Полная версия
Царский угодник
Однажды Распутин позвонил во дворец и сказал, чтобы царевича ни в коем случае не пускали в залу, где тот любил проводить время. Над предупреждением Распутина посмеялись, но тем не менее царевича в залу не пустили. Через час после звонка в зале сорвалась с крюка и рухнула на пол многопудовая люстра, проломила паркет и изрябила стены крошкой.
После этого члены царской семьи, особенно Александра Федоровна, поверили в ясновидение Распутина. «Старец» обладал гипнотическими способностями, имел крепкую волю и хорошие мужицкие мозги, был экстрасенсом – вне всякого сомнения – но ни в коем разе не являл собой нечто сверхъестественное. Он был обычным, хитрым, крепким, жилистым чалдоном – сибирским мужиком, выходцем из религиозной секты хлыстов <см. Комментарии, Стр. 55…секты хлыстов >. Хлысты – особая категория сектантов, считавшая, что в каждого из них поселена душа Христа и поэтому всякий хлыст – это Христос, сошедший на землю, способный отпускать грехи и облегчать страдания, значит, все, что ни будет делать хлыст, освящено самим Христом.
В архивах сохранились донесения так называемых «гороховых пальто», филеров, ведущих наружное наблюдение. Звали филеров «гороховыми пальто» за казенную одежду, а может, и за то, что полицейское управление находилось на Гороховой улице, недалеко от дома Распутина, – за одинаковые сюртуки, пальто и котелки, которые поставляли им, как военную форму, по реестру. Надо заметить, что летучий филерский отряд, подчинявшийся непосредственно жандармскому управлению, был одним из самых сильных в Европе: филеры работали уверенно, четко и редко упускали человека, за которым наблюдали.
Каждый филерский наряд состоял из трех человек – извозчика, имевшего пролетку с сильной, хорошо накормленной лошадью, и двух топтунов – пеших сыщиков. Работали в две смены – утреннюю и вечернюю, но, судя по наблюдению за Распутиным, иногда прихватывали и ночную – он не раз засиживался в гостях до четырех-пяти часов утра.
Разработки велись подробно, с пристрастием, хотя инструкций о том, как работал летучий филерский отряд, не сохранилось – сгорели с большей частью архива Департамента полиции.
С ипподрома Распутин отбыл расстроенный. Лебедева вначале ехала с ним в одном экипаже, потом пересела на извозчика с куцей, на двух пассажиров, тележкой. Рядом с ней привычно пристроилась Агриппина Федоровна. Лебедева довезла Агриппину до дома, побыла у нее минут пять, потом остановила мотор – красный, с латунным радиатором «руссо-балт» – и на нем поехала к себе.
Распутин прибыл домой один, раздраженный, усталый, с красными пятнами, ярко рдеющими у него на лице. Оттолкнул оказавшуюся на дороге Ангелину Лапшинскую – плотную женщину с пухлым простоватым лицом, работавшую у него секретарем, – иногда Распутин держал у себя двух секретарей, но сейчас обходился одной Лапшинской, – спросил уже из своей комнаты:
– Кто мне телефонировал?
Ангелина достала из кармана маленький дамский блокнотик, перечислила телефонные звонки.
– А-а, пустота все! – Распутин грохнул об пол вначале один сапог, потом другой. – Пыль, дырки от бубликов!
В комнату он вышел босиком, остановился на прохладном паркете, пошевелил пальцами.
– И какой черт выдумал обувку? – пробормотал он недовольно. – Ходили ведь люди когда-то босиком, в то еще время, до Христа и раньше, и ходили бы себе, ан нет – сапоги научились шить!
– Вас тут странные люди спрашивали, Григорий Ефимович, – сказала Лапшинская. – В доме появлялись!
– Ко мне все в дом ходят. А почему странные? Что за народ?
По лицу Лапшинской проскользнула тень, в глазах возникло что-то боязливое, чужое, она, затрудняясь ответить, по-девчоночьи потеребила оборки на кофте – видно, что никогда раньше не видела таких людей, хотя Ангелина Лапшинская была человеком нетрусливым, воевала в японскую, была сестрой милосердия в Порт-Артуре и в Маньчжурии.
– Двенадцать человек пришли, женщины, все в черном, а главное… – Лапшинская замялась.
– Ну и чего?
– Все безносые.
– Чего хотели?
– Вас требовали.
– Нищенки? Надо было дать денег и вытолкнуть взашей.
– Деньги я предлагала.
– И что же?
– Отказались!
– Ну-у, – не поверил Распутин и, поплевав себе на пальцы, расчесал волосы на две половины, безошибочно определяя пробор, – пробор разделил голову ровно пополам, будто по линейке. – И впрямь отказались?
– Отказались!
– А чего хотели эти твои… безносые? – Распутин поморщился.
– Хотели повидаться с вами!
– Худых мыслей у них не было? – Распутин насторожился, вытянул голову, словно бы к чему-то прислушиваясь.
– Не знаю… Вроде бы нет.
– Чужая душа – потемки!
– Что делать, если появятся снова?
– А кликни меня! Поговорю, узнаю, чем дышат безносые бабы! Сроду таких не видел.
– Я бы не советовала, Григорий Ефимович, встречаться с ними. Не нравятся они мне.
– Заметила, что ль, что или… А?
– Да вроде бы ничего подозрительного… Но сами знаете: береженого Бог бережет!
– Придут – зови, – решительно сказал Распутин, – поговорю. Вечером уеду. К госпоже Лебедевой. На чай. А сейчас пойду спать. Если звонки по телефону будут – не буди. Только в самом крайнем случае. Ну, если Сазонов[2] позвонит… – Он усмехнулся, зная, что Сазонов вряд ли ему позвонит, Сазонов – ягода совсем другого поля. – А так – не буди! А чего эти побирушки денег не взяли? По гривеннику каждой в лапу, и – ауфвидерзейн! Не взяли, говоришь?
– Отказались!
– Пхих! – рассмеялся Распутин, подпрыгивая на полу, звонко опечатал босыми ногами паркет и ушел к себе в спальню. Потом выглянул из нее: – Матреша не появлялась?
– Нет.
Матрена – старшая дочь Распутина – училась в аристократической гимназии и посещала Институт благородных девиц. Сын Митька и младшая дочь Варвара вместе с матерью жили в Покровском. По поводу Матреши Распутину недавно пришлось выдержать целый скандал. Ему страсть как хотелось, чтобы Матреша вращалась в высшем свете, среди образованных, нежных барынек, – в конце концов Матреша и сама такой же барынькой станет, но не тут-то было: попечительница гимназии, в которую Распутин собирался устроить дочь, заявила, что она сразу же хлопнет дверью, как только задастая и щекастая Матрена переступит порог гимназии.
Один высокий чин посоветовал попечительнице не задираться – смириться с распутинским желанием: есть люди повыше ее, они и будут отвечать, на что попечительница заметила не по-женски резко:
– Тогда я хлопну дверью еще сильнее!
Матрене был интересен праздный летний Петербург – в доме ей было скучно и тесно, а город, обдуваемый влажным морским ветром, с серыми каменными мостовыми и строгими зданиями, построенными великими архитекторами, был для нее как праздник.
Отец одобрял увлечение дочери:
– Правильно, Матреш! Держи в этом направлении – покоришь город и многих красавиц заткнешь за пояс! Молодец!
И Матреша старалась.
Проспав два часа, Распутин снова вышел босым в зал, отодвинув портьеру, посмотрел на желтое глубокое небо – день догорал спокойно, свечной оттенок делал небо совсем домашним, низким – оно словно бы дорогой тканью было обтянуто, зевнул и перекрестил зевок щепотью.
– Ну что ж, благословясь! – Он подумал о Лебедевой, и скулы у него вспыхнули молодо. – Поеду поговорить о большой политике!
Через двадцать минут подъехал открытый автомобиль, за рулем которого сидел кряжистый усатый человек в высоких, до локтей, кожаных крагах и стеганой, на манер крестьянской душегрейки, кожаной куртке. Усатый шофер неторопливо нажал на резиновую грушу клаксона. От резкого звука воробьи шумной картечью пальнули в воздух и растворились в желтом небе.
– Кушать подано! – воскликнул Распутин, прихорашиваясь перед зеркалом.
Громко, неожиданно настырно зазвонил телефон. Распутин поморщился.
– А ведь опять писаки! – воскликнул он.
Угадал Распутин – недаром обладал колдовской силой: звонил действительно «писака» – корреспондент газеты «Вечернее время». Распутин заколебался – подходить к телефону или нет, с досадою крякнул, поскольку раз и навсегда усвоил правило – с корреспондентами ссориться опасно. Даже короли стараются с ними не ссориться, иначе писака такого нарисует в своей газете, такого… А уж простому человеку с газетной братией и вовсе не следует ссориться. Распутин махнул рукой и подошел к телефону, взял в одну руку круглый эбонитовый наушник, рожок трубки приставил к бороде – телефон в доме был старомодный, немецкий, теперь такие уже не выпускались.
– Ну!
Корреспондент на той стороне провода что-то начал объяснять, лицо Распутина обузилось, потемнело – недаром в последующих полицейских разработках он проходил под кличкой Темный. Распутин нервно сунул в рот кусок бороды, пожевал. Лапшинская могла только догадываться, что говорил Распутину корреспондент «Вечерки», – Распутин молчал. Но лицо его было очень красноречиво.
– А чего от меня хотят, чего? – наконец проговорил Распутин, нервы его не выдерживали, день сегодня выдался тяжелый, это был не его день, не распутинский, добрые планеты перестали охранять «старца», они уходили от Земли, от него. – Неужели не хотят понять, что я – маленькая мушка и что мне ничего ни от кого не надо. А? – Он задышал трудно, с сипением. Впустую рубанул кулаком воздух, будто молотком. – Мне очень тяжело, что меня не оставляют в покое, все обо мне говорят, словно о большой персоне. Неужели не о чем больше писать и говорить, как обо мне? Я никого не трогаю. Да и трогать не могу, так как не имею силы. Дался я им! Тьфу! Видишь, какой интересный! Каждый шаг мой обсуждают, все перевирают! Видно, кому-то очень нужно меня во что бы то ни стало таскать по свету и зубоскалить. Тьфу! – Распутин сплюнул прямо на паркет, растер мокрую кляксу ногой. – Говорю тебе – никого не трогаю. Дело свое делаю как умею, как понимаю!
Крылья носа у Распутина по-негритянски расширились, глаза вспыхнули – «старец» разволновался.
– Оставьте меня в покое! – потребовал он. – Дайте человеку жить. Все одно и то же: я да я! Говорю тебе, что хочу покоя. Не надо мне хвалы! Не за что меня и хулить! От всего этого я устал. Голова начинает кружиться. Кажется, живу в тиши, а выходит, что кругом все галдят. Кажется, в России есть больше о чем писать, чем обо мне! – Он перешел на скороговорку, начал глотать буквы, съедать слова – Распутин тонул в собственной речи, сделался совсем красным.
Лапшинская подумала: «Не понадобится ли лекарство?»
– И все не могут успокоиться! – кричал «старец». – Бог все видит и рассудит, были ли правы те, кто на меня нападал! Говорю тебе, я маленькая мушка, и нечего мною заниматься! Кругом большие дела, а вы все одно и то же: Распутин да Распутин!
«Старец» закашлялся, схватился рукою за грудь, скорчился, хотел швырнуть рожок аппарата на пол, чтобы больше не говорить, Лапшинская метнулась было вперед, подхватить этот рожок, но Распутин снова поднес его ко рту:
– А мне плевать! Пишите! Ответите перед Богом! Он один все видит. Он один все понимает. Он рассудит! Коли нужно – пишите! Я больше ничего говорить не буду! Да нечего говорить-то! Врать можно сколько угодно! Ответ придется держать! Сочиняйте! – Распутин расслабленно махнул рукой: что-то в нем перегорело, спеклось, свечечки в глазах угасли и сам он весь как-то потух, сделался ниже ростом, жилистее. Лапшинской стало жалко его. – Сочиняйте! – повторил Распутин. – Говорю тебе – наплевать! На всех наплевать! Прежде волновался, принимал близко к сердцу, теперь перегорело. Я понял, что к чему и зачем. Говорю тебе – наплевать! Пусть все пишут! Все галдят! Меня не тронут. Я сам знаю, что делаю, и знаю, перед чем отвечаю! Такая, видно, моя судьба! Все перенесу… уже перенес много! – Он перешел на шепот, Лапшинская не верила, что корреспондент, на которого упал этот поток, слышит Распутина, она сама перестала слышать «старца». Но Распутин все говорил, говорил, говорил: – Уже перенес! Говорю тебе, что знаю, перед кем держу ответ. Ничего не боюсь! Пишите сколько в душу влезет. Говорю – наплевать! Прощай![3] – Он обессиленно отшвырнул от себя рожок, тот повис на толстом, оплетенном хлопковой нитью проводе, ударился о стену.
Распутин поглядел на Лапшинскую, хотел что-то сказать, но вместо этого крякнул и бегом понесся к выходу. Лапшинская невозмутимо посмотрела вслед, пристроила брошенный рожок на специальный хромированный крючок, прибитый к стене, поправила бумаги, лежашие на столе, – к походам «старца» она относилась как к чудачеству, которое надо прощать, как к болезни… А болезнями все мы наделены, все ходим под Богом! Подумала лениво: «Как же она выглядит, эта Лебедева? Богатая небось!»
Через тридцать минут в прихожей возникли странные нищенки, которые являлись в прошлый раз, – тихие, безносые, скорбные, с упрямыми глазами. Лапшинская еще в прошлый раз поняла, что хоть и тихие они, но настырные, бедовые, совладать с ними будет трудно. Лица нищенок были закрыты черными платками. Видны были только глаза.
– Нет старца! – глуховато произнесла одна из нищенок, видать, главная, поправила платок.
– Его нет, уехал. Может, вам денег надо?
– Нет, нам нужен Распутин, – упрямо произнесла старшая нищенка.
– А деньги не нужны?
– Не нужны!
– Странно! В первый раз вижу людей, которым не нужны деньги. – В голосе Лапшинской возникли неприязненные нотки.
Нищенка это засекла, повернулась, властным взмахом руки послала свою ораву к двери.
– Мы придем еще! – сказала она на прощанье.
Распутин вернулся домой в середине ночи, довольный, пьяный, с растрепанной бородой, пахнущий вином, в прихожей неожиданно пустился в пляс. Заспанная Лапшинская выглянула из своей комнаты, все разом поняла и улыбнулась: если бы она была мужчиной, то поздравила бы Распутина с победой.
– Те ужасные побирушки приходили снова, – сообщила она.
– Тля! – весело выкрикнул Распутин. – Тли!
– Страшные очень!
– А-а! – Распутин беспечно топнул ногой. – Чего тлей бояться? – Снова притопнул, поиграл сапогом, выворачивая его на паркете так, что по стенам побежали зайчики. Распутин умел плясать лихо, ему удавалась даже присядка, требующая молодой ловкости, сильных ног и хорошего дыхания, удавались гопак, «яблочко» и «камаринская», Распутин гордился тем, что умел плясать. – Тля и есть тля! Чего ее бояться?
Вдруг он прервал пляску, помрачнел и замер посреди комнаты.
– Чего, Григорий Ефимович?
– Да вот, понимаешь, какое дело. – Распутин мрачно поскреб макушку. – Никогда не выигрывал никаких призов, а тут на тебе, сегодня выиграл на ипподроме. Чует моя душа – неспроста это! Черт меня дернул выиграть на лошадке! В жизнь ни во что не выигрывал. – Он хлопнул длинной рукой по колену, крякнул. – Выходит, быть беде! А какой беде? – Он пытливо, злыми, острыми глазами глянул на Лапшинскую. – С германцем схлестнемся? Или с этим самым… с Пуанкарою поругаемся? А? Иль что-то другое? Но и то, и другое, и третье – плохо! Йй-эх! – Он резко покрутил головой, словно ворот просторной шелковой рубахи давил ему на шею. – В жизнь не выигрывал, а?
– Что делать, Григорий Ефимович?
– Примета плохая. Ой какая плохая примета! – От прежнего Распутина и следа не осталось, посреди комнаты на натертом скользком паркете стоял кривоногий озабоченный взлохмаченный мужичок, скорбел об ошибках, думал о детях и доме, о том, как бы избежать ошибок в будущем, о хлебе и о себе самом. – Это же антихрист на нас наваливается, антихрист! Ладно, – он вздохнул. – покумекаю, поприкидываю, что можно сделать. От напасти надо отбиваться, и если мы ее не сожрем, она сожрет нас.
Через несколько минут дом погрузился в темноту – Распутин уснул.
Весь Петербург знал, что Распутин относится к бесцеремонной семье хлыстов, запрещенной когда-то Александром Вторым, и весь Петербург – весь! – не верил в то, что Распутин – настоящий хлыст. Настоящие хлысты – угрюмые, замкнутые люди, чурающиеся всякого общения, и если уж они с кем-то общаются, то очищают человека от греха, словно банан от кожуры, а Распутин знался со всеми, кому не лень, от греха очищал только женщин – способом проверенным и древним, и это вызывало лютую ярость оскорбленных мужей, обманутых любовников, мужчин света – они никак не могли примириться с «хлыстовством» Распутина, и если уж Распутин не боялся организованной оравы нищенок, то мужчин, когда они собирались в кружок и что-то замышляли, боялся. Не потому ли он выиграл на скачках, что оскопят его петербургские рогоносцы?
Вообще-то, сибирские хлысты по сути своей были людьми работящими, усердными, очень темными, своей темнотой гордились, а еще более, чем собственной темнотой, гордились «некнижными рыбарями и безграмотными архиереями», проповедующими учение Кондрата Малеванного о том, что каждый хлыст есть «царь над царями, бог, во плоти пришедший», по этому учению всякий хлыст получал отпускную, мог делать что хотел, кроме одного – признаваться в том, что он хлыст. Как ни бывал загулен и пьян Распутин в компаниях, как ни размягчался, обласканный женщинами, он ни разу не сознался в том, что он – хлыст. Малеваншина тех, кто признавался в причастности к хлыстовству, карала строго, – случалось, людей находили мертвыми.
Сам Кондрат Малеванный в 1895 году был заключен в Казанскую психиатрическую лечебницу, что, как известно, было хуже тюрьмы, но дело помешанного Кондрата не увяло, а наоборот, расцвело, перекинулось далеко в Сибирь, к Байкалу. Среди малеванцев не существовало такого понятия, как стыд. Женщины в молитвах обнажались до пояса, трясли прелестями, показывая тем самым, что Христос был распят на кресте обнаженным и наготы стесняться нечего; пением молитвы «Кресту Твоему поклоняемся» женщины «объясняли, что они хотели показать, как Христос воскрес и снял с себя тробные пелены». Очень часто во время молитв женщины бросались к мужчинам, страстно прижимались к ним, одаряли долгими, взасос, поцелуями, принимали неприличные позы. Это считалось у хлыстов нормой.
«Хлыщу, хлыщу, Христа ищу» – была когда-то у хлыстов популярная религиозная песенка, которая, по нашим понятиям, вряд ли годится для молитвы или церковного хора.
Н.Н. Евреинов <см. Комментарии, Стр. 63. Евреинов Николай Николаевич…>, издавший брошюру о Распутине еще в двадцатые годы, отметил, что «старец» особенно был увлечен «обрядом умовения ног»: в бане его окружали несколько женщин и одна из них, самая молодая, самая пригожая, обязательно мыла ноги из оловянной шайки. Распутин отождествляет этот обряд с тайной вечерей, с картиной умовения ног Христа Марией Магдалиной, что «влекла Распутина к инсценировке этого события, с безудержием половой психопатии, обращающей чуть ли не каждую подходящую поклонницу старца в блудницу Марию, униженно моющую ему ноги».
Как известно, хлысты считают священников поганцами, смутьянами, любодеями или гнездинниками, потому что они женаты… Брак и крещение хлысты считают за осквернение; в особенности вступающих в брак почитают погубившими душу свою и пр.
Отвергая церковный брак, уча, что с прежней (до вступления в секту) женой следует жить, как с сестрою, хлысты имеют духовных жен, плотские связи с коими не составляют греха, ибо здесь проявляется не плоть, а духовная «Христова» любовь. Иметь связи с чужими женами значит у хлыстов – «любовь иметь, что голубь с голубкой». «Поэтому хлысты, не терпя брака, оправдывают внебрачные отношения».
К хлыстовству Распутин склонял почти всех женщин, появлявшихся в поле его зрения, за исключением, может быть, близких к царскому дому, тут «старец» вел себя осмотрительно, тихо, если же женщин ему не хватало – шел к проституткам. В дневниках наружного наблюдения отмечены десятки, если не сотни, проституток, которых Распутин брал просто на панели. «Распутин был хлыст, по-видимому, малеванского толка» – такой вывод делает Евреинов. А хлыстовство малеванского толка – одно из самых худших.
Но была и другая точка зрения. Еще при жизни старца… Впрочем, какой он старец? Распутин был сравнительно молодым и очень крепким человеком.
Однажды исследователь русского сектантства <см. Комментарии, Стр. 64…исследователь русского сектантства…> В.Д. Бонч-Бруевич пригласил к себе Распутина, чтобы поподробнее побеседовать с ним, понять, настоящий он хлыст или нет, – может, только притворяется и никакая душа Христа в нем не живет? Распутин охотно пришел к нему: любил знаться с высшим светом.
Квартира Бонч-Бруевича потрясла гостя – просторная, как дворец, и главное, уютная, живая, пространство не давит, не съедает человека, не превращает его в мошку. На стенах висело много картин в роскошных золоченых рамах и фотографических портретов.
Картины и портреты заинтересовали Распутина особенно.
– А это кто? – Сделав несколько стремительных шагов, «старец» остановился около одного портрета, окинул его цепким взором, стараясь схватить все сразу и понять, что за человек изображен. Услышав ответ Бонч-Бруевича, перебежал к другому портрету. – А это кто?
В рабочем кабинете хозяина висели портреты сектантов, портретов было много, и Распутин взволнованно заметался от одного портрета к другому, задышал часто, хрипло – было видно, что лики этих людей действуют на него, удивляют своей силой.
Минут пять он стоял около изображения красивого густоволосого, бородатого человека, умершего четверть века назад, потом прошептал:
– Вот это сила! – Быстро отер рукою рот – он делал очень много бытовых, земных движений, частил, суетился, и когда сам замечал это, становился суровым, молчаливым, но эта суровость быстро проходила, Распутин был живым человеком, – повторил: – Вот это сила!
– Действительно, это очень сильный человек, – подтвердил Бонч-Бруевич.
– А сила-то не в нем, а в ей! – неожиданно воскликнул Распутин, переместив взгляд на другой портрет, где этот же человек был изображен с женщиной – скромной, низенькой, с сутулыми плечами, глядящей исподлобья, словно лисица. – Не от себя он имеет силу, а от нее. В ней он черпает свою силу! Он, вообще-то… он, ты знаешь… – Распутин обращался к Бонч-Бруевичу на «ты», хотя видел его впервые. – Он плакать да страдать готов да на подвиг звать, но сила вся – в ней! В конце концов люди пойдут за ней!
Распутин угадывал то, чего не знал, чутье у него было звериное, – красивый бородатый сектант действительно черпал свою силу в этой неприметной женщине с лисьими глазами, и когда он умер от укуса заразного клеща, секта избрала ее предводительницей, и она сделала для секты куда больше, чем он, Бонч-Бруевичу было интересно наблюдать за Распутиным, он понимал, что Распутин – человек самобытный, необычный, народный – именно народный, вышедший из глубины, из самой гущи народа, из толпы, и философия у него своя, ни на что не похожая, народная, и говорит он так, как говорит народ.
Распутин начал философствовать:
– Восторг души – вот счастье человека! – Он метнулся из одного угла кабинета в другой, потом метнулся обратно, рассек пространство кабинета и остановился посредине, попробовал ногами половицы. – Не скрипят ведь! Вот что значит дом хорошо содержится!
– Спасибо! – сдержанно улыбнулся Бонч-Бруевич.
– Слышь, друг. – Распутин повысил голос. – Верно тебе говорю, как загорится душа пламенем восторга – значит, поймал ты свое счастье! И лелей его, тетешкай, не упускай. Счастье, в отличие от горя, упустить ой как легко – само из рук выпархивает! – Распутин сделал несколько быстрых шагов, остановился у стены, на которой висел большой портрет старика с широкой бородой и испытующим взглядом. – А это кто? Скажи, кто это? – Распутин потыкал пальцем в портрет.
Человека этого Распутин не знал, хотя изображение его было известно широко, факт этот удивил Бонч-Бруевича, он хотел назвать фамилию старика, но Распутин не слышал его – даже если бы он и сказал, Распутин все равно бы не услышал его.
– Ну и человек! Ах ты боже мой! Самсон! Друг ты мой, вот он, Самсон-то, где! Познакомь меня с ним, а? – Распутин откинулся от портрета, вгляделся в лицо старика. – Кто это? Где он живет? А? – сильно сощурился, стараясь понять душу изображенного, проникнуть в нее. – Поедем сейчас к нему! А где он живет?
Бонч-Бруевич красноречиво развел руками, показывая, что Распутин задает ему слишком трудный вопрос.
– Вот за кем народ полками идти должен, – не останавливался Распутин, шагнул в сторону, посмотрел на портрет сбоку и щелкнул шнурком выключателя – зажег электрическую лампочку. В назидательном движении поднял палец: – Полками! Дивизиями!.. Поехали к нему!
– Не можем, – сказал Бонч-Бруевич.
– Почему-у?
Бонч-Бруевич произнес громко:
– Это Карл Маркс!
Фамилия не произвела на Распутина никакого впечатления, он не слышал о ней.
– Ну и что? Не царь же, чтобы был так занят, и не король.
Поехали к нему, а?!
– Карл Маркс умер много лет назад. Давно уже!
– Да? – изумился Распутин. – Не знал… Не слышал! – Потушил электрическую лампочку. – А жаль, что к нему нельзя поехать. – Под глазами Распутина возникли скорбные гусиные лапки – мелкие, частые морщинки. – А то бы побеседовали! – Он говорил о Карле Марксе, как о живом. – Вот у него-то души хватит на многие тысячи людей, а у нас? Да мы даже сами себя обеспечить душой не можем, никакого запаса. Все киснем да хныкаем, а делать ничего не умеем. Нас тут бьют, нас там бьют-колотят нас, мнут, обворовывают, объедают… А мы? Йи-эх! – Распутин умолк, повесил голову, потом осторожно, словно бы боясь обжечься, присел на краешек стула…