Полная версия
Царский угодник
Соблазненным женщинам Распутин говорил следующее:
– Только через меня и можно спастись! Для этого необходимо слиться со мной душой и телом. Все, что от меня исходит, есть источник света, очищающий от грехов!
Женщины верили Распутину, верили, что, ложась с ним в постель, навсегда освобождаются от греховной одежды, и ощущали физическое облегчение, им делалось спокойнее, уютнее в жизни, теплее, легче, прочь уходили худые мысли и никогда не возвращались, мужья становились привязаннее и внимательнее к ним, дела у этих женщин шли на лад.
«Он – опасный авантюрист, преступник, – писала о Распутине провинциальная печать, в частности, газета “Русские новости”. – Он очень добрый и честный человек. Он пророк. Он святой черт. Он просто хитрый, неискренний, недалекий мужик с бородой. Он очень нервный, постоянно возбужденный человек. “Бескорыстный ходатай за крестьянский мир честной”, хотя самым плутовским, самым бессовестным образом обирает своих поклонниц.
И европейцы – немцы и французы – удивляются: откуда такое взялось? И как это может в России конституция уживаться с “Гришкой Распутяшкой”, которого в архиерейских покоях именем Христа стукают по голове кулаками и который делает международную политику, хотя не умеет написать двух слов на своем родном языке? Что это такое? Откуда это взялось? Как и какими силами существует?
И теперь… к этому святому грешнику, очищаемуся с дамами в бане, вопросов стало больше».
Распутин тщательно собирал все, что писали о нем, складывал газеты в папку, а потом, когда газет стало слишком много, велел Лапшинской вырезать заметки и наклеивать на страницы специального альбома.
Западная печать тоже уделяла внимание Распутину и тоже удивлялась: откуда он взялся такой? Впрочем, удивлялась не всегда. Вот что написала германская газета «Vossische Zeitung»: «Распутин – не мистик и не юродивый. Его единственное оружие – мужицкая хитрость. Пресыщенным владелицам будуаров между Сергиевской улицей и набережной Невы надоели необуддизм, m-r Philippe < cм. Комментарии, – Стр. 80…надоели необуддизм, m-r Philippe…> и прочее, и они ухватились за мужика из Сибири: это было нечто новое для них. Хитрый мужик сумел использовать положение, в которое попал, и сделался диктатором России».
Распутин болезненно морщился, когда к нему попадали такие заметки, покашливал в кулак и утомленно закрывал глаза – он уставал от нападок, он не понимал, чего от него хотят? Живет себе человек и живет, тихо живет, дышит воздухом, хлеб ест, чай пьет… Ну за что же его травить? За то, что к нему неравнодушны прекрасные мира сего? Хорошо, что хоть Маска пока молчит.
Ну так кто мешает вам, господа хорошие, иметь столько же женщин? Вопросы супружеской верности, преданности дому, семье, детям не волновали Распутина – он был выше этого.
Заметки, появляющиеся в печати, в том числе и у черта на куличках, где-нибудь в Хабаровске, Распутин перечитывал по нескольку раз и, если его шпыняли острым словом, страдал.
Впрочем, когда Распутину задали вопрос, слышал ли он о том, что бывший монах Илиодор собирается выпустить о нем книгу за границей, Распутин зевнул со скучающим видом и равнодушно проговорил:
– Ну и что же? Пусть себе пишет, коль охота есть. Да пусть не одну, а хоть десять книг испишет, потому что бумага все терпит. А что касаемо Илиодора, то ведь песня его спета уж, так что, что бы он ни писал аль ни хотел там писать, прошлого не вернешь. Все хорошо во благовремении.
Ему нравились поезда, веселая суета вагонов, хмельная обеспокоенность пассажиров, одолеваемых истомой предстоящей дороги, – дорога всегда сулит соленый хрустящий огурчик, купленный на перроне у казанской бабы, и екатеринбургские рыжики, такие мелкие и верткие, что их никак нельзя насадить на вилку – ускользают, но зато лучшей закуски под холодную водку не придумаешь; радует горький угольный дымок, тянущийся из вагона-ресторана, и барабанно-дробный перестук колес на звонких рельсах. Распутин любил дорогу, любил ездить и всегда путешествовал весело – с шумом, в больших компаниях.
На этот раз с ним ехало пятнадцать человек, сам он был шестнадцатым.
Войдя в купе, Распутин первым делом опустил стекло, с шумом втянул в ноздри воздух и азартно потер руки:
– Не верится, что сейчас поедем. Ох, не верится!
Высунул голову в окно, глянул в одну сторону, подмигнул толстому полицейскому, вооруженному тяжелой саблей и пудовым револьвером, перекосившим ремень, глянул в другую сторону, улыбнулся почтовому служащему, одетому в мятый форменный пиджак с нечищенными пуговицами, пошмыгал носом и вновь потер руки:
– Йй-эх!
Потом Распутин отправился посмотреть, что за народ собирается в вагоне.
Публика подбиралась солидная, важная, спокойная, и это радовало Распутина. У одного купе с открытой дверью Распутин остановился: человек, одетый в холщовый костюм, с волосами, стриженными бобриком, под одежную щетку, и спокойными глазами показался ему знакомым. Распутин покашлял в кулак и объявил с детской непосредственностью:
– А я тебя знаю!
– Я вас тоже!
– По-моему, ты у меня был. Дома!
– Никогда не был. – Человек в холщовом костюме засмеялся. – Тем более – дома.
– Тогда где же мы встречались? – озадаченно спросил Распутин.
– В канцелярии премьер-министра!
– А-а! – воскликнул Распутин и закрыл рот, боясь сказать что-либо лишнее. – Но я там бываю редко!
– Я тоже! – сказал человек в холщовом костюме.
– Как? Разве ты не там служишь?
– Нет.
– Тогда кто же ты? Я думал, что ты чиновник, там служишь!
– Я журналист.
– Из какой газеты?
– Из газеты «День».
– Хорошая газета, – похвалил Распутин, – настоящая! – Хотел добавить: «Меня не ругает!», но не сказал – она ведь хорошая не только поэтому, пригласил: – Заходи ко мне в купе.
– Благодарствую! – Журналист в холщовом костюме сдержанно поклонился.
– Ты мне нравишься! – сказал ему Распутин. – Еще раз благодарствую! – Журналист поклонился вторично.
– Я люблю журналистов! Опасный народец! – Распутин засмеялся и пощелкал пальцами. – С таким народцем лучше не ссориться – себе дороже станет!
Журналист деликатно промолчал.
– Как тебя зовут? – спросил Распутин.
– Александр Иванович!
– Лександра Иваныч… Сын Иванов. Русское имя, русское отчество – это хорошо. – Распутин достал из кармана щепотку семечек, кинул в рот. – А меня – Григорий Ефимов.
– Это я знаю.
– Заходи ко мне в купе, в общем, – сказал Распутин и бесшумно удалился – шаги его потонули в густом ворсе ковровой дорожки.
Сосед журналиста, пожилой земский чиновник с землистым одутловатым лицом, в пенсне с черным шелковым шнурком, выглянул в коридор, проверяя, ушел «старец» или нет, поинтересовался внезапно задрожавшим голосом:
– Это Распутин?
– Да!
– Червь вселенский! – Земец выругался. – Всякое было в России, а вот такого еще не было! Неужели вы пойдете к нему в купе?
– Не знаю, – журналист неопределенно пожал плечами.
– Не ходите! – попросил земец. – Вас же люди перестанут уважать. А вы, видно по всему, уважаемый человек!
– Спасибо. – Журналист открыто улыбнулся, улыбка у него была обезоруживающей. – Но как тогда быть с моей профессией? Я же журналист!
– Ну… ну… – Земец не нашелся что ответить, вздохнул и отвернулся к окну. – Поступайте как хотите, только не теряйте уважения, Александр Иванович.
– Я постараюсь, – просто, без всякой иронии произнес журналист, прислушался к женскому гомону, доносящемуся из коридора, понял, что женщины эти – с Распутиным, подумал, что надо бы написать об этом путешествии. Материал о Распутине никогда не пропадет. Если он и не понадобится сегодня, то обязательно понадобится завтра.
«С чего начать описание? С портрета? – Журналист посмотрел в окно в удивился тому, что поезд уже идет, – машинист тронул состав совершенно неприметно, плавно, без лязганья и грохота колес – вот что значит опытный человек! Серый задымленный перрон медленно полз назад. – Ну вот и пошел отсчет. Человек в дороге находится в новом измерении. В каком? В четвертом, наверное».
Земец привстал – он тоже не заметил, как поплыл назад перрон с людьми, – перекрестился.
– С Богом! – Земец открыл новый кожаный баул, достал оттуда курицу, завернутую в восковку – прозрачную непромокаемую бумагу, свежие, в крохотных пупырышках огурчики, две стопки и плоскую бутылку «Дорожной» водки – журналист видел такую водку впервые. – По старому русскому обычаю, – объявил земец и зашуршал восковкой, разворачивая курицу. – Не откажете?
– Ну что вы, кто отказывает соседу? Не принято, – улыбнулся журналист.
Земец разлил водку в стопки. Александр Иванович думал, что земец – ходячий сюртук, застегнутый на все пуговицы, с язвой, коликами в печени, несварением желудка и буркотней в кишках – такой у него недовольный, болезненный вид, – но земец оказался живым человеком, которому все мирское было не чуждо.
– За то, чтобы благополучно доехать, – объявил земец, поднимая свою стопку.
– Выпьем за это! – согласился журналист и ощутил в себе неясную тоску – такое уже было десять лет назад, когда он, желторотый юнец, еще только пробующий свои силы в газетном деле, попал на русские позиции среди двух темных маньчжурских сопок и потом под огнем пошел вместе с солдатской цепью в атаку.
Он мог не ходить, но для правдивости материала, для того, чтобы понять страх человека, бегущего навстречу пулям, – а японцы открыли тогда бешеный огонь, пули роились в воздухе, как мухи, от них, казалось, даже почернел день, – пошел цепью на японские окопы и чуть не погиб. Японцы выкосили половину русской цепи.
После той атаки журналист, забившись в какую-то сырую глубокую яму, горько плакал, бился головой о стенку ямы и никак не мог остановить себя: сдали нервы. Потом пришел санитар, усатый старый солдат с повязкой на руке, сделал укол, и журналист успокоился.
Атака та, сопки, мертвые солдаты в сочной зеленой траве снились ему потом лет восемь, только недавно перестали сниться, а щемящее чувство одиночества, внутренней пустоты, боли не проходит и сейчас, и когда оно подступает, то что-то цепко и сильно сдавливает сердце, дыхание пропадает, горло начинает драть какая-то соленая дребедень, не поймешь, что это – то ли слезы, то ли кровь, то ли еще что, и потом еще губы трясутся. Мелко, противно, долго.
Они выпили по две стопки, земец съел полкурицы, остальное спрятал, водку убирать не стал и замер в неподвижной позе, глядя в окно. Лишь в минуту особой расслабленности произнес:
– Колдовская все-таки штука – дорога! А притягивает-то как! Как притягивает, а? Как огонь и вода, ничего более сильного, чем дорога, вода и огонь, нету. – И замолк надолго: похоже, опьянел, а может, на него по-шамански сильно подействовала дорога.
В купе заглянул Распутин, пробил глазами журналиста.
– Чего ж не заходишь?
– Время еще не подоспело.
– Ко мне всегда можно! – Распутин подозрительно сощурился. – Может, гребуешь?[4]
– Нет, – сказал журналист.
– Смотри, Лександра Иваныч, – медленно произнес Распутин и прикрыл дверь купе.
«Ну что в нем особенного, что? – думал журналист, пытаясь понять Распутина, отметить в его чертах что-то необычное, колдовское, сверхъестественное. – Ну что? Борода и усы, как у многих мужиков России, цвет самый рядовой, крестьянский – темно-русый. Нос мясистый, книзу и в сторону, некрасивый, лоб несколько вдавлен, руки крепкие, волосатые, ноги – врозь. Корявые ноги-работяги. Сутулый, с припрыгивающей походкой. Распутин как бы крадется по земле, выслеживает дичь. Грудь впалая, но широкая. Бей сапогом – не пробьешь. Морщинист и устал – да, Распутин морщинист и устал не по годам… А сколько лет-то ему? Сорок шесть? Сорок восемь? Что-то около этого. И все время в нервном напряжении, то соберет в кулак бороду, сунет в рот и пожует ее, то начинает теребить нарядный поясок, которым перетянута его красная косоворотка, то почешет поясницу – он делает это быстро-быстро, по-мышиному, то поскребется у себя под мышками».
У Александра Ивановича – фамилию свою корреспондент «Дня» Распутину не назвал, и Распутин не интересовался ею, то ли уже знал, то ли надеялся узнать в Петербурге или спросить у самого журналиста позже, перед прощанием, – был приметливый глаз и толковое перо. Из таких журналистских перьев потом всегда выходили писатели, хотя журналисты проводили между собою и писателями четкую, очень реалистическую грань, и когда журналиста хвалили за хлесткую, умную статью: «Да вы настоящий писатель!» – он непременно поправлял хвалящего: «Да что вы, что вы! Я обыкновенный репортер!»
Знаменитого Кукольника
Вскоре Распутин пришел за журналистом вторично:
– Не-ет, ты всетки моим обществом гребуешь!
– Ни в коем разе!
– Тогда чего же не идешь?
Журналист поднялся с лавки, взглянул на земца, словно бы прося прощения, – он был из тех людей, которые не любили обижать других, земец ответил ему гневным взором, и журналисту сделалось обидно: напрасно его не понимает человек, он же при исполнении служебных обязанностей – при исполнении! – и вышел из купе вслед за Распутиным.
Ему было интересно знать, кто едет с Распутиным. Для статьи, которую он задумал. Для собственной надобности, для того, чтобы иметь полное представление об этом человеке, в конце концов! Распутин чесал поясницу, поглядывал в открытую дверь купе, – и верно, чесать поясницу – любимое занятие Распутина: лицо у старца делалось расслабленным, задумчивым, губы сладостно опадали, прятались в бороде – видать, Распутин отдыхал душой, когда чесался.
Рядом с ним, по левую руку, сидела девчонка лет четырнадцати, одетая в простенькую голубую кофту, мешком наброшенную на ее тело, с пухлым носом – сказывалась петербургская простуда – и сонливыми глазками. Портрет завершали две тощие, похожие на яблоневые сучки, косички. Руки у девчонки были грубые, красные, с обожженной кожей, сама она была очень нервная – на месте не сидела. Журналист понял так: это дочь Распутина.
И верно – дочь, Матрена. Распутин сказал ей:
– Поди погуляй, Матреша!
Девчонка с топотом умчалась в коридор.
По правую руку старца сидела девчонка-гимназистка, тоненькая, белая, нежная, но с улыбкой человека, знающего, что такое грех.
– Садись! – Распутин, приглашая журналиста, ткнул перед собою рукой. – Хорошо, что пришел! Это Надя, – представил он гимназистку. – Едет в Сибирь понять смысл жизни. Родители живут в Санкт-Петербурге, но собираются переместиться в Тобольск.
«Что же тебя, такую молоденькую, занесло в эту компанию?» – с жалостью подумал журналист, хрустнул пальцами. Вслух же произнес совсем не то, что хотел сказать
– Очень приятно!
Дежурная фраза, дежурная схема поведения.
Из-под столика, покрытого дорожной салфеткой, Распутин достал бутылку вина с блеклой старой этикеткой, показал журналисту:
– Это вино было сделано в те годы, когда родители нас с тобой еще и не замышляли, а может, и еще раньше. Видишь, даже буквы от времени стерлись. Люблю это вино. Тебе, Надюш, налить? – Распутин покосился на гимназистку.
– Немного.
– И то хорошо, – одобрил Распутин, глянул в окно, за которым плыло одинокое вечернее поле с густыми рядами зелени и хилым зубчатым леском, обрамлявшим дальний край, ткнул туда рукой: – Вот за что надо выпить – за землю Русскую, за мужика, который ковыряется в ней, за зерно, что прорастет и станет хлебом.
– Хорошая мысль! – похвалил журналист.
– Эх, Лександра Иваныч! – неожиданно растроганно проговорил Распутин. – У меня этих мыслей полон черепок. – Он стукнул себя пальцами по голове. – Не вмещаются, переливают через край. И все для простого мужика, все за него – я жизнь свою за него не пожалею! – Распутин снова ткнул пальцем в окно, за которым тихо уплывало назад зеленое молчаливое поле. – За то, что он землю эту обиходил, бросил в нее зерно, заставил жить! И все вот этими вот, – он показал журналисту одну руку, свободную, левую, – такими вот руками обиходил. Выпьем за русского мужика!
Выпили. Гимназистка выпила тоже – она, похоже, вообще не любила отставать, маленькими глотками опустошила стопку, вытерла губы ладонью – в ней было сокрыто что-то очень детское, доверчивое, нежное, требующее защиты, и журналист, ощущая в себе отцовскую жалость, чуть было не сделал к ней движение, чтобы прикрыть ее; защитить от Распутина, но «укололся» о твердый, недобрый взгляд «старца». Ему показалось, что Распутин все понял, и журналист решил увести разговор в сторону, поднял стопку, чтобы резное стекло поймало темный вечерний свет.
– Доброе вино, – похвалил он.
Распутин, выдержав паузу, отозвался:
– Плохих не держим!
– Когда пьешь вино, главное – не вкус, а послевкусие, то, что остается на кончике языка. Последнюю каплю надо прижать языком к нёбу и послушать ее. Вкус этой капли и будет вкусом вина. Марсала всегда имела сложный вкус. Мадера – тоже. Вы, я слышал, мадеру любите?
– Люблю.
– Это вино с многослойным вкусом. В нем много чего есть: и жженая хлебная корочка, и сушеная груша, и еще что-то, не имеющее, по-моему, названия.
– Главное – варенья нет, – вставил Распутин, – не люблю, когда в вине – варенье. Не вино тогда это, а сироп.
– Да, варенья в ней нет, – согласился журналист.
– А ты, я вижу, специалист по этому делу, – сказал Распутин и добавил с непонятным выражением в голосе, то ли одобряя, то ли порицая: – Лександра Иваныч!
– Нет, – не согласился с Распутиным журналист, – просто я наблюдательный человек. Это же моя профессия – видеть, запоминать, описывать. Я слышал, Григорий Ефимович, что вы собираетесь организовать газету? Вроде бы и название уже есть – «Народная газета»?
– Что, разве плохое название? – Распутин смял бороду, подергал ее, потом пальцами расчесал, словно гребенкой, уложил на груди. Руки у него все время находились в движении, не лежали на месте. – Верно, я собираюсь основать газету, хотя название еще не придумал. А что, «Народная газета»… А? Звучит неплохо. Я думал даже такое название дать: «Специально для народа». Не очень-то вкусно, проволокой отдает, но зато верно. Пойдешь ко мне работать? – Распутин сощурился, отодвинулся от гимназистки и в упор глянул на журналиста.
Тот выдержал взгляд и спокойно поставил пустую стопку на столик.
– Я уже работаю.
– Буду платить больше!
– Разве в деньгах дело?
– Верно, не в деньгах. Я считаю – в грамоте. Какая моя самая большая беда и забота, а? Грамотешки маловато. Поднабраться бы грамотешки – и можно делать и газету, и книги, и даже целое издательство. Но ничего, ничего, грамотешку я все равно одолею, поднатужусь, подтяну ремешок на мозгах и одолею. И главное дело моей газеты будет борьба с пьянством. Я в молодости пил, очень пил, а потом понял, что это беда.
Александр Иванович вспомнил, что одна из газет напечатала приметную фразу Распутина, которую тот несколько раз произнес, встречаясь в Покровском со своими односельцами: «Я был пьяница, табакур, потом покаялся, и вот видите, что из этого вышло!»
Впрочем, в Покровском его хоть и уважали, но считали за своего. Впрочем, Тюмень его тоже принимала за своего и особо высоко не поднимала. Чужим он был только в Тобольске.
– Значит, не пойдешь ко мне в газету? – Распутин насмешливо сощурился.
– Не знаю. Не готов к предложению.
– А жаль! – искренне огорчился Распутин. – Мне нужны будут такие люди, как ты. И чтобы мозгой шевелить умели, и чтоб обаяние было. Непривлекательный человек – это непривлекательный человек, он многого не сделает. Особенно в таком деле, как это. – Распутин выразительно поводил по воздуху пальцем, изображая перо.
В купе всунулся молодой гражданин, которого журналист раньше не видел, – коротенький, с толстыми ногами, в желтых скрипучих туфлях, с золотой цепью через весь живот, в серой теплой шляпе. Рыжеватые усы распущены, топорщатся воинственно, как у гусара.
– Григорий Ефимыч, ничего не нужно-с?
– Принеси еще бутылку марсалы.
– Слушаюсь! – Рыжеусый вскинул к шляпе два пальца и исчез. Это был, как понял Александр Иванович, секретарь или нечто – некто – в этом роде. Через три минуты он снова появился в купе, держа в руке запыленную бутылку марсалы. – Прошу-с!
– Молодец! – похвалил Распутин. – И года не прошло!
– Обижаете, Григорий Ефимыч, – укоризненно произнес молодой гражданин, протягивая бутылку Распутину.
– А кто пробку выбивать будет? Я?
– Слушаюсь! – Рыжеусый вновь исчез из купе.
– Хороший человек, способный. – Распутин покачал головой, – ловкий, верткий, услужливый, но… Но! – Он поднял указательный палец. – Всегда в человеке есть какое-нибудь «но», и мешает оно, мешает… Как танцору толстые каблуки! Главное «но» наше – лень! Но! – Распутин поднял указательный палец еще выше. – У меня тоже есть свое «но». Люблю я этого парня, душой привязан к нему и менять на другого не буду.
За стеной хлопнул глухой выстрел – способный молодой человек благополучно выбил пробку из тугого обжима горлышка. В коридоре сочно запахло старым вином.
– Прашу! – Молодой человек в третий раз появился в дверях распутинского купе. – Свежайшее!
«Что свежайшее? Марсала? Тогда будет «свежайшая», – подумал журналист. – Или напиток? Тогда будет «свежайший». С ударениями что-то не очень. А потом, марсала-то – старая. Старое и свежее – разные понятия».
– Как думаешь, война с германцем будет? – задал Распутин вопрос журналисту, в последние дни он об этой войне думал все больше и больше.
– Ею пахнет, она просто висит в воздухе, Григорий Ефимович!
– А я не допущу! – сказал Распутин. – Не допущу, чтобы русского мужика убивали ради французского капитала.
– Ну-у… этот вопрос неоднозначный. Думаю, французский капитал сильнее русского мужика. Я даже не знаю, кто будет решать этот вопрос. Наверное, кто-нибудь повыше царя. А кто это будет, а? Кто выше царя?
Гимназистка Надя неожиданно хихикнула и показала пальцем на Распутина. Журналист отвел глаза в сторону, встал.
– Спасибо большое, Григорий Ефимович, за хлеб, за соль, – поблагодарил он.
– Ты это… ты заходи еще! Сегодня же и заходи. И вообще почаще заходи, ладно? – Распутин привстал, словно бы желая поклониться, и тут же опустился на диван. – Марсалы до самой Тюмени хватит! И мадера есть! – Распутин махнул рукой, словно бы благословляя журналиста.
Хоть и не познакомил Распутин журналиста со своим окружением – кроме Матреши и гимназистки Нади, Александр Иванович вроде бы не должен был никого увидеть, а он увидел все и всех и лишний раз уточнил портрет Распутина – все совпадало с тем, что он наметил, чистовой холст один к одному совмещался с подмалевком. Как у хорошего живописца.
«Больше всего – кроме, естественно, марсалы, мадеры и девочки Нади – Распутин любил чесать себе спину, – записал журналист в блокноте, – точнее, не спину, а ниже – поясницу. Делает это суетливо, будто насекомое. Еще любит скрести себя под мышками. Это не от грязи, нет, ибо старец сказал, что он и дома, и в поезде по два раза на день принимает ванну, – а от нервов. Что-то в нем натянуто до предела, струны звенят, а может, какая струна и надсеклась, лопнула, вот человек и неспокоен, вот и не может посидеть и минуты без движения, без чеса и скребков».
Он потом еще раз проверил собственные наблюдения, наблюдательный Александр Иванович, и через некоторое время напечатал у себя в газете под псевдонимом Путешественник: «Этот человек спокойно и минуты не посидит. Вот зашел в купе, а уже через несколько секунд, вбирая голову в плечи, выскакивает, щупает глазами по сторонам и бегает в проходе вагона, нервно потирая руки, бормоча и иногда выкрикивая что-то непонятное.
У него взгляд тающий, сладко замирающий на людях. Когда он с кем-то говорит, наклоняет голову набок и глядит на собеседника нежно и лукаво, как бы шепча:
– Меня не обманешь…
А когда ни на кого не глядит, то преображается: глаза принимают естественное выражение – выражение это злое, полное ненависти ко всему».
Земец уже спал, сладко причмокивая губами, – лицо его обвяло, сделалось безмятежным, порозовело – исчезла нездоровая землистость, выдающая в нем желчного человека, над ним, на верхней полке, лежал толстый человек со старомодными бакенбардами, спускающимися от висков к подбородку, очень низко – выбритым оставалось только малое пространство, – помещик из Казанской губернии, наверняка помещик, который гостил у приятеля в соседнем вагоне и поначалу отсутствовал, потом пришел, пытался выпросить у земца нижнее место, но земец не уступил. Над журналистом тоже определился пассажир, уютно укрылся одеялом под самый подбородок – студент из Санкт-Петербурга, направляющийся в отчий дом на каникулы.