bannerbanner
Поле сражения
Поле сражения

Полная версия

Поле сражения

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

В былые времена городком Приленск считался по праву и на всю Сибирь славился своими предприятиями – небольшой судоверфью и грузовым портом, объединенными общим названием «пристань», а также и казаками, где фартовые ленские приискатели пропивали последний золотник красного песку. Здесь заканчивался бойкий Якутский тракт и начинался знаменитый Ленский речной путь, как именовали позже его в газетах, – «голубая артерия Севера». Приленск был воротами этого пути. Через него проходили все грузы для огромного золотоносного и пушного пространства от Якутии до Чукотки. Здесь переводили дух рисковые купцы, возвращаясь с богатой кладью. Сюда стекались ватаги отчаянных – будущих копателей, спиртоносов, грабителей. Здесь останавливались этапы каторжан, возки чиновников и государственных преступников.

Первый удар по городку нанесло открытие более короткой и прямой дороги к Ленским приискам через Кукутскую пристань. Там русло Лены было не так опасно для судоходства.

Затем революция ликвидировала запретные доходные статьи городка, и он стал хиреть на глазах.

Закончили дело авиация и северная железнодорожная ветка. И райцентр наш превратился в один из тех скучных административных поселков, которые сами себя прокормить не могут.

На улицах копошатся в пыли куры, дремлют одуревшие от жары телята. Машин мало, а телеги ещё есть.

Евдоким Михайлович хозяйничал дома один.

– А-а, Бутаков, – приветствовал он меня. – Слыхал, слыхал. Потрясатель устоев. Я думал, вы старше. Хорошо, что застали меня. Через полчаса иду на рыбалку, так что помочь вам сегодня не смогу. Да наше дело и потерпеть может.

Чупалов был подвижным старичком с косматыми бровями над поблекшими озёрками глаз. Лоб имел покатый, высокий. Вившиеся когда-то волосы зачёсывал назад, отчего выражение лица было стремительным, задиристым, а чуть выдающаяся нижняя челюсть придавала ему ещё и некоторую хищность.

– Рыбалка для меня уже давно перестала быть развлечением и превратилась в сущую каторгу, – сокрушённо признавался он, упаковывая рюкзак, – а отказаться не могу, тянет. Ничего, проклятая, делать не дает… Послушайте, Бутаков, может, и вы со мной. Поговорим вволю, а?

Я подумал и согласился. Рыболов из меня никудышный, но отчего бы не посидеть с удочкой?

Всю дорогу Чупалов говорил о рыбалке, о любимых омутах и перекатах. Несколько раз я пытался перевести разговор на исторические темы, но они, казалось, его не интересовали. Он весь был там, у воды, и никакая сила не могла отвлечь его от предстоящего удовольствия.

Места его и впрямь были хороши. От воды шёл такой свежий воздух, что его скорей кусаешь, чем вдыхаешь. Дневной жар не ощущался, пахло остывающим разнотравьем и мокрым песком.

Чупалов сразу куда-то убежал, а я уселся на чёрную корягу и закинул удочку в тихий глубокий омут. Поплавок медленно совершал широкие круги и не нырял.

Было хорошо – спокойно и бездумно. В кустах озабоченно посвистывали птицы, в траве трещали кузнечики, по омуту плавали, скрадывая поплавок, отражения белых облаков.

Здесь могло показаться, что человек, собственно, живёт по-настоящему лишь вот так, наедине с природой, а на людях только творит свою деятельность, суматошную и безоглядную, когда же приходит пора, с удивлением замечает, что и вовсе не жил ещё. Может, поэтому большинство пенсионеров становятся отшельниками – рыболовами, грибниками, тоскующими дачниками… Женщины – те устроены по-другому. У них своё измерение времени и своё понимание жизни. Они не делают столько глупостей и поэтому не философствуют – оправдываться им не в чем. И они не нуждаются в одиночестве, для них оно просто несчастье. Им подавай шум, суету, внуков, кучу дел и заделий – только бы не оставаться одной.

А вот Тарасова, как писала мне Танька, живёт одиноко, детей не имеет и не имела, знакомств не водит. Почему так? Мне она не отписала, с Танькой говорить не захотела, сказала только передать мне, что была в отряде Машарина и чтобы я оставил её в покое. Может быть, это действительно не та Тарасова? Ведь и Чупалов говорит, что та погибла вместе с отрядом, а ни о какой другой ему слышать не приходилось.

Всё это казалось странным…

Когда начало темнеть, Евдоким Михайлович позвал меня.

– Эге-эй! – гулко и кругло прокатился по воде его голос. – Кончааай!

Меж берёз уже потрескивал костерок, на таганке варилась уха. Евдоким Михайлович, щурясь от пламени, подкладывал осторожно, по одной, сухие ветки под чёрный рыбацкий котелок и что-то наговаривал сам себе.

– О, у вас прекрасный улов! – удивился он. – Такой ленок и хариусы, да ещё ельцы. Очень, очень неплохо. Ельцов в уху, а остальное присолим и уложим вместе с моей рыбой, если вы не против.

Он вытащил из-под куста мешок, быстро сложил рыбу, ловко пересыпая её солью и перекладывая крапивой, а я сообразил, что улов мой не так уж и прекрасен.

– Привезёте домой малосольных харюзков. Отличная, доложу вам, штука. По-моему, даже превосходит знаменитый байкальский омуль.

Положив мешок на место, он снова занялся ухой. Что-то выбросил оттуда, чего-то добавил, подгрёб под котелок угольки, отчужденно взглянул на меня и заговорил серьёзно, как о самом главном:

– Понимаете, Валерий Яковлевич, очень сложное это дело – разбираться в тех временах. Документов, как вы изволили давеча заметить, кот наплакал, а воспоминания старожилов обычно на три четверти миф и фантазия. Время ещё не отсеяло плевел от зерна. Историку для работы лучше брать времена оные. Как ни парадоксально это, а всё там яснее, чётче.

– Но ведь авторитетнейшая ссылка в любом исследовании – ссылка на очевидцев, на свидетелей того или иного события, – возразил я решительно.

– Так, всё это так. Но свидетели пристрастны и лукавы. Вот взять хоть бы ваш случай. Александра Дмитриевича Машарина я знал и был в какой-то мере привязан к нему. Не отмахивался он от моей ребячьей назойливости. Впрочем, и тут без рыбалки не обошлось. Жили мы, безотцовщина, почитай, нищими, и рыбалка моя была подспорьем немалым – на уху, на пироги всегда наловлю да и продам ещё на денежку. Но что это – слёзы! И мечталось мне поймать царь-осетра. Не съесть! Сапоги матери купить. Только ни один рыбак дороги осетровой тебе не покажет – секрет! Осётр из века в век одних путей держится. А Александр Дмитриевич показал мне её. Не из жалости сделал это, а как товарищу показал. И вот с той поры, как поймаю там рыбину, так и вспомню его тёплым словом. Понятно, я и расскажу о нём совсем не так, как, допустим, кто-то, обиженный им, или чужой ему. И при этом никто из нас не соврёт…

Александр Дмитриевич был человеком высоким. А что его сознательно забыли, на то есть особые причины. Погиб он рано. Да и вопрос «чем занимались до семнадцатого года» был далеко не праздным вопросом. В этом смысле биография у него неподходящая: сын первого по всей Лене купца, золотопромышленника и пароходчика. Да… Я так думаю, будь он меньше богат, вряд ли стал бы бойцом революции. Тому, кто не очень богат, хочется быть богатым больше. А тут – некуда было больше. Не хлеба он искал в революции, не сытости. Поэтому и не понятен многим. К тому же надо было возвыситься некоторым за чужой счёт, вот и постарались забыть его. Быстрые на руку историки узаконили это забвение в трудах своих, и – пожалуйста… И никому не хочется сознаться, что корыстно фальшивил, когда писал не то, что было. Люди не любят каяться, Валерий Яковлевич. И никогда не покаются, если в этом нет необходимости. С пеной у рта будут защищать свою заведомую ложь. А приспичит, так посмотрит ещё – всё выкладывать или можно обойтись какой-то частью…

– А как вы думаете, Тарасова располагает документами о Машарине, письмами там или ещё чем? – перебил я его.

– Тарасова, Тарасова… Боюсь, что нет никакой Тарасовой. Сейчас модно быть ветераном, вот многие и вспоминают то, чего не было. Послушаешь, одних только ходоков у Ленина было столько, причём живых и сегодня, что ему бы и за десять лет всех не принять.

– Вот же снимок её!

– Вы думаете, я сорок лет назад вот таким же старым грибом был? Кто узнает? Не хочу вам ничего навязывать, но отряд Машарина погиб весь до единого человека… Помню, что была такая Нюрка Тарасова, комсомолка, в спектаклях играла. А какова она собой, убейте, не помню. Рассказывала мне о ней не очень давно некая Широбокова Пелагея Даниловна. Но так, в общих чертах. Она может помнить портрет. Хотя вряд ли вы что-нибудь вызнаете у неё. Не в себе бабуся…

Евдоким Михайлович снял котелок, достал две хохломские ложки, хлеб, алюминиевую миску и аккуратно разложил всё это на газете.

– Милости прошу, – пригласил он. – Так вот, Широбокова запомнить её могла. Тарасова у неё роды принимала. Было это как раз в двадцать первом году. С тех пор Пелагея Даниловна мало кого видела, так что может помнить.

– Как это – мало кого видела? – удивился я.

– А вот так. В Тагуре, где живёт она, осталось всего домов семь, да и то половина из них заколочена. Это на самой границе района, дальше – тайга и тайга. Жить в такой дыре радости мало. Молодёжь давно разбежалась, стариков леший прибирает помаленьку, вот и пустеет деревня. Дразнят Широбокову «Бандиткой». Бандитка да Бандитка, никто уже и не помнит настоящей её фамилии. И знаться с ней не больно хотят. А получилось всё так.

В двадцатом году атаманил тут у нас некто Антонов, между прочим, из красных партизан. Вольница пришлась ему по душе, и он уже никакой власти признавать не хотел, превратился в уголовного преступника. Такие вредили советской власти много. Он и увёл с собой в банду семнадцатилетнюю Пашу Широбокову. Отец её, конечно, за берданку, ну и убили мужика. Мать тоже вскорости померла с горя. Вернулась девка через полгода в пустую избу. Как жила она, не знаю. Только через какое-то время собралась рожать. Ревела, как говорит, два дня, и никто на помощь не пришёл. А тут чоновцы подоспели. И приняла Пелагеиного мальчонку та самая Тарасова. Командир приказал вернуть корову, лошадёнку, а крестьяне ни в какую, дескать, дружки её, бандиты, больше у нас забрали. Никак не хотели понять, что не бандитка она, а жертва.

Сынок её, едва в ум вошёл, уехал. Шлёт матери деньги без обратного адреса, боится, как бы злые языки не сообщили его детям, что дед и бабка бандитами были.

А Пелагея Даниловна всё ареста ждёт. Свихнулась на этом пунктике. Избушка её покосилась, оконца плачут в любую погоду, а она сидит, ждёт, когда за ней приедут, чтобы отвезти в тюрьму. Вот уже сорок лет… Об акушерке своей отзывается тепло. Ласковая, говорит, добрая…

– Люди меняются, – заметил я.

– Как сказать… Меняются скорее только внешне. А изменить душу – много времени надо, жизни для этого мало… Тут пришла мысль нехорошая… как её и высказать? Что, если Тарасовой тогда удалось спастись, но какой-то дикой ценой, такой невероятной, что она побыстрее убежала отсюда и боится даже себе напомнить об этой цене, а?

– Ну, зачем же так?..

– Да, нехорошо подумалось, – поспешил согласиться Евдоким Михайлович. – Нет ничего тяжелее напрасного обвинения, по себе знаю. А всё-таки что-то здесь не так…

Костёр наш то погасал, то вспыхивал с новой силой, а Евдоким Михайлович всё вспоминал и рассказывал о людях, утверждавших в нашем крае жизнью и смертью своей дело революции.

– И это было так недавно… Не успел и заметить, как пролетели сорок лет. А ведь целая эпоха вместилась в них! Батюшки святы!.. Всё на глазах. Вчера лучину жгли, а сегодня в космос летаем. Вот как наши! Отец профессора Лаврухина у меня на ликбезе читать учился, а сын атомные электростанции строит. Но, может быть, самое удивительное и не в этом…

Евдоким Михайлович надолго замолчал, но я не торопил его.

– Может, самое удивительное в том, – наконец сказал он, – какой большой шаг к человеку будущего сделали люди за эти годы. Не отдельные личности, а все люди… Я иногда склонен думать, что история – это повесть о превращении обезьяны в человека. А мы изучаем даты, войны… Медленный это процесс – очеловечивание людей. К несчастью, ещё и обратимый…

В эту ночь мы почти не спали. Утром ещё поудили немного и вернулись в Приленск.

Я уехал от Чупалова со стопкой аккуратно подшитых документов и мелко исписанных тетрадей с биографиями многих участников Гражданской войны, с описаниями важнейших боёв и схемами движения отрядов. После его рассказов и раздумий эти сухие материалы стали для меня чудесным образом оживать.

Чем больше работал я над ними, тем яснее рисовались мне картины минувшего, и всё чаще не столько общий ход событий, сколько человеческие судьбы стали захватывать меня, словно я жил одновременно тогда и сегодня, а люди, давно ушедшие, сделались моими современниками.

* * *

Поздним июльским вечером 1918 года в Приленске было неспокойно. Лаяли собаки. Тарахтели телеги. Тревожно ржали верховые лошади. Время от времени в тёмных переулках раздавались приглушённые оклики:

– Кто?

– Свои, – следовал неизменный ответ.

– Проходи.

В двухэтажном громадном доме миллионщика Машарина, теперешнем Совдепе, жёлто светились нижние окна, роняя на дорогу косые ярко-зелёные квадраты.

В окнах торопливо передвигались и разом сникали фигуры, видно, садились. Время от времени пещерно открывалась входная дверь, выставляя на секундный показ входившего, и тут же захлопывала свои челюсти. Опять голова в окне, и опять никого…

На воде было темнее и страшнее, чем на берегу. Баркас стоял на якоре, но всем казалось, что его несёт крупно дышащей рекой в бесконечную сырую темноту. Вода за бортом густо чернела и казалась вязкой, как смола, а дорожки от оконного света и скипидарный запах проваренных бортов только усиливали это впечатление.

Черепахин сидел на корме, покусывал верхнюю губу и, как и все остальные, пристально смотрел на освещённое здание.

– Человек тридцать набралось, – шепотом произнёс кто-то.

– Двадцать семь, – поправили его.

– Какая точность! Вы что, мандаты у них проверяли?

– Прекратите разговоры, господа!

– Курить хочется, Андрей Григорьевич.

– Нервничаете. Осталось полчаса. Терпите.

У большинства сидящих в баркасе на плечах рассветно мерцали полоски погон, блестели форменные пуговицы. Но от томительного ожидания весь этот мундирный парад начал казаться балаганом, и сидящие в засаде про себя костерили Черепахина за эту нелепую выдумку, хотя ещё час назад она казалась блестящей.

Черепахин ждал сигнала с берега – знака, что заседание Совдепа началось, а часовой убран. Но сигнала не было.


В большой гостиной, приспособленной под зал заседаний, ребрились ряды стульев и лавок до самого порога, а люди уместились на двух передних рядах.

Перед ними за длинным обеденным столом, покрытым потасканной кумачовой скатёркой, восседала совдеповская головка: председатель Кирилла Толкачев, черномазый усач с примасленной косо на лбу чёлочкой, с красным бантом над нагрудным карманом офицерской гимнастёрки, рядом с ним облокотился на стол губастый Васька Саламатин, военная власть, а с другой стороны – тощий Домка Погодаев, власть земельная.

Входившие старались сесть незаметно сбоку, у стенки, но Кирилла Афанасьевич ломал крутую бровь и сизым подбородком указывал на передний ряд:

– Не на спектаклю пришёл. Дело говорить будем.

Совдеповцы шушукались меж собой, чадили самосадом, смеялись негромко шуткам, но у всякого в глазах стоял немой вопрос: пошто собрали их в столь неурочный час? О чём пойдёт речь? Однако вслух этих вопросов никто не задавал – ответить Толкачев не ответит, а осрамить может, за словом в карман ему не лезть.

Вскоре после нового года, когда до Приленска докатилась советская власть, Толкачева избрали председателем уездного Совета, зная его мужиком умным, ни от кого не зависимым и серьёзным. Дело он повёл умело, поскольку ещё на фронте входил в Совет.

На митингах он не ждал, когда предыдущий «оратель» закончит свои туманные соображения насчёт всеобщей свободы и небывалой демократии, выходил на помост, отодвигал круглым плечом ссыльного краснобая и властным голосом, знакомым всем ленским лоцманам и сплавщикам, осаживал крикунов:

– Дек-рет о зем-ле! – и зачитывал истёртую до дыр бумажку.

– В ж… твою декрету! – орали несознательные мужики. – Этой земли у нас хоть ж…й ешь! Пахать некому! Возверните сынов!

– И сынов возвернём! – радостно махал кулаком Толкачев. – Вот Декрет о мире! Мир всем народам! Вернём сынов, мужей, братьев, построим коммунию и жить станем по-новому – без мироедов и батраков!

– А нам по-старому не кисло!

– В избах хочем жить, а не в коммунии! – кричали бабы.

– Дура ты нетёсаная! – улыбался Толкачев. – Коммуния – это не конюшня, зря ты обрадовалась. Коммуния – это светлое будущее, где каждый будет сытый и одетый, потому как не будет больше богатых и бедных, а все будем равны!..

В уезде стали поговаривать, что скоро опять всё переменится.

С такими говорками Толкачев расправлялся по-другому. Татарские скулы его тогда белели ровно, как морозом их прихватывало, левый ус полз к прищуренному глазу, обнажая щербатину выбитых ещё в молодости зубов.

– Значит, советская власть тебе не по душе, – говорил подозрительно тихим голосом. – Так. Чего же ты хочешь?

– Чтоб не грабили хочу! – бил себя кулаком в грудь мужик. – Сеять ярицу нечем! Свинью кормить нечем! Три коровы забрали?

– Ты что, революцию голодом хошь заморить? Революцию на свинью меняшь?

– Плевать мне на твою революцию! – петушился мужик, не замечая, что глаза у бывшего лоцмана стекленели. – На кой она мне?

Тут надо было скорее хватать Кириллу Афанасьевича под белы руки, чтобы не допустить самосуда, потому как не владел он собой в страшном гневе и мог хватить кулачищем до смерти, а то и наган в ход пустить.

Но дыма без огня не бывает. Слухи ширились и подтверждались. На Даурском фронте Семёнов крепко потеснил красных на восток, в России генералы начали белый поход на Москву, кругом заговоры, мятежи, а самое страшное – восставшие белочехи, уже свергнувшие советскую власть по всей Западной Сибири. Об этом и предстоял разговор.

Кирилла Афанасьевич оглядел собравшихся, понял, что ждать больше некого, и поднялся, нависнув над кумачом скатерки.

– Время позднее, – сказал он, – светать скоро начнёт… Ждать боле никого не будем, сами решим, как быть в нашем положении. А положение у нас в текущий момент шибко хреновое, чтобы разговоры разговаривать.

В зале прекратилось движение, и установилась изумлённая тишина.

– Про войну по всей Расее вы слышали. Про чехов тоже знаете. Везде они изничтожают советску власть и помогают белой сволочи казнить наш народ. Скоро, видать, нашим красным войскам придётся оставить Иркутск. Тут ничё не поделать – сила силу клонит. Но мы, здеся, должны удержать нашу кровную власть! Чехи сюды не тыкнутся – далеко. Долго они не загостятся, ихним солдатам тоже домой охота. Значит, отступление будет временным. Советы опять вернутся. А нам и возвращать не надо будет. Отныне уезд объявляется на военном положении и будет называться Приленской Советской республикой. Завтра всех мужиков подведём под мобилизацию и сделаем свою Красную армию. Командиров выберут на митингах, а главковерхами будем мы с товарищем Саламатиным. Окромя того, в каждой волости будет создано ополчение.

– А воевать шишами будем? – спросили из зала.

– Твой шиш дело ненадежное, – сразу отозвался Толкачев. – Кое-какое оружие у нас имеется. Опеть же, есть у многих берданы. Окромя того, пришлют оружие из Иркутска. Об этом имеется депеша. Вам всем, как делегатам Совдепа, надо организовать порядок на местах. А свою контру, вроде бывших земцев и прочих, мы прижмём именем революции. За всяку агитацию – расстрел на месте. У меня всё. Кто за, поднимите руки.

Руки подняли все.

– Вопросы есть? Нету. Завтра на митинг. Выступить каждому. Там и вопросы все решим. Кому чё неясно, подходите ко мне.

Поднялись, загремели стульями, запалили заготовленные цигарки. Но уйти никто не успел – дверь широко распахнулась, и в гостиную вошла группа заговорщиков в погонах и с оружием в руках.

– Руки вверх! – скомандовал Черепахин. – Всем оставаться на местах!

Толкачев рванулся к кобуре, но Черепахин опередил его выстрелом, и тот упал на красную скатерть. По ней поползло тёмное пятно.

– Обыскать всех! Стреляем без предупреждения. Дом оцеплен.

Совдеповцы покорно выстроились вдоль стены, дали себя обыскать. Никто не понимал, что произошло. Многие узнавали в заговорщиках вчерашних примаков и работников, просили отпустить домой по причине позднего времени.

– Трибунал разберётся, кого отпустить, а кого к стенке, – сказал Черепахин. – А до утра здесь будете. И никаких разговоров!

Он приказал поставить в дверях пулемёт и, в случае чего, шпарить до единого, а сам с десятком заговорщиков пошёл разбирать совдеповские бумаги.


Переворот Андрей Григорьевич готовил давно и тщательно. На провесе, чуть живым, обмороженным и простуженным, добрался до Иркутска на крыше шаткой теплушки, сразу отыскал товарищей по школе прапорщиков и вошёл и тайную офицерскую организацию. Когда встал вопрос об уездах, он попросил направить его сюда, в Приленск, где он родился и вырос и где у отца имелся магазин и несколько бакалейных лавок.

На квартире старого приятеля, Виктора Рогова, он познакомился с красивой молодой брюнеткой, оказавшейся дочерью недавно убитого на приисках богача Зуева, быстренько женился и уже в начале марта перебрался с ней в Приленск.

Отца Черепахин в живых не застал. Григорий Ксенофонтович умер своей смертью, до последнего мгновения будучи в здравом уме и спокойствии.

Отцовский дом содержала молодая экономка Григория Ксенофонтовича Настасья Куклина, бабёнка сообразительная и сдобная. Она готова была кидаться в драку с соседями за поганую щепку со двора, берегла каждую тряпку, каждую ложку. Над ней смеялись в глаза и за глаза, но она своё дело знала. Не то чтобы она была такая преданная Черепахиным, нет. Просто надеялась, что и последнего хозяина, Андрея Григорьевича, с божьей помощью черти приберут, и тогда она станет полновластной хозяйкой и богатого дома, и торговли, что снабжала всем необходимым, почитай, пол-Приленска. Всю наличность, что была в доме на день смерти хозяина, она прикарманила, но предпочитала до поры до времени помалкивать, экономила на всём и скаредничала.

Объявившимся хозяевам она не обрадовалась, особенно хозяйке, сразу почуяв, что такую не проведёшь, не повертишь ею, как покойным Григорием Ксенофонтовичем.

Андрей Григорьевич не стал спрашивать с Насти ничего. Взял у неё предсмертную родительскую писульку, прочитал, по ней нашёл большое письмо-завещание, посидел над ним часок в задумчивости, потом взял ключи и пошёл отпирать магазин.

Склады новые власти по нужде очистили, а сам магазин почему-то не тронули, даже печати остались целые.

На прилавке, на развёрнутой штуке материи, лежал старый отцовский аршин. Андрей Григорьевич подержал его на весу, потом вдруг резко взмахнул им, как шашкой, и с оттягом опустил на пыльный тюк. Аршин разлетелся на три куска.

Он позвал одного из бывших приказчиков, с его помощью навел в делах порядок и принялся торговать как ни в чем не бывало – как-никак вырос в лавке.

Но не было у него того снисходительного почтения, которым славился Григорий Ксенофонтович, – в движениях он был по-военному резок, на слова скуп и рожей в купцы не вышел: с шершавого, будто вытесанного из бруса лица безжалостно рассматривали покупателя сухие серые глаза, тонкая щёточка французских усиков не смягчала резкости безгубого рта, упрямый прямой подбородок выражал высокомерие и презрение.

Люди не ломились в его магазин. Денег ни у кого не было, да и выбор товаров был там небольшой. Черепахин всему этому не огорчался. Отцовских сбережений пока хватало, а там должны были привалить и миллионы жениного наследства.

Андрей Григорьевич предпочитал ходить по городку в парадной офицерской форме табачного цвета, только без погон и наград.

Вскоре задняя комната его магазина превратилась в своеобразный клуб. Здесь можно было бесплатно выпить, запастись табаком, сыграть в картишки и даже перехватить несколько рублей до лучших времен.

Отбирал он людей в свою группу осторожно, с приглядкой, прощупывая на сто рядов. Потом поручил каждому создать свою группу, не связанную с другими. К середине июня под его началом оказалось уже около пятидесяти верных людей. В случае восстания это количество, по предварительным подсчётам, должно моментально утроиться, если не учетвериться.

Наконец пришла из Иркутска долгожданная телеграмма: «Поступил товар, можно начинать торговлю. Рогов» – приказ к выступлению.

Совещание совдеповцев пришлось как нельзя кстати.

Рабочая дружина была разоружена без единого выстрела.


Утром всех арестованных привели в тюрьму. Тюрьма уже полтора года пустовала и, как все заброшенные здания, начала быстро разрушаться. Мальчишки там серьёзно повоевали, и не было уже в решётчатых припотолочных оконцах прежних грязных стеколок, двери не запирались.

На страницу:
3 из 9