Полная версия
Поле сражения
Андрей Григорьевич осмотрел помещения и остался недоволен.
– Не разбежались бы скоты, – сказал он сопровождавшему его земскому голове, – куда только смотрели вы со своим земством, Севостьян Панкратьевич? Хозяева… Прикажите послать за плотником да ещё кузнеца приведите.
– Будет сделано, – наклонил лысую голову земец, – сей минут.
«То-то!» – сказал про себя Черепахин и закурил папиросу, не взглянув на него.
Пока арестованных расталкивали по камерам, пришёл кузнец, бывший воронежский конокрад Изосим Грабышев, красивый, похожий на цыгана шустряк.
Кузнец из него был так себе – тонкие поковки ему не доверялись, зато коней Изосим ковал на загляденье, копыто выходило у него из-под рук как рюмочка, и если раскол на нём, то он так его стянет, что коняга сразу хромать переставал.
Когда разоряли тюрьму, Грабышев прихватил себе весь инструмент из тюремной кузни и весь запас железа, в том числе и кандалы.
– Всё есть, барин-начальник, – весело успокоил он Черепахина, – соорудим браслетики – никто и шевельнуться не вздумает.
Зазвякал по наковальне молоток. Потянуло в утренней свежести запахом берёзовых углей.
Черепахин отдал нужные распоряжения и вышел за тюремные ворота. Там уже стояла редкая толпа баб с узелками в руках – принесли арестованным завтрак. Андрей Григорьевич вдруг почувствовал, что сам он тоже страшно голоден и смертельно хочет спать. Но он заставил себя зайти на телеграф и отбить условленный рапорт Рогову.
Из губернии никаких сообщений не было. Но Черепахин знал, что телеграфисты большие любители вести неслужебные переговоры и знают буквально всё на свете, вплоть до самых свежих анекдотов и сплетен.
– А о чём болтают твои коллеги? – спросил он телеграфиста, человека тихого и незаметного, какого-то линялого, но известного в городке картёжника. Его купили всего за четыре червонца.
– В Красноярске Советы накрылись, – сказал безразлично телеграфист.
– А в Иркутске?
– Спокойно. Пятого дня чека разгромила какой-то заговор. Говорят, человек четыреста арестовано. Офицеры.
– Чёрт возьми! Что ж ты молчал до сих пор?
– Сам только узнал. О таком не кричат, Андрей Григорьевич. Может, и сплетня ещё.
– Пять дней назад, говоришь…
Пять дней назад пришла как раз телеграмма от Рогова. Черепахин медлил с переворотом, чтобы не попасть впросак, – и вот тебе!
– Если будет что из Иркутска, мигом ко мне! А сам ни гугу! Понятно?
– Ясно, ваше благородие. Зачем беду звать, сама придёт. Такая уж масть пошла.
Черепахин дорого дал бы, чтобы узнать, как обстоят дела в других уездах и в самом Иркутске. Сон у него как рукой сняло.
В этот день Машарин вошёл в губчека уже с мандатом сотрудника.
В кабинете Черевиченки он встретил очень знакомого человека – низкорослого и широкоскулого, похожего на жука-дровосека – и через секунду признал в нём знаменитого приленского плотника, лучшего корабела и резчика по дереву Петра Тарасова. Это по его, тарасовской, воле и выдумке расцветали и вились «цветы-винограды» на ставнях и наличниках всех приленских домов, его руками плелись деревянные кружева карнизов и закручивались хитрые коньки.
Тарасов же увидел вдруг перед собой копию молодого Митрия Машарина, когда тот ещё не был миллионщиком, а гонял по Лене длинные, пахнущие свежей смолью плоты и коробейничал, отбирая у них, мальчишек, пасхальные семишники за горьковатые леденцовые петушки.
– Чого набычились, как перед дракой? Вместе работать придётся. Знакомьтесь! – сказал, не поднимаясь с места, Черевиченко и спрятал усмешку в вислых усах.
– Знакомы, – злорадно ответил Тарасов. – Шибко знакомы. Только не знаю, какое фамилие он себе выдумал. Вели арестовать, Семён Иванович, и к стенке! Шпион.
– Так уж и шпион? – усмехнулся чекист.
– Как дух свят! – перекрестился Тарасов и аж сплюнул с досады за глупую привычку к крестному знамению. – Сынок первого кровососа по всей Лене. Опеть же, прииска у него. Машарин по фамилии. Вот те… – у него опять чуть не сорвалось «крест», – …вот те, что хошь! Шпион как есть!
– Я тоже сразу так думал. И ошибся. Ны горячысь, ны горячысь, Петро Анисимовыч, – движением руки приостановил Черевиченко Тарасова. – Мы уже проверили товарища Машарина. Своя людына.
Черевиченко пригласил их сесть, прошёлся несколько раз по кабинету, посмотрел в окно и, ни к кому не обращаясь, заговорил твёрдо, без тени хохлацкого акцента.
– Иркутск нам придётся оставить. Решение об эвакуации уже принято. Самое позднейшее через неделю начнём. Войска уйдут в Забайкалье к Лазо, а работники совучреждений группами разойдутся по губернии, чтобы на местах удержать власть. Если понадобится, создадим партизанские отряды и оружием не дадим буржуазии укрепиться в Сибири…
Он отошёл от окна, засунул большие пальцы за ремень гимнастерки, приподняв по-птичьи плечи, помолчал, а потом продолжил тоном приказа:
– Наша группа пойдёт к вам, в Приленский уезд. Удержим мы там власть или нет, а контра бороться против нас будет жестоко. Нам надо знать её планы и намерения. Поэтому мы подошлём к ним своего человека. Таким человеком будете вы, Александр Дмитриевич… То, что он такой сиятельный, – объяснил он Тарасову, – очень даже полезно. Подозревать его никому и в голову не придёт. Мы уже разговаривали, он согласен… Вам самому, товарищ Машарин, категорически запрещено проявлять всякую инициативу. Пусть небо на землю рушится, а вы всё же оставайтесь в стороне! Ваша задача – всё важное передавать нам. Больше ни-че-го! Это понятно?
– Да, – кивнул Машарин, – я помню.
– А теперь давайте уточним формы связи и явки. Прошу учесть, Петр Анисимович, что об истинном положении Александра Дмитриевича никто, кроме нас троих, знать не должен.
Тарасов, всё ещё косясь на Машарина, сказал, что связь с разведчиком будет поддерживаться только через него. Так надёжнее.
– Если сам не смогу, дочку пришлю, – сказал он. – Других кого впутывать нету резону.
Машарин понимал, что старый плотник заботится не о его безопасности, а о своих друзьях, и это было несколько неприятно.
– Обстановка сама подскажет, – возразил Тарасову Черевиченко, – всего предусмотреть нельзя. Мы с Петром Анисимовичем прибудем в Приленск недельки через полторы-две, а вы, Александр Дмитриевич, выедете сегодня.
В приленском доме Машариных готовились к новоселью. Собственно, какое тут новоселье – в этом доме семья прожила более тридцати лет, но сам хозяин окрестил этот переезд новосельем, и все подхватили словечко.
Катя, семнадцатилетняя институтка, носилась из комнаты в комнату, распоряжалась, возбуждала вокруг себя шум и суету. Можно было подумать, что она здесь главная, потому что ни отец, ни мать ни во что не вмешивались, полностью полагаясь на память экономки Матрёны и старого дворника Осипа.
Дмитрий Александрович спокойно и немногословно приказал расставить всё, как было раньше, сидел в тенёчке, покуривал, щурился от яркого света и с виду безразлично смотрел, как то с одного краю городка, то с другого к дому подъезжали телеги, гружённые мебелью и прочей домашней утварью.
Дмитрию Александровичу шёл седьмой десяток, но кто не знал этого, ни за что не дал бы ему больше пятидесяти. Роста он был выше среднего, но широченные плечи скрадывали рост, а хорошо сшитый костюм тонкого серого сукна делал фигуру подтянутой, моложавой. Большая, давно не стриженная голова его лохматилась крупными, будто подвитыми прядями, спадающими на чистый шишковатый лоб. Короткая борода была чуть светлее гривы, ржаво-пшеничная, брови коричневые, мятые, а под ними самое приметное на лице – молодо светились умные, с бесовской зеленцой глаза. Они жили своей, независимой ни от чего на свете жизнью – насмешливой и грустной.
Возня с переездом, радостная озабоченность Кати, стыдливая понурость возниц и грузчиков забавляли его, как детская игра, в которой он, взрослый, не принимал участия.
Ещё недавно Дмитрий Александрович был богат, очень богат. Знающие люди утверждали, что капитал его составлял более трёх миллионов. Он не спорил с этим, но знал, что сумма была несколько завышена. Советы забрали всё. Сначала арестовали банковские вклады, потом национализировали прииски, а под конец и пристань. В руках его осталась только мелкая торговля. Ради неё он и притащился сюда.
Приехали, а жить, оказывается, негде – дом забрали под Совдеп! Пришлось Машариным тесниться в избе, доставшейся Дмитрию Александровичу в наследство от родителей. В Иркутске у него был большой особняк на Солдатской улице, но возвращаться туда он не хотел, чтобы не оставлять без присмотра пристань и склады. Время такое – растащат за милую душу.
Был у него, вернее у жены, доходный дом в Москве. Сыну, когда тот вышел в инженеры, подарил небольшой домишко, построенный на италийский манер, в Питере. Имелась своя резиденция на приисках. И вот пришло время семье радоваться, что вернули этот домишко, который он не продал раньше только потому, что никогда не продавал того, что любил. Домишко же этот он любил, помня себя в нём молодым и удачливым, любимым мужем и счастливым отцом.
Ольга Васильевна, хозяйка дома, в отличие от колоритного мужа была неброской, незаметной, как тетёрка рядом с пышным красавцем косачом. Когда-то подвижная и живая, она теперь постарела, великолепные пепельные волосы посерели, нос вытянулся. Но оставалось в ней нечто такое, что заставляло людей тянуться к ней, хотя сама она была весьма сдержанной.
Если верить, что каждый человек рождается с талантом, то за Ольгой Васильевной надо было признать талант семейной волшебницы. Наверное, и на гренландском айсберге она сумела бы создать ближним необходимый уют, всех накормить и обогреть. Это получалось у неё само собой, без особых усилий с её стороны.
И сейчас она дирижировала всей работой незаметно для себя и других.
Она смотрела с крыльца, как мужики тужились около рояля, и было не понять, кого ей жалко – мужиков или рояль.
– Ты бы, отец, помог им, – сказала она, подойдя к мужу.
– Снимут, – ответил хозяин, улыбаясь одними глазами. – Не впервой.
Рояль был тяжёлый, добротной немецкой работы. Его лет тридцать назад везли из Иркутска в огромном ящике на специально оборудованных санях, везли бережно, боясь повредить, мягко спускали на колдобинах и придерживали на раскатах. А теперь вот кинули на дроги, как шкап какой-нибудь. Лак, пока рояль стоял в народном доме, потускнел, местами облез, клавиши, наверное, западают – ребятишки бренчали ведь…
Мужики под взглядом хозяина старались обращаться с дорогим инструментом поделикатнее, хотели снять его без слежек и ваг, но их было всего четверо.
Дмитрий Александрович бросил окурок на лежавшую под ногами голубую, уже заляпанную извёсткой вывеску, – «Совдеп Приленского уезда», – раздавил окурок носком мягкого сапога, сплюнул и степенно поднялся.
– Беритесь там, – кивнул он мужикам на клавиатуру, а сам взялся за узкий конец. – Ну, взяли-и-и! – легко выпрямил руки над головой, будто эта махина была склеена из бумаги, и перенёс свой конец через колеса.
Мужики засеменили к крыльцу. Перед дверью рояль поставили на ребро, и хозяин занял место мужиков. Так, ребром – Дмитрий Александрович впереди, остальные на другом конце – его и втащили в гостиную, поставили к стенке на старое место.
– Не надо было отсель трогать. Говорено было, – сказал хозяин и пошёл на прежнее место курить.
– Дьявол двужильный! – сказал ему вслед молоденький парнишка, колченогий и конопатый Фролка Бобров, признанный в Приленске гармонист и песельник. Его заставили грузить за то, что в народном доме на этом рояле он «Интернационал» наяривал.
– Ей-богу, мог бы он и один затащить эту дуру! – заверил Фролка мужиков.
Они ему не ответили, отпыхивались, оглядывая залу, где ещё совсем недавно коптили потолок вонючим самосадом на совдеповских сходках, удивляясь её теперешней чистоте и белизне.
– Чё остолбенели? – спросил обиженный невниманием Фролка. – На водку ждёте? Не получите.
– Кака тут водка? Молчал бы, балабон. Ретивый ты уж больно седни…
Фролка и вправду был сегодня возбуждён, будто выпил стопку весёлого вина. Ему хотелось таскать, ворочать, шуметь, чтобы все глядели на него и удивлялись его молодечеству, чтобы слышала и видела его Нюрка Тарасова, вместе с бабами прибиравшая дом.
Несколько раз заглядывал туда, где они мыли полы и окна, видел оголённые Нюркины руки, подоткнутый подол сарафана, крепкие ноги. Голова его сладко кружилась, в рысьих глазах вспыхивали жадные огоньки.
– Давай поддержу! – кричал он. – Упадёшь с подоконника, пол проломишь!
– Пшёл отсель, чёрт рыжий! – ругалась Нюрка, обирая свободной рукой подол. – Носит тя тут нелёгкая! – и замахивалась на него мокрой тряпкой.
– Мазни его, Нюрка, мазни! – подзадоривали бабы. – Ишь, взял моду под подол зырить! По зенкам его, по зенкам!
Фролка прикрывался локтем и убегал, довольный и счастливый. Видел: нравится и Нюрке эта игра. Вечером с полянки, глядишь, проводить можно…
Когда грузчики вышли снова во двор, там перед хозяином стоял Черепахин в сдвинутой к затылку фуражке, в расстегнутом золотопогонном френче табачного цвета, в лакированных сапогах бутылками. Постукивает прутиком по голяшке, поглядывает на заставленный мебелью двор, щурит сухой холодный глаз.
– Вы бы, Дмитрий Александрович, список велели составить, пусть Мотря пересчитала бы всё, – посоветовал он хозяину.
– Не учитывали мы этого барахла, Андрюха.
– Ничего, всё приволокут. В зубах заставим тащить.
– Ну, ну, – хмыкнул старик, – посмотрим, как сказал слепой. Ведь добрые люди по миру пущены. Хоть меня взять, хоть жену твою – нищета!
– До нищеты далеко вам, – возразил Черепахин, – мастерские целы, пароходы все на ходу. На «Ермаке» только пар прошибает, а «Самородок» и «Благодатный» – хоть сегодня в путь. Баржи тоже да баркасы, паузки… Прииски вернёте. Да и деньги наверняка остались. Какая тут нищета?..
– Здоров ты, Андрюха, глазом-то! И правильно: хочешь своё иметь – чужое видеть надо… Все вернём, была бы голова на плечах да порядок во всём.
– Порядок наведём. Это уж наша забота.
– Я говорю, в стране порядка нету, не развернёшься. Капитал, он развороту требует. Вот если получишь в руки жинкины деньги, узнаешь. А то и дадут нам ещё большевики по загривку, землю носом пахать будем.
– Большевикам теперь хана. Все державы нам помогают. У них осталось всего ничего.
– Эх, Андрюха! На соседа только дурак рассчитывает. Пусти козла в огород, сам голодным останешься. Имел я дело и с англичанами, и с бельгийцами. Сколь они нашего брата разорили. Дай им слабину, живьём съедят… Порядку теперь долго не будет. Народ выпрягся, крови понюхал – хвост трубой… А ваши деятели политические такие дураки, что хочешь смейся, хочешь плачь. Где уж им? Совладать с таким делом, ум надо иметь.
– Усмирим, – сказал Черепахин. – Вон, – показал он на мужиков, – из кожи лезут, а вчера генералов из себя строили. Скоты!
– Пошто скоты? Люди. Не ангелы, вестимо. За копейку задушат, а справедливости требуют. Люди… Не плохие и не хорошие – люди как люди.
– Чего хорошего! Кусок из глотки рвут. Все на даровое! Моих две сотни десятин засеяли, а три с половиной пустовать осталось. Хозяева!
– Ай, мы с тобой лучше? Тоже палец в рот не клади. Не упустим ничего. На том мир держится. Не зевай, Фомка, когда ярмарка!.. Без этого нельзя. – Старик усмехнулся и весело посмотрел на собеседника. – Вот заделаешься промышленником, так и друг другу в горло вцепимся.
– Вы скажете…
– А что? Небось, знаешь, мы с твоим дедом играли в смертную игру. Обошёл я его. С отцом уже мирно жили, не становился он мне поперёк. А теперь, может, ты меня обойдёшь. Тако дело. Без этого никак.
«Обойдёшь тебя! – подумал Черепахин. – Многие хотели обойти, да где они?»
– Ни к чему мне против вас идти, – сказал он вслух. – Я уж лучше за вами. Поучусь.
– Тогда другое дело. Рад буду помочь и словом и делом.
Выбежала из дома Катя, увидела Андрея Григорьевича, смутилась: не в чистое, как положено девушке, одета. Коса заплетена кое-как, на сером платье передничек мятый, туфли заляпанные – кухарка кухаркой.
– Здравствуйте, господин офицер, – от смущения запаясничала она. – С чем пожаловали? Почему без молодой жены?
Она хотела спросить, не в лавочке ли торгует сегодня Анна Георгиевна, но сдержалась.
– Проверяю, как выполняются мои распоряжения, – серьёзно ответил Черепахин. – И чего это вы, Екатерина Дмитриевна, всегда нападаете на меня? Я к вам всей душой… Зря я вас тогда из крапивы вытащил.
Давным-давно, когда Катя была совсем маленькой и забралась, сбежав от няни, в крапиву, Черепахин вытащил её оттуда и принёс зареванную домой. С тех пор, при случае, он всегда вспоминал об этом.
Катя насмешливо хмыкнула.
– Мне пора, – заторопился Черепахин. – Дел столько, что вздремнуть некогда… Если чего не хватит, скажите мне, Дмитрий Александрович. Всё вернут. – И, взяв под козырёк, он удалился, прямой и строгий.
«Всё-таки пыжится, – насмешливо думал Дмитрий Александрович, провожая его взглядом. – Порода, видать, такая. Прям, как бревно. Ни умом не играет, ни хитростью не берёт. Всё нахрапом, всё напролом… Ну, попадись ты мне со своим приданым!»
Катя по-телячьи уставилась на вымытые окна и задумчиво потирала щеку.
– Ты чего? – спросил отец.
– Да так. Рухнуло вот всё. А что по-старому повернётся, не верится…
– Лучше будет. Ступай, – сказал Дмитрий Александрович. «Дурочка, – подумал он ласково, – умничать начала. В кого такая? – и сам себе ответил: – В мать пошла…»
Женился Дмитрий Машарин в тридцать три года на дочери учителя, ссыльного поселенца Стахеева, когда она с матерью приехала сюда, исхлопотав разрешения властей.
Это были странные люди, непохожие на коренных приленцев. Вроде умные, всё знающие, а не живучие. Обидеть их мог каждый, кому не лень, начиная от пьяного и кончая приставом, а они ничего, только ежились от хамства, будто заплакать каждый раз хотели. Дети и дети.
Машарин тогда уже был на крыле. От прежнего Митка, плотогона и коробейника, ничего не осталось, кроме удали и весёлости. Перед ним уже ломали шапки и навеличивали по отчеству. Почтенные отцы городка шли на всякие уступки, надеясь заполучить его в зятья – как-никак имел он тогда уже водочный завод, солидный пай у держателей пристани, две мельницы, четыре лавки и скупал чуть ли не треть всей пушнины у диких тунгусов. Вином не баловался, деньгой не сорил на манер других вдруг темно разбогатевших молодчиков, всё у него шло в дело, всё приносило доход, и там, где другой срывал сотенный куш, у него пахло тысячей. Он не дрожал над копейкой, смотрел на неё, как на работника – должна дело делать! И копейки его работали. Частенько приходилось деловому Приленску ахать и крутить восхищенно головой, удивляясь машаринским проделкам – вдруг оказывалось, что весь хлеб Приленья он скупил ещё на корню, или открывалось, что у него уже есть прииск, то выяснялось, что компаньоны по владению пристанью только жалованье у него получают.
Много рассказов ходило про его начальное богатство, но к нему ничего не прилипало – обойдётся шуткой, а то выдумает ещё что пострашнее, и всё забывалось.
Со Стахеевым он познался сразу после выхода того с каторги. Сблизила их общая страсть к ружейной охоте. Как только выдавалось у Машарина свободное от коммерческих дел время, он сразу к учителю: поехали! И тот без лишних слов натягивал походную одежду.
Дмитрий грамотой был небогат, и ему интересно было слушать умного учителя, излагавшего не только сведения по истории и философии, но и по политической экономии, входившей в российскую моду. Машарин понимал всё, но на свой лад.
Стахееву нравилась в молодом товарище природная сметливость, озорная весёлость и умение смотреть на жизнь только с привлекательной стороны. Рядом с ним бывший народоволец забывал о злом роке, тяготеющем над судьбами мира, и сам веселел.
Писал он, видно, родным о своём товарище часто и подробно, потому что при первой же встрече дочь спросила Машарина:
– Вы и есть тот самый грабитель тунгусов, что медведей руками душит? – и протянула ему узкую руку с розовыми, будто из лепестков шиповника, ноготками.
С этого дня у Машарина появилось для охоты ещё больше времени. Он сделался защитником и Покровителем стахеевской семьи, но понимал, что ни о каком сватанье не может быть речи – сама Стахеева и в мыслях не допускала, что можно отдать Оленьку за грубого, не знающего ни в чём границ мужика, неизвестно каким путём нажившего свои богатства.
Однако вскоре ей пришлось поступиться своей дворянской гордостью.
Как-то Ольга Васильевна напросилась с отцом на охоту, и она так пришлась ей по душе, что отвязаться от девушки больше было невозможно. Стали ездить втроём.
В один из таких выездов, вернувшись на зорьке с лабаза в зимовье, Стахеев обнаружил, что его молодой друг вовсе не на болоте, а похрапывает на нарах сном праведника, и на руке у него блаженно пристроилась дочь.
Деликатный учитель не стал будить их, вернулся к солонцам и даже ещё козу убил. А когда принёс тушу к зимовью, Машарин принялся как ни в чём не бывало весело врать про не вышедшего на него зверя.
За завтраком Стахеев чувствовал себя неловко, удивлённо смотрел на дочь, боясь обидеть её неосторожным словом, а на товарища и не взглянул ни разу.
Преступники поняли: догадался. Дочь отложила ложку, краснея, сказала:
– Папа…
– Знаю, – прервал он её.
– Мы с Митей теперь супруги.
– Возможно, так оно и есть, – вздохнул учитель. – Но можно ведь было и посоветоваться…
Так они поженились. Свадьбу Машарин закатил такую, что весь Приленск неделю напоминал кабак в пасхальный день. Урядник даже умудрился утонуть в лагуне, возможно, и не без помощи – покойничек был сволочь неуёмная. А поп Анисим плясал на столе. Но Машарин этого не видел. Чуть ли не из-под венца он с молодой женой укатил в Иркутск, а потом в столицу. Вернулись с вольной для Стахеева и купчей на подмосковное имение.
Ольге Васильевне шёл тогда девятнадцатый год, а хозяйкой оказалась справной и женой хорошей. Вскоре бабка, жившая у Машарина не то на правах прислуги, не то хозяйки, совсем отказалась слушать его, повинуясь только Ольге Васильевне.
– Ты, Митя, в домашности ничё не понимашь и не лезь. Копошись там по своей части, а дом пущай баба ведёт: миллионщиками будете, помяни слово. Везёт же дураку – тако золото в жёны досталось! Вот что – в рубашке-то родиться…
На третьем году у Машариных родился сын. В честь деда, знаменитого лоцмана, погибшего совсем молодым на Пьяном быке, самом опасном ленском пороге, первенца нарекли Александром, хотя по святцам должны были назвать иначе. Второй сын умер двухлетним, и Ольга Васильевна больше рожать не хотела, боялась хоронить. Потом уговорил её произвести Катюху, но это уже потом. Умницей Катюха удалась. Не надо бы бабе быть такой умной – страдать будет…
Солнце отодвинуло от старика тень. Стало жарко. Он подозвал девчонку с полными вёдрами на коромысле, не снимая ведра, попил через край, пожелал её жениху хорошей невесты, подмигнул молодецки и снова уселся в тенёк.
Безделье надоело, измучило его, но размениваться на мелочь не хотелось, и он, будто издеваясь над собой, сидел и грелся. Он знал, что скоро, как только утихомирится чуток, завертится его колесо, аж гул пойдёт, и сейчас наслаждался ожиданием этого момента.
Деньги у него были. Под старость он начал чудить, и по дедовскому обычаю, над которым сам с удовольствием посмеивался, в особо удачные моменты стал зарывать клады. Чудачество обернулось мудростью. Теперь у него в тайных местах имелось около пяти тысяч золотых десяток и пуда два червонного песку. Начинать с такими грошами можно, особливо, когда знаешь, за какой конец хвататься.
Он начал рассчитывать, сколько можно закупить и сплавить в Якутск хлеба; какие товары отправить дальним «диким» тунгусам, чтобы выманить всего соболя, белку, горнака и потом продать меха жадным до пушнины американцам, благо их теперь полный Иркутск; кого из приказчиков послать куда, от кого где толку будет больше; как вырвать из казны потерянные доходы.
– Митрий Лександрыч! Гости к вам! – крикнула из окна баба-мытница.
Старик поднял кудлатую голову и увидел входящего в распахнутые ворота солдата с тощим мешком в руке.
– Саша! – взвизгнула на крыльце Катя и побежала, как полетела, навстречу солдату.
Хотел подняться и Дмитрий Александрович, но не смог.
– Сынок, сынок, – шептал он, сияя заслезившимися вдруг зелёными глазами. – Сынок… Ну, теперя всё. Теперь лады…
Глава третья
Вечером в гостиной накрыли большой стол – праздник есть праздник. Оно хоть и начались петровки, малый предпокосный пост, да разве станешь говеть, когда такая радость выдалась – вернулся Саша, сын, которого Ольга Васильевна не видела целых пять лет. Полтора года не было от него весточки – и вот он сам, живой и счастливый.