Полная версия
Поле сражения
Станислав Китайский
Поле сражения
© Китайский С.Б., наследники, 2015
© ООО «Издательство «Вече», 2015
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019
Сайт издательства www.veche.ru
Глава первая
В конце августа, когда вечерние зори уже выцвели и вянут быстро, разом уступая сумеркам, а над тёмным частоколом деревьев повисает большая чистая луна, можно увидеть, как с белесых таёжных полян уходит потихоньку лето. Дневные запахи исчезают, краски меркнут, а над глубокими падями устанавливается бездонная тишина.
Гул высокого ночного самолёта не потревожит его – привык.
Но вот луна скроется, и на небе прибавится звёзд.
Потянет по долине зябким ветерком, сиротливо заполощется осина, вскрикнет в ельнике ночной птах, и снова замрёт всё – на этот раз до рассвета.
Под утро Кичиги на небе побледнеют и начнут прятаться за вершину бора, верховик подует сильнее, прогогочут над падью невидимые гуси, бескровно и холодновато засветится восток. Свистнет рябчик, выбравшись из ночного скрадка, ему робко ответит синица, клокнет на ветке глухарь и тяжело полетит на голубичные угодья встречать солнце.
Умиротворённое и вымытое, оно скользнёт лучами по гребням леса, осветит дорогу, поляны и белую траву на них – то иней, утренний заморозок, дохнул на всходе, будто первая седина в лесу появилась. Потом иней быстро растает – останется белеть только там, где лучи не могут достать его. На миг покажется, что свет и тень поменялись местами: там, где густо-зелено – тень, а где бело – свет. Но этот обман продлится недолго. День снова расставит всё по местам.
Опять будто вернётся лето. Лишь грибные запахи, лиловые лопушки в траве, запылавшие на косогорах деревца да тревожные, далеко слышные зовы журавлей на болотах напомнят, что гостила ночью в приленских лесах неспешная осень.
Отныне она станет с каждой ночью задерживаться всё дольше. Лес постепенно оголится, заморщится ветками, заглядится серыми открытыми озёрами в помутневшую синь неба.
А потом неспешно придёт зима.
Но пока она далеко. Так далеко, что в неё и не верится.
Одну из таких августовских ночей я скоротал на Струнинской заимке, в дальнем таёжном урочище.
Лет сорок назад здесь была пашня, родившая богатую рожь, стояло зимовье с пристройками, на болоте имелась чистка, где в добрый год хозяин, тарайский крестьянин Тимофей Струнин, ставил по восьми зародов душистого «едкого» сена.
Теперь от заимки осталось одно название: пашня поросла корявыми разлапистыми соснами, покос взбуял таволошкой, а прямо на месте зимовья вырос густой ольховый куст. Только жёсткий пырей на чуть приметных бороздах подсказывает, что некогда здесь трудился человек.
Добрался я до заимки за полдень. Пока срубил подходящую листвень, пока вкопал её на полянке и собрал вокруг этого остова пирамидку из привезённых в люльке мотоцикла кусков фанеры, солнце бойко покатилось на закат.
Я не решился, глядя на ночь, соваться со своим тяжёлым «Уралом» в падь, где и днём-то застрять немудрено. Спокойно докрасил суриком пирамиду, обложил подножье дёрном и укрепил на ней выпуклую звезду из нержавейки.
Получился памятник.
Тряпочкой осторожно протёр жестяную табличку и в который раз перечитал аккуратную надпись:
НА ЭТОМ МЕСТЕ 20 АВГУСТА 1921 ГОДА ПОГИБ ОТ РУКИ БЕЛОБАНДИТОВ ОТРЯД ПРИЛЕНСКИХ ЧОНОВЦЕВ. ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЯМ!
Мама просила обязательно написать на табличке имя моего дяди по отцу, Дмитрия Бутакова, но мне не удалось установить имена доброй половины отряда, и поэтому я решил не упоминать никого: смерть уравняла их всех. Все шестьдесят семь красных бойцов достойны одинаковой памяти и благодарности…
Впервые сюда на заимку привёл меня старик Струнин.
– Вот туты-ка, паря, все и кончилось, – сказал он, пряча в косматые брови выцветшие медвежьи глазки. – Убитых бандиты в зимовье сожгли, других которых в озёрину вон посбросали. Говорели, вроде командира на осине, как на кресте, растянули, а сердце в отдельности на сучок подвесили… Сам не видал, врать не буду. До меня туты-ка начальство из уезда побывало. Когда я приехал, одни головёшки валялись. Рожь конями истолкли, косить нече было… Оставил я и покос и пашню. Это однова что на кладбище сеять. Тако дело… Никто из наших сюды и не кажется. Вроде как этот… заповедник устроилси…
Я сфотографировал тогда деда на месте бывшей заимки – низкорослого, корявого, вспоминавшего, наверное, как крестьянствовал здесь по молодости, и оттого вышедшего на снимке скорбным и мечтательным, а вообще-то он старик был живой, говорливый и себе на уме.
– Много народу тогды погибло, – говорил он. – Вот и дядя твой. Запомнился он – здоровенный был, ишшо здоровше тебя. Качать его хотели чоновцы, когда он убил эту Черепахину, ну – где такого качнёшь? – попробовали и попустились. Довольнёхонькие были. Оно и правда – атаман баба!.. А с другой стороны еслив, так оно вроде и не по себе маленько – бабу убить. Мужика оно так сказать, а бабу – совсем друго дело. Я своей, как счас помню, по молодости ишшо, врезал как-то, так, думал, пусть бы лучше рука отсохла! Тут, конечно, война, это понять надо. Ну и стрельнул он её. А там и его – вот здесь, значится… Лютое времечко было. Натерпелись, паря, куды с добром!..
А вот и забылось всё, почитай.
Есть у меня и запись струниниского рассказа о последнем бое чоновцев с бандитами, который произошёл не здесь, на заимке, а в деревне Тарае, откуда Струнин родом. Что произошло здесь, боем не назовёшь. Потому именно тарайский бой надо считать последним.
Представлялся он мне таким.
…Черепахина заменила обойму. Огляделась, устало привалилась к сосне: пронесло и на этот раз.
Далеко слева, в пади, коротко хлопали трёхлинейки, слышались протяжные крики – там ещё дрались. А здесь, на хребте, было тихо. Анна Георгиевна знала – чоновцы не будут преследовать их в лесу. Её люди, в большинстве таёжники, охотники с детства, могли уложить каждый по нескольку наступающих и уйти невредимыми. Вот почему красные всегда старались навязать бой на открытой местности, но такого боя она никогда не принимала.
– Ан-нааа!.. – послышалось совсем рядом.
Она хотела ответить, но в ту же секунду из-за куста хлестнул выстрел. Пуля тюкнулась в сосну над головой. Раздумывать было некогда. Анна Георгиевна мигом заметила куст, из которого стреляли в неё, вскинула маузер, спустила курок, и тут же острая игольчатая боль пронзила её тело. Вспыхнула перед глазами красно-желтая ослепительная радуга, и сразу пришла мягкая тишина…
Когда чоновцы подошли к Тараю, от крайних изб по ним пальнули из нескольких винтовок, а в селе началась суматоха.
Бандиты нападения никак не ждали. Они готовились к далёкому переходу, мылись в банях, кололи отощавших летних свиней, запасались ковригами свежепечёного хлеба; стараясь не попадаться на глаза атаманше, пили бражку и храпели на поветях, отдувая надоедливых мух.
По сообщениям связчиков, тайных помощников банды, красные были далеко, в полутораста верстах отсюда, искали ветра в поле где-то в Гурчанской волости. Однако Черепахина с бабьей настырностью приказала отрядить в караул уголовников атамана Антонова, недавно прибившихся к отряду. Те, видно, задремали на солнышке и проснулись уже от выстрелов, влетающих в деревню чоновцев. Это походило на гром в Рождество.
Вскакивая на незаседланных коней, а то и пёхом, огородами, ломая прясла, налетая друг на друга в тесных проулках, бандиты кинулись к лесу.
Чоновцы на околице разделились. Большая часть отряда, нахлёстывая лошадей, веселя себя криками и выстрелами, бросилась наперерез убегавшим, а меньшая – поскакала по улицам, сразу опустевшим, где только ошалелые курицы, кудкудахча и роняя перо, взлетали на заборы да носились, выгнув луком хвосты, бестолковые телята.
Изредка открывались калитки глухих ворот, и на улицу выглядывали хозяева, подзывая чоновцев короткими взмахами коричневых узловатых рук. И те, пригнувшись к шеям коней, влетали в ограды, делали один-два выстрела и снова торопились на дорогу.
Трёх бандитов на пригорке за поскотиной первым заметил Евстигнеев, худенький парнишка, лихорадочно-весёлый и рыжий, как степной пожар.
– Митька, гляди, баба! – крикнул он товарищу, скакавшему рядом. – Гад буду, Черепахина. Пошли!
Конь легко перенёс его через прясло и, путаясь в огородной зелени, поскакал кратчайшим путём к поскотине. Тяжеловес Бутаков не решился сигать за Евстигнеевым, огляделся, увидел меж прясел проезд и направил туда своего Карьку.
Бандиты уходили быстро. Черепахина скакала на тонком кровном коне – маленькая, одетая по-мужски и ломко приклеенная к седлу, но всё равно видно было, что это баба. Несколько раз на полном скаку она разворачивала коня и оглядывалась кругом. Тогда натягивал узду и скачущий рядом с ней мужик – стрелял по догонявшим.
Эти остановки дали чоновцам некоторый выигрыш, но у бандитов кони были свежие. Бутаков решил, что проще догнать их пулями. Он считался в отряде лучшим стрелком, попадал на пятьдесят шагов в донышко стреляной гильзы, но на скаку стрелял неважно. Чтобы не пулять зря, остановил коня, положил винтарь на седло, чуть повёл мушкой, выстрелил.
Конь под Черепахиной споткнулся, ударился грудью оземь, перевернулся через голову и грохнулся рядом с ней, вылетевшей из седла.
Скачущий рядом мужик остановился, хотел было по-казацки подхватить её с земли, но у него ничего не вышло, и он соскочил с седла, стал поднимать бабу.
Бутаков неторопливо передёрнул затвор. Снова деловито прицелился. Но пуля и на этот раз не задела людей, ужалила мужикового коня. Тот вздыбился, отбросил от себя хозяина и с жалобным ржаньем, похожим на стон, понёсся к деревне.
Третий бандит скрылся в лесу, когда Евстигнеев был уже совсем близко от спешенных.
Вдруг баба выбросила вперёд руку с пистолетом и выстрелила.
Евстигнеев тыкнулся в гриву и косо сполз с седла. Нога его застряла в стремени, и конь поволок его по земле.
«Далеко, гады, не уйдут!» – со злостью подумал Бутаков, сел в седло и поскакал к Евстигнееву.
Тот лежал бездыханный, с задранной до подмышек гимнастёркой, намертво зажав в кулаке повод уздечки. Конь, в недоумении потряхивая головой, стоял над ним и тихо ржал, будто просил помочь недвижному хозяину.
Бутаков задерживаться возле не стал, так как бандиты уже добежали до леса. Гнать прямо за ними было всё равно, что самому себе пулю в лоб пустить, и он взял немного выше, отпустил лошадь и осторожным охотничьим шагом, унимая в теле мелкую нервную дрожь, двинулся туда, где по его мысли должны пройти те двое. Вскоре к нему вернулось обычное спокойствие, какое всегда бывает на охоте – чуткое, внимательное, до предела обостряющее слух и глаз. И тут только он вспомнил, что в винтаре осталось всего два патрона, и аж сплюнул с досады. Возвращаться за подсумком никак нельзя, потеряешь время. В конце концов на медведя он ходил с шомполкой, а в ней вовсе один заряд. И – ничего, обходилось.
«Черепахина не дура, – соображал он, – прямком не рванёт, в падь на перестрелку тоже, значит, по хребту пойдёт до конца мольки, там спустится и выйдет в тыл своим…»
Вскоре обнаруженные следы подтвердили его догадку. Теперь надо было продвигаться особенно осторожно. Через каждый десяток шагов Бутаков останавливался, затаив дыхание, слушал лес.
Следы бандитов были чёткие, ясные. По своей неохотничьей глупости они старались больше бежать. А зачем в лесу бегать?.. Вот здесь они отдыхали. Дальше следы расходятся: мужик пошёл в распадок – наверняка хочет перехватить кого-нибудь с конём, а баба не сразу поднялась и – похромала дальше…
Бутаков увидел её издали.
Стараясь выбирать чистые места, припадая на ногу, она поспешно перебиралась от дерева к дереву, но часто останавливалась и отдыхала. Пот заливал ей глаза. Она торопливо вытирала лоб рукавом по-мужски – от локтя к манжету, – и тогда пистолет в руке чёрно поблескивал над головой.
Вместе с ней останавливался и Бутаков, заслонясь кустом или деревом. Прислушивался к затихающей перестрелке. Один раз в стороне кто-то быстро проехал на коне. И Бутаков подумал, что это тот, третий бандит, блукает с перепугу. А вблизи стояла глухая, жаркая тишина. Шагов хромающей впереди бандитки почти не было слышно, только изредка хрустнет сухая валежина да вспорхнёт напуганный рябок.
Расстояние меж ними понемногу сокращалось. И чем меньше деревьев и кустов разделяло их, тем поганей становилось у Бутакова на душе. Он знал, что убьет её, помешать этому уже ничто не сможет, и не жалел её ни капли, но в голову упорно клевалась мысль, что лучше прибрать взвод мужиков, чем одну бабу.
Когда она перезаряжала маузер, Бутаков поставил прицел на цифру «50» и потихоньку загнал в ствол патрон. Снял с мушки подцепившийся листик, вскинул приклад к плечу.
В прорезь прицела разглядел красивое цыганское лицо, высокую круглую шею и крутую, в вырезе расстёгнутой гимнастерки, грудь. В лоб ему не хотелось стрелять, и он поискал мушкой сердце, чтобы не мучилась долго…
– Ан-нааа! – вдруг всплеснулся заблудший окрик, и щёлкнул недалекий винтовочный выстрел, только с другой стороны. Пуля тюкнулась в сосну над её головой.
Мгновенно, не целясь, Черепахина ответила на выстрел. И Бутаков почти одновременно с ней нажал на спуск.
Она выронила пистолет, оперлась обеими руками за спиной на шершавый сосновый ствол и медленно сползла в траву.
Всхрапнул в кустах напуганный выстрелами конь, и кто-то невидимый выстрелил в сторону Бутакова.
«Наугад бьёт», – определил чоновец, но на всякий случай перескользнул за толстую осину, обросшую кустами, затаился. Комары и появившийся уже мокрец жгли потное лицо, забирались под рубаху, но он не шевелился.
Минут через двадцать у сосны, где лежала убитая, хрустнул сучок. Можно было стрелять на звук, но Бутаков побоялся промазать и остаться безоружным, а разглядеть цель мешали кусты. Можно было попробовать подкрасться, но он не знал, сколько бандитов подошло сюда, и решил отсидеться.
Было слышно, как бандит завозился возле сосны, как протопал по чаще и дальше уже верхом на коне поехал, не выбирая дороги, ломая валежник.
«Не охотник, – установил Бутаков и обругал себя: – Зря не рискнул».
Он подождал ещё немного – другой бандит, если он есть, обязательно как-нибудь обнаружит себя, но всё было тихо. Перестрелка в лощине кончилась. Противно зудели под ухом комары. Он лёгким медленным движением отгонял их и раздумывал, кто бы мог стрелять в Черепахину и почему не было слышно, как неизвестный ушёл. Неужто она свалила его таким быстрым выстрелом?.. А может, это бандит, не разглядевший, в кого стрельнул, – перепугался и теперь дожидается, когда высунет голову Бутаков? Он надел на приклад картуз и приподнял его над кустами. Выстрела не последовало. Хитрит, или нету никого?.. Надо посидеть ещё.
Про Черепахину по уезду ходили всяческие байки: и будто она от пули заговорена, и в разведку ходит, обернувшись старухой, и верхом ездит – не всякий мужик спорить отважится, а уж в стрельбе – на лету воробья из пистолета сшибает. Ничему этому Бутаков не верил, хотя полгода бесконечной погони за бандой убедили его, что Черепахина – баба хитрая, как волчица, и хищная, как соболька. Сколько раз ускользала из такой ловушки, что, казалось бы, уж никак не выкрутиться. Она будто нюхом чуяла малейшую опасность и уводила свою банду почти без потерь. Вообще-то главарем банды считался её муж, Андрей Черепахин, кадровый офицер, но по деревням его уже давно не видели. Может, раны зализывал где-нибудь, а то и хлопнул его добрый человек… – да и что о нём говорить – бандит и бандит! Мало ли их. А тут – баба, вот и выдумывают про неё, кто во что горазд. То-то разговору пойдет, когда он, Бутаков, расскажет, как убил её! Не поверить ему нельзя. За всю жизнь он не соврал ни разу, и на шутки да розыгрыши не мастак. Поверят… Командир поблагодарит за находчивость, а Нюрка скажет: молодец ты, Митька, с бабами воевать куды горазд!.. Может, промолчать?..
В кустах, куда стреляла Черепахина, послышался сдавленный стон. Так стонать – тихо, натурально – мог только раненый человек. Живой, захоти обмануть, стонал бы громче, призывней. Бутаков, все ещё опасаясь, поднялся, огляделся, убедился в безопасности и только тогда направился к раненому.
Обхватив пальцами рыжую голову, в высоком разнотравье лежал невесть откуда взявшийся Евстигнеев. Подальше в кустах стоял у берёзы его конь.
Бутаков присел, отвёл от головы руки: голова была цела, только над правой косицей пуля рассекла кожу. Та, которая свалила Евстигнеева, попала чуть пониже сердца и выточила из него немало крови, хотя и оставила в живых, – сердце билось, а из приоткрытого рта вырывалось короткое, со стонами, дыхание. Бутаков разрезал на нем гимнастерку и перевязал рану. Голову заматывать не стал – ничего страшного.
– Ничё, ничё, Мишк, ты полежи, – бубнил Бутаков, укладывая друга поудобнее. – Полежишь и пройдёт… Угораздило тя! Воды вот нету, беда, а то бы сразу…
Он нарезал ножом рыхлого лесного дёрна и обложил им голову раненого. Несколько комков положил на грудь – жар вытягивать, и всё ругал себя, что не стрельнул секундой раньше, не мертвянел бы теперь Михайло… Потом залез Евстигнееву в карман, где лежали документы, зачем-то посмотрел их и сунул обратно. Неловко и долго застёгивал пуговицу. Потом поднялся, переложил из Мишкиного карабина в свой патроны и пошёл к сосне, у которой упала Черепахина.
Там, конечно, было пусто – командира и мёртвого не положено бросать на поле боя, это и бандиты понимают. Но трава у комля была неискатана, значит, кончилась атаманша сразу, раненый завсегда ещё поёрзает.
Бутаков оглядел кору на сосне и остался доволен своим выстрелом – пуля пошла туда, куда он и посылал её: пробила тело и застряла сразу же под корой. Он ножом ковырнул её и положил в карман – память останется: зверюга редкостная была.
Потом отвязал и привёл Мишкиного коня. То ли от перевязки, то ли от земной прохлады Евстигнееву стало лучше, он лежал, выпрямившись, и тускло смотрел на небо.
– Это ты, Митя? – спросил запинаясь.
– А то кто ишшо? Откель ты взялся здеся?
– Я там… быстро… малость пришибло только… И в круговую… Упускать… не хотелось… Думал, убили… тебя…
– Думал! – поддразнил Бутаков. – Тебя два раза на моих глазах свалили, и то… Ну, пойдём.
Он легко поднял на ладонях маленького по сравнению с ним Евстигнеева, посадил в седло и, придерживая его за здоровую руку, пошёл в направлении деревни, свободно уместив на плече оба карабина.
Вечером при лучине командир отряда Машарин писал в уезд донесение. Делал он это после каждого боя. Всегда тщательно обдумывая каждое слово, чтобы сообщить самое нужное. Лучина то вспыхивала, освещая его серьёзное, бородатое лицо, то гасла, чуть тлея, и тогда можно было видеть только силуэт его большой и сильной фигуры.
В избе душно, воздух тяжёлый, спёртый. Пахло карболкой и ещё чем-то по-больничному резким, но дверей не открывали, потому что и на полу, и на хозяйской кровати лежали раненые, белея в сумерках свежими бинтами.
Сестра милосердия Нюрка Тарасова сидела напротив командира и, обдувая спадавшие на глаза стриженые волосы, растирала в глиняной латке свежую, ещё белую с одного боку и кислую бруснику на морс.
Бутаков устроился на пороге, загородив спиной дверь от косяка до косяка, и, пользуясь тем, что его не видно, жалостно смотрел на Нюрку, готовый в любую секунду кинуться ей на помощь. Но помощи не требовалось. Руки у Нюрки цепкие, ухватистые, привыкшие к разной работе, и сама она, собой хоть и небольшая, но ладная, крепкотелая. А ему Нюрка кажется махонькой и беззащитной, куда более слабой, чем раненые.
Чоновцы потихоньку разговаривали, вспоминали подробности боя. Выходило, что бой получился лёгким, даже весёлым. Многие из этих молодых парней воевали уже по много лет и свыклись с неизбежностью ран и смертей. Как все привычные к своему делу люди, они умели находить смешное там, где другие увидеть не могли. Доставалось больше противнику, но и себя не щадили.
– Федь, а Федь! Как это те пуля умудрилась в сахарницу попасть? Ты что, за хвост держался? – спрашивает сосед у раненного в ягодицу парня. – Как только ты сестре перевязывать даёшься?
– Это пуля срикошетила вон от Евстигнеевого лба, ну и одурела. С кем поведёшься…
– А я двух рубанул. Они из бани в одних подштанниках – потеха! – хвастает кто-то.
– Да ты же их не догнал! Я их уже в мольке встретил.
– На том свете встретишь. Слыхал, командир говорил, двадцать девять человек подобрали. Так двое мои!
– Всех не подберёшь, сейчас скулят которые по кустьям.
– Это точно. Эй, вы, аники! – окликает отдельно лежащих в углу бандитов чернявый, по-бурятски плосколицый чоновец, поднимаясь на локте и морща от боли лицо. – Слышите? Сколь вас было?
Раненые бандиты отмалчивались.
– Ну, как знаете… Всё равно всех пересчитаем.
– Забыли, сволочи. Память у них отшибло.
– А зачем тебе знать, сколько их живых было? Мёртвыми их считать легче.
– Это точно, – соглашается бурят. – Только, однако, без нас их будут кончать.
– Не плачь. На наш век контры хватит.
– Ошибаешься, Корнев. Бутаков вон руками её передушит. Верно, Бутаков?
Бутаков не отвечает.
– Ты бы, Митяй, рассказал хоть, как Черепахину кокнул. А то Евстигнеев не помнит. Он у нас скучный становится, когда рёбра теряет.
– Это ты, Федя… баб боишься, – отзывается Евстигнеев, – а мы… с Митькой… знаем дело. Раньше я за ним… не замечал такого… А тут… как увидел Черепахину… озверел… Правда, красивая собой… Рубаха… разорвана… Кричу… стреляй, Митя… а Митя говорит… не могу… руки дрожат.
– Да не ври, – отзывается с порога Бутаков. – Ты вон где был!
– Перед смертью… не стану врать… Я только, чтоб Аня про тебя… всю правду.
О том, что Бутаков неравнодушен к Тарасовой, в отряде знали все, но посмеиваться над ним отваживался только Евстигнеев.
– Стреляй, говорю… А он ползёт… видно… живьём взять решил… Никакого стыда… у красноармейца.
– Врёт он, – сказал Бутаков. – Я его и не видел.
– Ты, Митя… не злись… Ты исправишься… Тут любой… на твоём месте… Красивая ведь.
– Тоже мэни, найшов красоту! Гадюка, вона гадюка и еэ, – рассудительно заметил раненный в ноги украинец.
– Ничего ты, Онищенко, не понимаешь в этом. Вам, хохлам, лишь бы потолще была…
– Нет, Федя, враг красивым быть не может, – поддержал Онищенку Корнев. – Красота – это другое.
– А всё-таки… жалко, – сказал, задыхаясь, Евстигнеев.
– Жалко? Чего жалко?
– Жалко… что не я… снял её… а она меня.
Командир послушал-послушал и нашёл нужным написать в донесении, что в бою убита чоновцем Бутаковым Анна Черепахина, фактический главарь банды. Потом привёл список отличившихся бойцов и в самом конце изложил просьбу наградить командировкой в Иркутск сестру милосердия Анну Петровну Тарасову, отличного бойца, сознательную комсомолку, бывшую партизанку. На всякий случай на отдельном бланке написал ей мандат.
Она сидела перед ним повзрослевшая с тех пор, как он увидел её впервые, но всё ещё очень молодая и по-детски пухлогубая.
«Ну, вот мы и расстанемся с тобой, Анюта, скорей всего, навсегда, – мысленно сказал он. – Кончилась твоя боевая биография».
Нюрка подняла голову, с удивлением встретила его ласковый и улыбчивый взгляд, какого раньше никогда не видела.
– Вот что, Аня, – предупредил он её вопрос. – Завтра увезёте раненых в уезд, пакет передадите в исполком, а сами к нам больше не возвращайтесь. Поедете в Иркутск учиться. Нам осталось немного, обойдёмся. В Талое мы банду перехватим – и всё. Вот так.
Нюрка не ждала таких обидных слов после такого тёплого взгляда, растерялась.
– Спокойной ночи, товарищи, – сказал, поднявшись, Машарин, – да не балагурьте тут лишнего, спите. Пойдём, Бутаков, проверим посты.
– А можно, я с вами, Александр Дмитриевич? – встрепенулась Нюрка. – Устала, пройтиться хочется. А с ребятами Бутаков посидит. Посидишь, Митя?
– Ладно, – согласился Бутаков не очень охотно.
– Что ж, пойдём, – сказал Машарин, понимая, что девушка хочет сказать ему что-то важное, не для посторонних ушей. – Шинель накиньте, – посоветовал он. – Ночь, прохладно.
Нюрка покорно набросила на плечи шинель и сразу превратилась в серую мышку рядом с двумя великанами. Машарин хоть и был ниже и стройнее Бутакова, всё равно Нюркина голова не доставала ему до плеча.
– Я скоро, – сказала Нюрка раненым, – я только пройдусь.
– Ладно… не помрём без тебя, – ответил за всех Евстигнеев, – … если только… у Митьки… сердце, конечно, выдюжит.
Но Машарин уже ступил за порог, и Нюрка не дослушала остряка.
Машарину хотелось побыть одному, побродить за околицей, подумать. Война, забравшая восемь лучших лет жизни и раньше времени состарившая его, кончалась на этот раз без обмана. Ещё бой, ну два, и настанет мир. Надо определить себе место в мирной жизни, оглядеться, соизмерить свои силы и желания.