Пауль, следуя негласным братским правилам, его поддержал.

Мир был восстановлен лишь после того, как Фрида дала сыновьям грудь, за что беспрестанно себя корила. Она желала хоть как-то упорядочить свою безалаберную жизнь и всерьез пыталась отлучить детей от груди, памятуя слова патронажной сестры о том, что кормление грудью дольше девяти месяцев – прямой путь к неразберихе и кладезь всевозможных злосчастий.

К удивлению Фриды, Вольфганг нарушил угрюмое молчание не покаянием, но очередными нападками на ее новую работу.

– Я не особо возражал, когда ты позировала в художественном училище, – сказал он. – Это еще приемлемо.

– Ох ты! Значит, полсотни человек могут видеть меня голой, а один – нет? Так, что ли?.. Ой, зараза! – вскрикнула Фрида. Прорезавшиеся зубки – тоже повод поскорее отлучить малышей от груди.

– Да, вот именно! – выкрикнул Вольфганг. – В этой чертовой студии ты будешь наедине с похотливым старикашкой.

– И зарабатывать впятеро больше против училища.

– Но чем? На что он рассчитывает? Вот что хотелось бы знать.

– Он рассчитывает на титьки и задницу, Вольф! – прошипела Фрида, пытаясь одновременно крикнуть и не шуметь. – Чего у меня в избытке, поскольку близнецы накинули мне десяток кило. Надо же, в день съедаю корочку хлеба, а похудеть не получается.

– Но почему твои титьки и задница? Вот что мне интересно, – не желал сдаваться Вольфганг. – Что он в тебе нашел?

– Ну, спасибо огромное!

– Значит, запал на тебя.

– Говорю же, он художник, Вольф, натурщицы нужны ему для вдохновения, но при нехватке мяса и масла все его прежние девушки растеряли свои прелести. А я вот, видно, сохранила.

– Прелести? Это он так сказал? Прелести? Свинья пакостная!

Однако Вольфганг понимал, что скульптор, черт бы его побрал, прав.

Мужики всегда оборачивались на Фриду: по-девичьи открытое лицо с широко посаженными глазами и аккуратным вздернутым носиком, темно-каштановые блестящие волосы, ладная спортивная фигура, считавшаяся «современной», и вместе с тем пышная грудь. За беременность Фрида слегка пополнела в бедрах, что ничуть ее не портило.

– Помимо всего прочего, – сменил тактику Вольфганг, – он неописуемо паршивый художник.

– Викторианский реалист.

– А я о чем? Нет, ей-богу, что толку в реализме? Есть же фотоаппарат. Иди снимай! На выдержке в одну сотую секунды он гораздо лучше все запечатлеет.

– Многим нравится реализм.

– Идиотов хватает.

Фрида уложила детей и грохнула кастрюлю с водой на плиту:

– Я не собираюсь продолжать этот дурацкий разговор.

– Больше тебе скажу…

– Я не слушаю.

– Карлсруэн – законченный реакционер. Я читал его интервью. Вообрази, он поддерживает «Штальхельм»![11]

– И что? А был бы коммунистом, имел бы право пялиться на мои титьки?

– Пожалуй, нет, – уступил Вольфганг. – Другое дело, будь он экспрессионистом или сюрреалистом.

– Ты совсем ополоумел, Вольф.

– Ах, это я ополоумел? Ладно, тогда скажи: не собирается ли твой драгоценный Карлсруэн всучить тебе копье и крылатый шлем?

Фрида замялась. Муж попал в точку. Ей самой казалось смешным и слегка диким, что она, молодая еврейка, будет изображать дух немецкого народа, опасаясь, как бы не закапало молоко из грудей.

– Ну… да, – улыбнулась она. – Копья и шлемы поминались, верно.

– Крылатый шлем.

– Ну иногда. В образе Рейнской девы.

Теперь и Вольфганг чуть усмехнулся:

– Значит, будешь стоять совсем голая, но в крылатом шлеме?

– По-моему, я уже сказала.

– Но ведь Рейнские девы – нимфы, нет?

– В данном случае нимфы в шлемах.

– Для нимф как-то не очень.

– С этим к герру Карлсруэну. Слушай, Вольф, рассуди трезво. – Фрида хотела помириться. – Если он считает, что я похожа на дух немецкой женщины, хрен-то с ним. Говорю же, он платит по высшей ставке, а всего-то нужно – замереть и слушать Вагнера.

– Тебя надо озолотить уже за то, что слушаешь эту дрянь.

– Я не против умеренной дозы Вагнера.

– Он был отъявленный антисемит.

– При чем тут его музыка?

– При том, что он был дерьмовый композитор и поганый человек.

– Не всем же быть крутыми джазменами. Изредка кто-то должен сочинять мелодию. Ты уж совсем сдурел.

– Обращаю твое внимание, что не я планирую поставить тебя голой в шлеме! Пораскинь мозгами. Голая. Но в шлеме. Никакой логики. Или публику прошибешь только Асгардом?[12]

– Кто это у нас ратует за реализм? – Фрида занялась грудой мокрого белья в ведре.

– Твой ваятель обитает в самом лихорадочном и безумном городе Европы. Тут в каждой студии найдется сумасшедший гений, нарушающий все законы формы, а этот хер желает увековечить в камне «Кольцо нибелунга».

Фрида выудила из ведра мокрое махровое полотенце и стала отжимать его в валках.

– Ты жалкий и самодовольный законченный реакционер наоборот, – сказала она. – Ей-богу, это противно.

– Крути давай, – ответил Вольфганг. – Карлсруэну понравятся твои мышцы. Глядишь, произведет тебя в Брунгильды[13].

– Знаешь, в искусстве не один стиль. – Стиснув зубы, Фрида крутила неподатливую ручку. – Не все хотят любоваться картинами с младенцами на штыках и безногими солдатами, столь милыми твоему сердцу. Нельзя всем быть Жоржем Гроссом или Отто Диксом[14].

– Оба – гении. Джаз на холсте. Такие как Карлсруэн и его дурацкий «Штальхельм» вопят о возвращении былого величия Германии. Она уже великая. В Берлине, в сотне метров от нас с тобой, происходит такое, что даже не снилось Парижу и Нью-Йорку.

– Послушай себя – что ты городишь! – сказала Фрида. Вода из выжатых пеленок ручьем лилась в поддон. – Ты еще больший шовинист, чем «Стальные шлемы». Ах-ах, в искусстве мы переплюнули треклятых чужеземцев. В Германии даже среди авангарда националисты. Стыдоба.

– Я лишь о том, что в кои-то веки у нас происходит нечто, чем можно гордиться. – Тон Вольфганга свидетельствовал, что Фрида, как ни крути, права.

– Значит, ты бы успокоился, если б я позировала тому, кто изобразит меня с квадратными грудями и тремя ягодицами. Вот тогда все было бы нормально, да?

– Несравнимо лучше.

Фрида промолчала. Однако яростно крутанула ручку.

Рейнская дева

Берлин, 1922 г.

Вопреки сопротивлению мужа Фрида стала натурщицей и позировала герру Карлсруэну в 1921 году, а затем и в следующем. Летом 1922-го она как раз шла в мастерскую скульптора, когда услыхала ужасную новость об убийстве германского министра иностранных дел – по дороге на службу его расстреляла банда юнцов, науськанных реакционными антисемитами. Мальчишка-газетчик торговал специальным выпуском «Берлинер тагеблатт». «Вальтер Ратенау[15] убит! – выкрикивал он. – Застрелен в машине!»

У Фриды екнуло в животе. Только жизнь вроде бы стала налаживаться, так нате вам – убит передовой политик. Старое немецкое безумие вновь приподняло чугунную голову.

На оживленной Мюллерштрассе Фрида вышла из трамвая и свернула в переулок, где некогда были всевозможные конторы и магазины, а теперь в основном жилые дома. Улица служила границей рабочего района Веддинг, облюбованного художниками за житейскую приземленность и относительную богемность. Карлсруэн арендовал студию ближе к его центру, что позволяло снискать репутацию творческой личности, пребывая в отдалении от опасного левацкого квартала, известного как Красный Веддинг.

В доме консьержка по обыкновению одарила Фриду подозрительным прищуром, говорившим, что все натурщицы, позирующие голяком, – шлюхи. Фрида ответила ей гордым взглядом, полным пренебрежения, и поднялась в мансарду, где творил Карлсруэн. Сквозь приотворенную дверь доносился голос скульптора, подпевавшего граммофонной записи «Гибели богов». Он всегда работал под музыку, но, как правило, не пел. Видимо, сегодня был подшофе. Он обожал пиво и шнапс.

Фрида решительно стукнула в дверь, и та распахнулась. Наверное, Карлсруэн покачал головой. Как-то раз он укорил Фриду, что она «ломится, точно грузчик», и призвал к деликатному стуку, свойственному даме. Разумеется, в следующий свой визит Фрида со всей мощи саданула кулаком по двери и отныне в нее только дубасила. Похоже, этакое своеволие лишь распаляло маэстро. Он принимал глупо покровительственный вид и посмеивался, точно долготерпеливый отец взбалмошной девчонки.

Все это весьма раздражало, но близились выпускные экзамены, и позирование голышом было самым легким способом заработать деньги. В Берлине сотни девушек убили бы за такую удачу.

Правда, с недавних пор Карлсруэн слегка обнаглел. Фриду корежило от его обращений «бесстыдница моя» и «плутовка». Требуй поднять плату, говорил Вольфганг. Но Фрида утешалась тем, что, как только получит диплом, навеки распрощается со старым дурнем.

– Входите, – раздался знакомый самодовольный голос. – Разводящий ко мне, остальные на месте.

Карлсруэн никогда не служил, но любил подпустить военщины.

Как и ожидалось, он был один. Прежде в дальнем углу студии всегда маячила пара-тройка молодцев, возившихся с гипсом и инструментами. Карлсруэн называл их «учениками». Наличие «учеников», которые больше смахивали на платных помощников, ему очень льстило, он мнил себя этаким Микеланджело. Однако с недавних пор на время Фридиных сеансов он усылал их за покупками или с иными поручениями.

Огромная студия занимала весь этаж. Сквозь стеклянную крышу ее заливал чудесный естественный свет, которого вполне хватало даже в пасмурную погоду. Уже вечерело, и Карлсруэн зажег тусклые сорокасвечовые лампочки, свисавшие с потолочных карнизов, отчего студия полнилась причудливыми тенями безмолвных гипсовых скульптур.

У дальней стены на постаменте стояла настольная лампа под абажуром, направленная, точно театральный прожектор, на подиум натурщицы.

Великий творец, облаченный во всегдашние белую блузу и берет, занимал свое обычное место, но бутылка шнапса в его руке говорила, что он не особо утруждался творчеством.

В основном Карлсруэн работал в глине – ваял умеренно эротические статуэтки, по матрицам которых отливались бессчетные гипсовые копии для продажи на рынках. Иногда он замахивался на что-нибудь посерьезнее и тогда творил в бронзе, а то и мраморе, но эти материалы было не так-то просто достать.

Фигура в белом молча следила за Фридой, пересекавшей зал. Стуча каблуками по голым грязным половицам, она шла мимо незаконченных героев и стыдливых нимф, огибала стремянки, мешки с сухим гипсом и верстаки, заваленные кистями, палитрами, ножами, долотами, карандашами и бумагой. Взгляд Карлсруэна неотступно следовал за ней все двадцать метров пути до маленькой ширмы в закутке, который скульптор окрестил «костюмерной».

Про себя Фрида смеялась над этим нелепым стремлением к «этикету». Тем более что «костюмерная» не предполагала иных нарядов, кроме костюма Евы, и Фрида всегда спешила раздеться, поскольку отсчет ее рабочего времени начинался с момента, когда она, уже голая, принимала позу. Проще раздеться прямо у подиума, предлагала Фрида. На все свои правила, отвечал Карлсруэн, разоблачаться следует в «уединении», как того требует женская стыдливость. Потом Фрида заметила, что с каждым разом ширма оказывалась все дальше от подиума. Карлсруэн явно наслаждался зрелищем, когда Фрида голышом шла по студии. Конечно, это интереснее, чем пялиться на неподвижную модель.

– Добрый вечер, фройляйн, – сказал Карлсруэн. – Какая радость видеть вас! Солнце зашло, но свет его сияет в вашей улыбке.

– Нынче не до улыбок, герр Карлсруэн. Убит Вальтер Ратенау, слышали?

Фрида не хотела затевать беседу, она вообще старалась поменьше говорить с Карлсруэном, но уж лучше что-нибудь сказать, чем слушать нежеланные комплименты, слащавые и неуклюжие.

– Да, слышал, – отмахнулся Карлсруэн. – Но я считаю, не в том дело, что погиб министр иностранных дел, а в том, что еще одна жидовская морда сдохла.

Он засмеялся, словно удачно пошутил.

Фрида промолчала. Ее не принимали за еврейку, и она уже свыклась с досужим антисемитизмом, обычным, как бездумное замечание о погоде. Если всякий раз вступать в перепалку, ни на что другое времени уже не останется.

– Так выразился не я, а мой приятель, известивший меня по телефону, – продолжал Карлсруэн. – Он же услышал эту реплику в Тиргартене сразу после покушения. Народ остер на язык, верно?

– Давайте начнем, – сказала Фрида.

– Конечно, радость моя! Не будем цепляться за гадкое настоящее Германии, но вместе перенесемся в ее легендарное прошлое. Вот только боюсь, что мой скромный дар не ровня прелести, почтившей эту студию, ибо ни холодная глина, ни бронза, ни даже мрамор не в силах передать теплую нежную белизну и восхитительную мягкость вашего тела.

В иное время Фрида выдавила бы улыбку, скрывая тошноту от медоточивых комплиментов, но сегодня с каменным лицом нырнула за ширму. Нынче что-то было не так. Самовлюбленный Карлсруэн был необычайно разнуздан. Шнапс явно его раскрепостил. Лучше бы поумерил выпивку, подумала Фрида.

Она поспешно скинула одежду и вышла из-за ширмы, чувствуя себя не в своей тарелке. Голодный взгляд старого хрыча стал привычен и уже почти не смущал, однако нынче от его глаз, шарящих по ее телу, Фриду вдруг замутило. Она взошла на небольшой помост и приняла позу как на прошлом сеансе, изящно усевшись на табурет. В композиции, говорил Карлсруэн, табурет превратится в камень, на котором восседает чаровница Рейнская дева, окутанная пенистыми волнами беснующейся великой реки.

Карлсруэн включил настольную лампу; Фрида, залитая светом, сощурилась.

– Вы не озябли, душенька? – спросил силуэт за лампой. – У вас соски отвердели. Для художника это изумительный штрих, тем более что в моем творении мифологическую героиню окатывает ледяной горный поток, однако я боюсь, как бы вы не простыли.

Фрида не шевельнулась, но покраснела. Началось! Последнее время Карлсруэн все чаще рассыпал неумеренные комплименты, в деталях живописуя ее тело. Он уже не притворялся творцом и почти не скрывал вожделения.

Слава богу, скоро сеанс закончится, думала Фрида. А пока нужно просто отключиться. Говорят, все художники втайне немножко влюблены в свои модели.

– Ваши волосы, милая, настоящая тайна. – Карлсруэн даже не думал браться за работу – стоял и пялился. – Вы шатенка? Брюнетка? Клянусь, под светом лампы в ваших волосах проскальзывает огненный всполох.

Фрида догадывалась, что хмырь разглядывает вовсе не волосы, но он был вне поля ее зрения, а шевелиться ей категорически запрещалось.

– Ах, каким украшением стала бы волнистая грива вместо этой чудовищно нелепой стрижки под пажа, которой нынче ваша сестра себя уродует. Знаете, когда я примусь за голову Рейнской девы, я надену вам парик с золотистыми косами, ибо истинная дочь земли германской носит волосы длиной до самого… тыла.

Голос его сорвался. Карлсруэн обошел подиум и встал позади Фриды. Она понимала, куда он смотрит.

Фрида старалась не слушать раздражающую болтовню и не думать о потной роже за своей спиной. По крайней мере, не нужно отвечать, чем работа и хороша. Разговоров от Фриды никто не ждал. Ей платили за неподвижность, безучастность и немоту.

Она знала, что и старикану это по душе. Он наслаждался ее бессловесностью, ее послушанием. Ее покорностью. Kinder, Kuche, Kirche – вот на чем заклинило старперовнационалистов. Дети, кухня, кирха. Вот удел добропорядочной немки. Но всего превыше – послушание мужу. Только нынче 1922 год, и все, слава богу, переменилось. Диплом врача будет тому подтверждением. Фрида сосредоточилась на учебе. Она вспоминала свои конспекты, что помогало скоротать утомительные часы позирования. Нынешней темой было кровообращение, и она мысленно перелистала учебник, вспоминая строение сердца.

Фрида разбиралась с артериями и венами, когда это произошло. Карлсруэн взял ее за грудь.

Фрида подпрыгнула, словно ее шибануло током, и, оступившись, грохнулась с подиума, крепко приложившись голым задом об пол.

– Ай-ай-ай! – заквохтал Карлсруэн. – Позвольте я вам помогу.

– Отвали! – Фрида вскочила на ноги. – Чего руки распускаешь? Я замужем! Все, одеваюсь!

Но скульптор загородил проход к «костюмерной», лицо его перекосилось в испуге и похоти.

– Вы оступились, – бормотал он. – Видно, нога затекла.

– Не ври! Ты меня лапал! За грудь! – орала Фрида. – Дай пройти!

– Я только поправил вам волосы. Рука случайно соскользнула. Что вы возомнили, фрау Штенгель? Это я потерпевший. Вы меня оскорбили.

Фрида ожгла его взглядом. Хмырь тискал ее грудь, но до скончания века будет это отрицать. С другой стороны, оно и к лучшему. Черт с ними, с деньгами, мукам конец. Ноги ее здесь больше не будет.

– Отойдите, герр Карлсруэн! Боюсь, я больше не смогу вам позировать.

– Не надо так. Пожалуйста.

– Только так. Приготовьте деньги, пока я одеваюсь.

Полагая инцидент исчерпанным, Фрида шагнула к ширме, но, оказалось, кошмар еще не закончился: старик обхватил ее сзади и уткнулся лицом ей в волосы.

– Прошу! – бубнил он. – Я люблю тебя, крошка! Ты для меня – все. Все!

Фрида рванулась из его хватки и вновь крикнула, что она замужем, присовокупив, что и старый козел женат.

– Кошелка, она меня не понимает! – пыхтел Карлсруэн. Он развернул Фриду к себе и жарко дыхнул ей в лицо: – Ты меня понимаешь! Ты – идеал женщины, ты – моя муза! Любовь моя!

Он крепче ее облапил и прижал к груди. От него несло шнапсом. Хоть далеко не юноша, он был еще крепок, а выпивка и похоть удесятеряли его силу. Фрида не могла вырваться. Хмырь ухватил ее за ягодицы и взбухшей ширинкой терся об ее живот.

– Ты моя крошка Рейнская дева! – сипел он. – Моя маленькая Воглинда, Вельгунда и Флосхильда![16]

И тут Фрида сообразила, как остановить это безумие.

Голой и слабой, ей не одолеть насильника, напавшего врасплох. Но сила и не требуется. Известно его слабое место. Он лапал не Фриду, но свою фантазию, свою извращенную романтическую грезу.

Одно слово угасит его пыл.

– Герр Карлсруэн, вы говнюк! – Фрида сунулась вплотную к его лицу. – Я вам не крошка Рейнская дева! Я взрослая женщина! Будущий врач! И главное – я ЕВРЕЙКА!

Возникла секундная пауза, после чего ошеломленный старик разжал хватку и отступил.

Воспользовавшись моментом, Фрида шмыгнула за ширму.

– Еврейка? – промямлил Карлсруэн. – Вы не говорили.

– Стоило бы вызвать полицию! – Фрида уже натянула белье и застегивала платье.

– Вы… не похожи на еврейку…

– А как должна выглядеть еврейка, недоумок? – Фрида сунула ноги в туфли и вышла из-за ширмы. – Непременный шнобель размером с багор? Так, что ли, хер моржовый?

– Что за выражения… вы дама…

– Выражения! Ты меня чуть не изнасиловал!

– Что вы! Всего лишь объятие, невинный поцелуй… Я думал, вы не против… Виноват. Можете идти.

– Сначала деньги! – Фрида схватила большой мастихин и наставила на скульптора.

Карлсруэн достал из кармана блузы кучку банкнот и сунул Фриде в руку.

– Пожалуйста, уходите, – сказал он.

Фрида отшвырнула мастихин и ринулась к двери.

– Запомните, герр Карлсруэн: мужу я ничего не скажу только потому, что иначе он вас убьет. Понятно? Убьет!

Дистрикт и Кольцевая линия

Лондон, 1956 г.

Ближе к полудню Стоун вышел из дома на Куинс-гейт, где проходил допрос. От казарм в Челси прогарцевал кавалерийский эскадрон, направлявшийся в Гайд-парк. Всадники впечатляли, хоть были не в парадной, а повседневной форме. Отголосок имперского величия. Стоун неловко отсалютовал. Видимо, сила привычки. Говорят, военщина въедается. Вообще-то, армия ему нравилась – не мишурным лоском, а духом отваги и товарищества. Недолгая служба в британских войсках одарила его домашним теплом.

Стоун зашагал к станции метро «Южный Кенсингтон». Лорре и Богарт велели идти домой, на работе сказаться больным и ждать указаний. Дескать, с министерским начальством все будет улажено, он не потеряет ни в деньгах, ни в доверии.

О деньгах Стоун не беспокоился. В голове неотвязно крутилась ошеломительная новость: Дагмар – сотрудница Штази.

Впрочем, такая ли ошеломительная? Война сильно всех изменила. Если б вернуться в прошлое и взглянуть на себя довоенного, мог ли он представить путь, ожидавший беспечного бунтаря, помешанного на футболе? Путь, в конце которого придется чахнуть в кабинете Уайтхолла, отбывая долгую и нудную епитимью того, кто выжил.

Дагмар вряд ли узнала бы его нынешнего. А он ее узнал бы?

У входа в метро, с девятнадцатого века сохранившего красную черепицу, Стоун отклонил предложение купить дневной выпуск «Стэндард». Новости те же, что и вчера. Передовицы все еще трубили о последствиях Суэцкого фиаско и нескончаемом унижении, которому Британию подвергли Эйзенхауэр и американский Госдепартамент, не говоря уже о Насере[17]. Соединенное Королевство ляпнулось, Египет на подъеме, весь Ближний Восток поигрывает мускулами.

Из открытого окна над входом в метро доносилась песня Лонни Донегана[18]. Если честно, эти песенки Стоун слушал не без удовольствия, кроме одной дурацкой, про жвачку и кроватный балдахин[19]. Скиффл подкупал своей шершавостью и непочтительностью к авторитетам. Однако сейчас он раздражал. Раздражали девушки, щебетавшие на лестнице. И объявления диспетчера.

Стоун пытался размышлять.

В письме сказано, что Дагмар сидела в советском Гулаге. В этом была жестокая логика. После войны русские отправили в лагеря сотни тысяч ни в чем не повинных людей, недавно освобожденных из плена. Хотя малодушные апологеты из числа лондонских левых очень старались замолчать или оправдать сей факт.

И потом, Дагмар – буржуйская еврейка. Две галочки в сталинском гроссбухе.

Но это было десять лет назад. Невозможно, чтобы все эти годы Дагмар провела в советском лагере, а теперь вдруг стала сотрудницей Штази. Значит, в какой-то момент ее освободили и «реабилитировали». Однако лишь теперь она подала весть. Почему же так долго не пыталась его разыскать?

И почему разыскала сейчас?

Подъехал поезд. Стоун нашел свободное место и закурил «Лаки Страйк». Его отец всегда любил американские сигареты.

Ответ на первый вопрос очевиден. Дагмар не хотела возобновлять отношения. Общение с тем, кто живет на Западе, добром бы не кончилось. Особенно с таким, как он: бывший немец, обитает в Англии, служит в министерстве иностранных дел. Конечно, на своей должности Дагмар могла все это разузнать и понять, что контакты с ним навлекут на нее подозрение. Желание МИ-6 через него завербовать Дагмар лишний раз это подтверждает.

Тогда зачем она дала о себе знать?

На страницу:
3 из 9