Полная версия
Царский угодник
Студент читал газету – был он юн, белобрыс, глазаст и зубаст, – стрельнул в Александра Ивановича взглядом и приподнялся на подушке, приветствуя его. Помещик на своей лежанке даже не пошевелился. Держать в памяти людей, которых Александр Иванович увидел у Распутина – штука обременительная, перегруженный мозг всегда может подвести, лучше все записать сразу, поэтому Александр Иванович разделся, лег, зажег ночничок и достал из походной сумки блокнот.
«Окружение Распутина. Две матери с дочерьми, широкогрудая массивная дама лет тридцати, красивое лицо, но жирная; худая, гибкая девушка с жаждущими глазами». Ее журналист про себя окрестил Эвелиной и потом вздрогнул от неожиданности, когда услышал распутинский оклик: «Эвелина!» Девушка на этот зов готовно обернулась, ее действительно звали Эвелиной, журналист угадал. Он вообще обладал даром попадать в точку. Записал несколько слов и о Наде: «А рядом – девчонка-гимназистка, тоненькая, нежная, беленькая, но с греховной улыбкой. Тощая увядающая дама стремится посидеть у окна, и ветер треплет ее короткие волосы – она, как курсистка, мотает головой. Величественная старуха, которая опирается на руки своей дочери. Седой кок открывает прекрасный лоб. Распутина все женщины зовут про себя “отец”. Но у всех – потухшие глаза, даже платья, украшенные золотом и бриллиантами, беспомощно висят на них». Александр Иванович писал мелкими, как пшено, буквами, очень скоро, и все равно, несмотря на скорость, когда он закончил писать, попутчики его уже спали – помещик и земец, соревнуясь друг с другом, храпели, студент тихо уткнулся лицом в стенку и замер. Александр Иванович погасил ночник, попытался уснуть, но не тут-то было – мешал стук колес, храп, скрип вагонных суставов и Распутин. Он долго думал о Распутине и уснул лишь где-то в середине ночи.
Проснулся он от голоса земца, тот сидел на мягком железнодорожном диване и на распутинский манер почесал у себя под мышками.
– Всякое бывало у нас в России, но такого еще не было! – приговаривал он раз за разом – слова эти для него сделались присказкой, обязательным текстом, припевом – видать, Распутин выкинул что-то такое, о чем журналист еще не знал.
От земца пахло курицей – он уже позавтракал. Грудку куриных костей, завернутых в газету, земец еще не выбросил. Помещик сидел рядом с ним и зевал.
– Доброе утро, – приветствовал журналиста студент. Студент был хорош собой – красив, как девушка, наряден: одет в белую форменную курточку с золочеными пуговицами и хорошо отглаженные светлые брюки, он походил на принца, прибывшего с визитом из малой страны в большую Россию.
– Доброе, – отозвался журналист.
– Ну что ваш этот самый… покровитель? – неприязненно спросил земец.
– Да ничего, – неожиданно устало ответил журналист – ему и этот землистолицый земец стал противен, и толстый помещик с тупым, упрямым взглядом, которого надо, как минимум, два месяца не кормить, чтобы он обрел нормальный вес и формы, и Распутин с его окружением, – в следующий миг подумал, что он так же груб, как и этот неотесанный земец, и поперхнулся собственным голосом. – Извините, – сказал он, – что-то я плохо спал сегодня.
– Дорога, – студент приветливо улыбнулся, – в дороге всегда плохо спится.
– Не скажите. – Земец покачал головой. – У кого какой организм.
Помещик угрюмо молчал.
Днем напротив открытой двери их купе остановилась гимназистка Надя, держась за поручень, подтянулась к окну, начала водить головой слева направо, провожая заоконные виды – красную, с длинным резиновым хоботом водокачку, заляпанный грязью пароконный фургон, увязший в размокшей дороге по самые оси, стаю бесстрашных ворон, шурующих у самого полотна, группу старых женщин, уныло бредущих по обочине. Гибкая точеная фигурка гимназистки соблазнительно изогнулась – было в этом движении что-то призывное, нежное, очень женственное, студент не выдержал, поправил воротничок рубашки, одернул на себе куртку и шагнул в коридор.
Встал рядом с гимназисткой у окна. Та готовно подвинулась.
– Европейцы любят смотреть на огонь, находят в нем что-то колдовское, таинственное, живое, азиаты – на воду, им нравится видеть, как течет вода, в движении воды тоже есть колдовская сила, она привораживает, а русские всему этому предпочитают дорогу. Русский человек может сутками стоять у окна и не отходить от него.
– Наверное, потому, что русские – не азиаты и не европейцы, а что-то среднее между ними.
Студент внезапно рассмеялся, потом прихлопнул смех рукою.
– Извините, пожалуйста, в голову пришла неожиданная мысль…
Гимназистка прогнулась еще больше: да, в ней, несомненно, было что-то взрослое, греховное – все правильно, отметил журналист.
– Какая же мысль?
– Русские любят смотреть на дорогу скорее всего потому, что нигде нет таких дорог, как у нас. В России самые плохие в мире дороги. – Студент сделал неопределенный жест, он занимался дорожным делом в университете. Гимназистка разом поскучнела, глянула искоса на студента: хорош собою, строен и красив, но глуп. Она вздохнула.
Послышалось глухое буханье ног по ковровой дорожке, журналист сразу угадал – Распутин. И точно, у окна возник – Распутин, нервный, быстрый, в лиловой, блестящей, будто у цыгана, рубахе – красный цвет он сменил на лиловый, – молча и решительно оттеснил студента от гимназистки, потом сделал короткий, почти неуловимый шаг, и студент вовсе оказался блокирован; Распутин находился между ним и девушкой.
– Надя, пошли в купе, – требовательно проговорил Распутин, – нас ждут.
Гимназистка заупрямилась, углом приподняла острые хрупкие плечики, но Распутин был настойчив, обхватил ее рукой, окончательно оттеснил студента – тот вновь очутился в своем купе, – Распутин глянул на него зло, вполуприщур, и, словно бы огнем обдал, в следующую минуту он увел сникшую гимназистку в свой конец вагона.
– Ну и ну, – переводя дух, словно после бега, неверяще проговорил студент.
– Всякое Россия видела, но такого не видела, – взялся земец за старое.
– Он же колдун, он леший, он огнем обжигает. – Голос у студента сорвался на шепот.
«Распутин все чувствует, все читает своим взглядом – читает чужие взгляды, и глаза его, как отмечают многие, меняют цвет», – записал журналист у себя в блокноте.
Когда в следующий раз журналист заглянул к Распутину, тот с деревянным хрустом давил рукой сушки и кормил ими Эвелину, протягивая ей на манер блюдца открытую ладонь с кусками сушек. Эвелина покорно нагибалась и, будто телушка, брала ломаные сушки с ладони губами.
– Заходи, Лексанцра Иваныч, – добродушно пригласил Распутин, – давно не был. Гребуешь, журналист, ей-ей гребуешь. – Тон его сделался укоризненным. – По поведению вижу. А ты не гребуй, мы с тобою из одинакового теста сделаны. Вот она не гребует. – Распутин погладил Эвелину по голове, и Эвелина послушно склонилась к его ладони. – А голубица-то благородных кровей, дворянка… Садись, Лександра Иваныч, сейчас мы с тобой мадеры выпьем.
– А может-с, в ресторане, Григорий Ефимыч? – спросил возникший в проеме купе секретарь. Пальцем вспушил усы,потом, ухватившись за золотую цепочку, вытащил из жилетного кармана толстые серебряные часы, отщелкнул крышку. – Уже пора обедать, Григорий Ефимыч!
– Ну что ж, можно и в ресторане, – согласился Распутин, – через двадцать минут.
– Тогда я мигом-с, Григорий Ефимыч, – заторопился секретарь, – надо, чтоб осетринку успели запечь.
Распутин скормил Эвелине остатки сушек, подержал в руках пустую веревку, которой сушки были связаны, швырнул ее под ноги, нагнулся и из корзины, стоявшей внизу, в багажном отделении, достал очередную связку лаково поблескивающих, посыпанных маком сушек.
«Это сколько же всякого добра увезено из Петербурга? – задал себе невольный вопрос журналист. – Сушки, сушки, и все с маком, яблоки, конфеты, бублики, калачи…»
– Погоди, – сказал ему Распутин, схватив лукошко, сдернул с него вафельное полотенце. В лукошке были конфеты. – Сейчас угощу паству и вернусь.
Он поднялся, но не успел выйти, как на него накинулась Матрена, ухватила рукою лукошко:
– А мне? Мне!
– Возьми, сколько надо, и отстань, – сказал отец, – и взрослых постыдись… Вон сколько взрослых! – Матрена набрала две горсти конфет и отстала.
– Девчонка не хуже других, – проворчал Распутин, вернувшись в купе, – а вот устроить мне ее не удалось. Тьфу! Начальница дерьмовая попалась. Ей ведь указали – сверху указали, – он показал пальцем в потолок, – что есть такие веления, не исполнить которые она не может – не она главная! А эта ведьма заявила, что исполнить-то исполнит, примет Матрешу в свое благородное заведение, но тут же подаст бумагу об отставке. Тьфу! – История, которая попала в газеты, глубоко, видать, сидела в Распутине. У него зло раздулись ноздри, взгляд погас. – Но никто понять не хочет, что мне из нее человека надо сделать, манерную даму. – Журналист невольно отметил выражение «манерная дама». – Из света, из общества! Может, это единственный случай, когда можно отыскать мостик, отделяющий аристократа от неаристократа, но нет! – Распутин широко развел руками. – Ты пойми это, Лександра Иваныч, ты разберись, ты напиши! Знаешь историю про мою Матрену?
– Слышал.
– Вот и напиши!
Журналист промолчал.
– Я же говорю тебе: гребуешь ты нами, – остывая, произнес Распутин, – а ты возражаешь, считаешь, что нет. Ух не возражал бы! – Распутин вздохнул, поднялся. – Ладно, пошли в ресторан. Симанович небось осетрину уже не только поджарил, но и закоптил.
Журналист понял, что фамилия рыжеусого коротконогого франта – Симанович, наморщил лоб, вспоминая, слышал эту фамилию или нет. По всему выходило, что не слышал. Нехотя поднялся – не мог решить для себя, надо идти в ресторан или нет. Земец опять надуется, посереет, выпятит губы, толстый помещик просто брезгливо отвернется… Ну как они не могут понять, что Распутин интересен для него сугубо профессионально, как литературный тип, как ходячий образ и вообще как человек, о котором нет однозначного мнения, – одни льнут к нему, поют хвалу, возносят на небеса, а другие относятся с презрением, льют хулу и стремятся втоптать в грязь. Для пишущего человека такой тип – находка! Но земец с помещиком не хотят осознать этого – дуются, чванятся, делают кислые рожи, будто козы, объевшиеся щавеля.
Единственный человек, который относится спокойно, – студент. Но он юн, он еще многого не понимает.
– Общий сбор! – провозгласил Распутин и приложил ко рту горлышко пыльной бутылки, демонстрируя воинский рожок, побибикал, подудел губами, собирая подопечных. – Бери ложку, бери бак, ложки нету – хлебай так.
«А свита кто – все барыни и барышни из лучшего общества, – написал потом журналист, – жены, сестры и дочери людей, фамилии которых известны всей России».
– Лександра Иваныч, поторапливайся! – подогнал его Распутин. – Приглашаю на обед!
И журналист решил от обеда не отказываться.
– Жаль, Григорий Ефимыч, столы в ресторане нельзя сдвинуть, – встретил их секретарь. Привычно вспушил усы. – К полу прикручены-с. Мертво-с! То ли дело на Невском, в «Астории» или в «Европейской»! А-ах! – Симанович свел руки вместе, по-мусульмански взметнул их вверх. – А в «Вилле Роде»!
– Да молчи ты про Невский! – одернул его Распутин.
– Слушаюсь, – сказал Симанович и громко похлопал в ладоши, призывая ресторанную прислугу. – Окна закрыть! Вы мне всех людей застудите! Быстрее закрывайте окна! И закуски на стол: ветчину с хреном, заливную осетрину! На стол, на стол! – Он был тут главным распорядителем, энергично стучал кожаными подметками роскошных желтых башмаков, по ресторану ходил, не снимая шляпы, – она сидела у Симановича на макушке, по краям промокла, из-под потемневших полей тек пот. – А жаль, что нельзя сдвинуть столы, – вновь взялся он за старое, остановил свой взгляд на журналисте. Спросил почему-то шепотом: – Вы с нами?
– Вроде бы…
– Аха. – Симанович вновь похлопал в ладони, приказал: – Увеличьте столы на одно посадочное место. Еще один прибор и одну закусочку!
– Люблю шустрых людей, – подхватил Распутин, – хорошо распоряжается! – Рядом с собой он посадил гимназистку, погладил ей колено – жест был отеческим, по другую сторону – покорную, молчаливую Эвелину, напротив себя – журналиста и плотную тридцатилетнюю даму с красивым, породистым лицом. С грохотом поставил на стол бутылку. – Отведаем, чего Бог послал.
– Темпо, темпо, темпо! – на итальянский манер подгонял Симанович прислугу. – Живей!
Остановились около какой-то тщедушной, состоящей из двух ободранных домиков станции, паровоз дал протяжный печальный гудок. Распутин недовольно выглянул в окно:
– У каждого столба тормозим! Скоро будем тормозить подле кустов. По надобности.
Вдоль полотна, не боясь ни вагонов, из которых выглядывали люди, ни паровоза с его страшным лязгом и шипеньем, ходили куры – это были бесстрашные железнодорожные куры, особые, воспитанные и обученные. Распутин, увидев их, преобразился и захихикал – у него поднялось настроение.
– Интересно, чего мы тут потеряли?
Через минуту выяснилось, чего потеряли, – в вагоне-ресторане возник служивый человек в пенсне и мятом летнем кителе.
– Телеграмма-с, – произнес он манерно и на маленьком светлом подносе, взятом тут же, в буфете, протянул Распутину листок бумаги.
– А! – оживился тот и, взяв листок, разорвал бумажную облатку. Прочитал, медленно шевеля губами, показал телеграмму журналисту.
Телеграмма состояла из одного слова: «С Богом». Подписи не было. Журналист обратил внимание на обратный адрес: «Царское Село». Так вот почему остановили поезд в этой дыре! Все понятно… Как понятно и то, кто послал телеграмму.
Распутин ткнул пальцем в потолок:
– Это благословение! Отметить бы это надо, обмочить. – Он взял со стола бутылку и, не глядя, протянул себе за спину: – Открой!
Симанович мигом метнулся к бутылке.
– Слушаюсь!
– Я послал туда телеграмму. – Распутин поднял увлажнившиеся светлые глаза. – Написал: «Отправляюсь в дорогу. Прошу благословить». И вот ответ. – Он встряхнул листок, достал из кармана серебряный рубль с хорошо знакомым профилем царя, какой без малого десять лет назад ему пожаловал сам Николай, и кинул служащему на поднос: – За труды!
Через полминуты земляной, плохо утоптанный перрон с бесстрашными курами пополз назад, паровоз запоздало дал гудок, пустил густой шлейф пара, закрыл почерневшие от угольной крошки кусты, жиденький огород, длинной узкой полоской протянувшийся за кустами, несколько приземистых сараев, возле которых бродили все те же куры… Путешествие продолжалось.
– Уха из ангарской стерляди с восточными приправами и слоеными пирожками! – объявил Симанович и хлопнул в ладоши. Глянул строго в сторону широкого кухонного окошка, обрамленного ситцевой занавеской.
– Ангарская стерлядь, восточные приправы – все как-то так… Наше и не наше вроде бы, – усмехнулся Распутин, разлил вино по стопкам, скомандовал: – На остальные столы – шампанское!
– А что же коренное наше? Народное, так сказать? – спросил журналист.
– Обская щука и укроп с огорода.
Плотная женщина, сидевшая рядом с ним, не сводила с Распутина влюбленного взгляда.
– Очень остроумно! – проговорила она.
Уха была превосходной – напрасно Распутин ворчал, – настоящая, душистая, с золотистым бульоном и крохотными стручками сладкого перца, плавающего на поверхности, и пирожки к ухе были славные – хрустящие, пахнущие маслом, начиненные свежим печеночным фаршем.
Они не заметили, как в ресторане, в самом углу, где был установлен столик, рассчитанный для интимной беседы – на двоих, появилась женщина, одетая в черное: в черной длинной юбке до пят, в черной простой кофте без всяких украшений – глазу не за что было зацепиться, глаз задерживался только на черном, – в черном гладком платке, коробом надвинутом на нос – получался домик – и поднятом снизу так, что можно было закрывать все лицо, – мрачная, молчаливая, одинокая – Распутин глянул на нее, насторожился:
– А это что за животное? – Не получив ответа, добавил: – На смерть больно похожа!
Женщина исчезла так же внезапно, как и появилась – без единого звука, она словно бы из воздуха вытаяла и в воздухе растаяла снова, растворилась в нем.
Над журналистом склонился секретарь, дохнул чесноком и водкой:
– Ну что, господин журналист, уха вкусная?
Про Симановича Александр Иванович написал следующее:
«Распоряжается в ресторане, отдает приказания перед приходом Распутина:
– Всем чаю! Откройте окна, чтобы проветрить! Живо! Через пять минут – закрыть!
Совещается с буфетчиками – какую подать осетрину, как приготовить суп, какое выдумать сладкое…
Вечером он напивается.
Попыхач!»
Когда Александр Иванович опубликовал статью в газете, Симановича некоторое время так и звали – Попыхач!
И вновь о Распутине. «Он – человек большой интуиции и практической сметки. Всем говорит “ты” и никому “вы”. Когда нельзя обращаться на “ты”, речь его безлична…
Аэропланы Распутин зовет “рапланы”.
Всем, кто хочет сфотографировать его, говорит:
– Пущай снима-ат!»
Вечером Распутин был задумчив, часто мял бороду, засовывал в рот, зажимал зубами и сидел неподвижно, думая о чем-то своем, потом расчесывал пальцами, расправлял – был «старец» не в настроении, но это не означало, что он ничего не видел, ничего не слышал.
Когда студент остановился около Эвелины и тихо произнес что-то – никто, кроме Эвелины, не услышал, что он сказал, – Распутин пружинисто вскочил и выметнулся в коридор. В три прыжка очутился около студента и сунул ему под нос волосатый жилистый кулак:
– А это ты видел?
Студент чуть отступил назад и оценивающе глянул на Распутина, с одного взгляда понял, что не одолеть, – у Распутина тело сухое, мускулистое, жира нет, несмотря на то что «старец» пьет без меры, ест сочащуюся желтым салом осетрину и безостановочно трескает сушки… Эвелину будто ветром сдуло, ну как пушинку: только что была – и уже нет ее. Студент удивленно поднял брови и отступил еще на один шаг.
– Уберите кулак!
– Я тебя спрашиваю, недомерок, это ты видел? Судя по всему, нет. Второй раз предупреждаю, третьего раза не будет. Понял? – Распутин круто развернулся и, косолапя, криво вымеряя ногами дорожку, отталкиваясь вначале от одной стенки, потом от другой, ушел.
Когда студент уже сидел в купе, к нему заглянул Попыхач.
– Ну что? – спросил он. – Ты, студент, смотри. Ефимыч из тебя сделает вот что. – Он сплюнул на пол и растер плевок желтым ботинком. Секретарь, как и его шеф, тоже предпочитал обращаться ко всем на «ты». Закончил он совсем по-распутински: – Понял?
В Казани студент тихо, ни с кем не попрощавшись, сошел.
В Казани целое купе заняли офицеры – молодые, громкоголосые, языкастые, с двумя гитарами – они прекрасно исполняли песни, пели романсы в четыре голоса и внесли в атмосферу вагона что-то живое, будоражащее, открытое. Распутин же реагировал на это по-иному – офицеры вызывали у него неприязнь. Офицеры – не студент, кулак к носу вон того краснолицего, словно бы только что из бани, поручика не поднесешь, и его товарища, юного темноволосого подпоручика, кулаком тоже не испугаешь: эти люди умеют драться. Распутин присмирел, сидел у себя в купе и ел сушки – все купе было засыпано крошкой и маком, на полу валялись обертки от конфет. В коридор он не выглядывал.
И секретарь его – Попыхач – тоже затих.
Спутниц Распутина офицеры не трогали – пели у себя в купе, звенели гитарами, пили шампанское. Узнав, что в поезде едет «старец», они стали посмеиваться над Распутиным.
Распутин из купе не вышел даже тогда, когда Матреша забралась на колени к одному из офицеров – краснолицему зубастому поручику – и отведала шампанского.
Но свое он взял – к Распутину всегда шла карта. Недалеко от Екатеринбурга, на крупной станции в вагоне появился управляющий казенной губернской палаты – бесцветный человек, как потом записал у себя в блокноте Александр Иванович, с «Владимиром» на шее; это был важный губернский чин, которому очень хотелось стать губернатором, но без посторонней помощи ему не дано было стать губернатором, – проследовал прямо в купе к Распутину.
– Честь имею, Григорий Ефимович! – Управляющий лихо щелкнул каблуками хорошо начищенных штиблет. – Зашел без всяких дел, э-э… просто так… Засвидетельствовать… э-э… свое почтение!
– Э-э, милый. – Тут Распутина осенило, лицо его посветлело, в зрачках заполыхали, заметались крохотные плоские свечечки, он приподнялся на диване и поманил управляющего к себе пальцем.
Управляющий быстро наклонился, выцветшее лицо его выразило любопытство и интерес.
– Тут едут господа офицеры, очень неприятные господа, – внятно произнес Распутин и перешел на давленый, неразборчивый шепот, потыкал пальцем в сторону купе, где расположились офицеры.
Управляющий резко выпрямился, выкрикнул, не поворачивая головы:
– Васильченко! – И когда явился высокий, статный, цветущий, так же как и управляющий казенной палатой, с «Владимиром» на шее чиновник, управляющий приказал ему: – Переписать всех по фамилиям!
В офицерском купе раздался шум, с барабанным звуком лопнула струна на гитаре. Васильченко рявкнул хорошо поставленным басом:
– Прекратить шум, если не хотите быть арестованы, г-гос-пода офицеры! В-ваши фамилии?
– По чьему приказу?
– По приказу господина губернатора!
Офицерское купе затихло, песни там больше не звучали, гитары тоже замолчали, проводник перестал носить туда шампанское – в полку офицеров ожидали неприятности: домашний арест, гауптвахта, понижение по службе – в общем, каждому свое; зато Распутин воспрянул духом, ожил, снова начал ходить по коридору, кормил с руки сушками Эвелину и требовал к себе проводника.
У проводника Распутин и раньше что-нибудь брал, поскольку старые запасы иссякли – распутинский мешок был небездонным, – то ящик с фруктами, то бублики, то буханку черного хлеба с воткнутым в горбину ножом, то пару кульков с конфетами. Распутинская свита дружно ела: в окно летели обрывки бумаги, очистки, корки, пустые коробки, конфетные фантики рассыпались пестрым слоем по земле. По купе бегала Матреша, визжала, всех угощала конфетами и яблоками. В офицерском купе ей сказали: «Брысь!», и в это купе она больше не заглядывала.
В Екатеринбурге журналист вышел. Он быстро написал статью и с почтовым проводником передал в Петербург. Статья была напечатана, когда Распутин находился в Покровском.
Александр Иванович, опубликовавший репортаж о поездке Распутина в газете «День», был уверен, что телеграмма, полученная Распутиным в дороге на крохотной замусоренной станции, была послана царицей. Либо фрейлиной Вырубовой от имени царицы.
Иначе чего скрывать свое лицо и не ставить подписи? Пуришкевичу, который не любил царицу так же, как и Распутина, принадлежат следующие слова: «Немецкая принцесса английского воспитания на русском троне, впавшая в мужицкую хлыстовщину пополам со спиритизмом в общей истории русского мистицизма, столь странно и оригинально, казалось бы, смешавшая в себе совершенно не смесимые основные элементы от курной избы до английской школы, не оригинальна. Это г-жа Крюденер или г-жа Татаринова, взобравшаяся на трон»
Железную дорогу, угольный паровозный дымок, врывающийся в окно, колыхание шелковых занавесок, сладковатый дух, исходящий от кожаных чемоданов, гуденье станционных колоколов и картошку с груздями, которыми славились уральские и сибирские станции, любил не только Распутин, любила и охранка, ее «филеров летучий отряд».
В дневниках «гороховых пальто» материалы по всем поездкам были аккуратно подобраны, подшиты, скреплены, пронумерованы, прослюнявлены, разложены по числам – ничего не потеряно, ничего не упущено.
Иногда Распутин замечал филера – глаз у него был охотничий: мигом «отстреливал» в толпе – «старец» не уступал в этом деле филерам, – останавливался и тыкал в него пальцем, словно пистолетом:
– Ты чего за мной ходишь? А?
Опешивший филер, как правило, отворачивал лицо в сторону.
– Вас охраняю-с!
– Зачем-с?
– А как бы чего не вышло!
Вели дневник, слали в Питер телеграммы и записки филеры и на этот раз, в поезде. Они следовали за Распутиным по пятам и на каждой остановке наведывались в железнодорожный телеграф.
В Тюмень поезд пришел утром. Здесь было по-южному жарко, сухо, солнце игриво золотило купола тюменских церквей. Распутин вышел со своей свитой на перрон. Было шумно.
Два агента столичного охранного отделения, сопровождавшие Распутина в поезде, передали своего «седока» агентам, ждавшим их здесь, и взяли билеты обратно. В столицу была отправлена специальная телеграмма. Вместе с агентами в Петербург возвращался и Попыхач – обиженный, в желтых ботинках, с желтым кожаным баулом в руке.
– Поезжай, поезжай назад, милый, – ласково втолковывал ему Распутин.