bannerbanner
Всей землёй володеть
Всей землёй володеть

Полная версия

Всей землёй володеть

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

Гертруда села за стол рядом со Всеволодом, молодого князя окутал заманчивый запах благовоний, то ли аравитских, то ли ромейских.

«Срам – чужой жены возжаждал! – одёрнул он себя, чувствуя, как растекается по щекам багряный румянец смущения. – Что подумают бояре, воеводы, что скажут братья!»

Всеволод отбросил всякие мысли о Гертруде и старался больше не смотреть в её сторону.

…Долго, до глубокой ночи, гремел на княжеских сенях весёлый пир. А наутро Изяслав, взволнованный, с горящими глазами, чуть ли не бегом примчался в покои брата. Он ещё не почувствовал себя великим князем – нечто мальчишеское, ребячье было в этом его порыве.

– Брате! – на ходу выпалил он, сгорая от нетерпения, едва они вошли в палату. – Порешили мы со боярами – Илариона с кафедры убрать. Негоже с патриархом греческим ссориться. Ибо без благословенья его, своею волею, неправо возвёл Илариона в митрополиты отец наш. Я же мыслю, Ефрема, грека, поставить, епископа Новогородского. В обчем, велел я ему по весне в Царьград плыть, на поставленье. Ты как, Всеволоде? Супротив не будешь? Верно ли, мыслишь, содеял я? Ефрем – муж учёный, пастырь для нашего народа добрый.

Всеволод, никак не ожидавший такого, в изумлении уставился на старшего брата.

«Прав Иларион был! – пронеслось у него в голове. – Но как же Изяслав осмелился?! А впрочем, что тут смелого? Бояре с ним заодно. И со Святославом небось уже сговорено. Святослав греками себя окружил. Ясно дело, он Изяслава поддержал. И если я с ним не соглашусь, то они оба против меня будут. Плохо тогда мне придётся. Что же делать? Отступиться от Илариона?! Иного нет?!»

– Верно ты… порешил, – с трудом, после долгого молчания, выдавил из себя Всеволод.

– Ну вот и добре! Ведал, разумен ты вельми, братец, – заулыбался, обрадованно потирая руки, Изяслав. – Приходи ноне ко мне. Попируем.

– После, Изяславе, – с усталым вздохом отозвался Всеволод. – Ты уж прости, уморился, устал с дороги. Да вчера ещё пир этот…

– Да, да, брате. Воистину, тако, – закивал одобрительно довольный Изяслав.

Когда он вышел, Всеволод, повалившись на обитую рытым бархатом[104] лавку, в отчаянии бессильно уронил голову на руки.

Иларион – любимый учитель, столь много сделал для него доброго, а он, выходит, предал его, не защитил, не избавил от незаслуженной опалы. До чего же он слаб и ничтожен!

Так впервые переяславский князь Всеволод, любимый сын великого Ярослава, князь Хольти, «пятиязычное чудо» пошёл на сделку со своей совестью.

* * *

Как и везде на Руси в то время, в Переяславле широко велось церковное строительство. Множество храмов, деревянных и каменных, словно грибы после дождя, вырастали на улицах города. Среди прочих строений в детинце выделялся каменный епископский дворец, возведённый зодчими-ромеями. Дворец украшен был дивными фресками и мозаикой и словно соперничал красотой и с княжьими хоромами, и с палатами митрополита в Киеве.

Со временем Всеволоду полюбился Переяславль – город, где многие постройки связывались уже с его именем, любил он просто так, без всякой надобности, пешком, препоручив коня гридню, ходить по узким переяславским улочкам. Неизменно приковывала его взор надвратная церковь Святого Феодора. Каждый раз останавливался он у ворот детинца, задирал голову и с восторгом смотрел на свинцовый купол с золотым крестом и розовые нарядные стены церкви.

Странно, но здесь, в Переяславле, среди этих соборов, церквей, рядом с новыми, незнакомыми доселе людьми, почувствовал молодой князь, впервые и со всей остротой, своё одиночество. Люди вокруг жили совсем иной жизнью, иными заботами, будь то закупы[105] и смерды с их нелёгким трудом или бояре с роскошными пирами, обжорством, леностью, чванством и невежеством. Он, Всеволод, всегда был один, у него не было друзей, да и не могло быть, ни с кем не мог он поделиться сокровенными мыслями и мечтами, никому не хотел раскрывать душу и только свято верил, что впереди ждут его слава, власть, почести. Иначе зачем жить? Иногда закрадывались в душу, терзали её глубокие сомнения, думалось почти с отчаянием: а вдруг всё так и останется – беспокойный пограничный город, переливы колоколов, и это до скончания земных дней?! Но гнал молодой князь прочь сомнения: неслучайно ведь отцу привиделось перед смертью будущее, то Бог решил поддержать его, Всеволода, сказать ему: «Ничего, княже, потерпи, пробьёт твой час. Сбудется всё, чего жаждешь вкусить ты в жизни бренной».

…Однажды поутру дворский с недоумением доложил князю:

– Некий монах на крыльце. Хощет зреть тя, княже.

– Что за монах? – удивился Всеволод. – Ладно, зови.

Перед Всеволодом возник… Иларион в чёрной монашеской рясе с куколем, весь какой-то потускневший, постаревший, с сединой в долгой бороде.

– Отче! – Всеволод повалился на колени и, рыдая, припал к стопам святого отца. – Отче! Прости! Умоляю! Не смог! Не посмел! Слаб! Недостоин! Ничтожен!

Иларион грустно улыбнулся, с любовью положил десницу на плечо питомца и ласково сказал:

– Не кори себя, Всеволод. Праведно створил ты, что не стал ссориться с Изяславом. Иначе усобица, крамола пошла б по Руси. Люду невесть сколь погибло бы. Да и не выдюжить тебе супротив старших братьев. А что меня снял Изяслав, в Печеры велел удалиться, а топерича и вовсе в Тмутаракань гонит, дак на то воля Божья. Ты же, Всеволод, одно постигни: как бы лихо ни было, завет отцов помни и блюди свято. Всё тогда лепо будет.

Всеволод, встав с колен и сдержав рыдания, сдавленным голосом спросил:

– Чего ж тебя в Тмутаракань? Близкий ли свет?

– Тако велено. Ныне уж не Иларион аз есмь, но мних Никон. Тако зови.

– Нет, отче. Воротить тебя Изяслава просить буду.

– Не надобно, княже. Гнев вызовешь, недовольство. Слаб ты покудова. Об ином прошу тя. – Иларион выглянул в окно и знаком подозвал стоящего посреди двора возле возка дрожащего от холода маленького монашка в низко надвинутом на глаза куколе.

Несмело поднялся монашек на мраморное крыльцо, прошёл в сени, в сопровождении дворского и оружного гридня направил стопы в горницу.

Увидев перед собой князя, облачённого в шёлковую пурпурную рубаху с золотым шитьём, он упал ниц и троекратно отвесил ему земной поклон.

– Встань, чадо, – строго сказал ему Иларион.

Монашек отбросил назад куколь. Перед Всеволодом возникло совсем юное, худое, истощённое строгим постом лицо. Бескровные уста, редкая русая бородёнка, тонкий, как у ромея, нос, глубоко посаженные глаза, ясно выражающие твёрдость духа и решимость идти на подвиги ради торжества истинной веры, – что-то высокое, неотмирное читалось в облике молодого монашка.

– Се Иаков-мних, постриженец монастыря на Льтеце. Ученик мой первый, – говорил Иларион. – Оставляю его на Руси, княже, заместо себя. Был он мне помочником верным, советником в делах многих. Не гляди, что молод. Разумом немалым наделил его Господь. Вот, мыслит летопись вести. Уж ты, княже, аще[106] что, в беде его не оставь.

– Не оставлю, отче, – хрипло выдавил из себя Всеволод.

К горлу его подкатил тяжёлый ком: «Неужели никогда не увидимся больше? Иларион, отец мой духовный! Этого Изяславу ни за что не прощу!» Тёмные глаза князя полыхнули огнём.

– На Изяслава обиду за меня не таи, – словно догадался о его помыслах Иларион. – Помни: на всё воля Божья. Ну, прощай. Сподобит Господь, свидимся.

Они троекратно облобызались. Иларион, вздохнув, поспешил во двор.

…Всеволод, в одной шёлковой рубахе, без шапки и кожуха, невзирая на холод, выскочил на крыльцо. Он круто остановился на верхних ступенях высокой лестницы и со слезами в глазах пристально смотрел вслед возку, запряжённому тройкой ретивых жеребцов, который быстро мчал по снежной дороге. И стоял так молодой князь, недвижимо, оцепенело, до тех пор, пока возок не скрылся из виду посреди воя степной пурги.

Глава 6. Степное пограничье

С заборолов[107] переяславской стены за гладью Трубежа открывался вид на бескрайние степные просторы. Высокая трава тянулась к палящему солнцу, зеленела весной, желтела к лету, высыхая и громко шурша под бешеными порывами лихого южного ветра. Ветер носил по полям невесомые шары перекати-поля, в воздухе стоял терпкий запах полыни вперемежку с гарью.

Вдоль Альты и Трубежа вереницей убегали вдаль сёла и пригородные слободы, на возделанных полосах жирной сочной земли, отвоёванной у степи, росли колосья пшеницы и ржи. И степь мстила… ураганами, тучами саранчи, сжирающей посевы, дикими ордами кочевников-торков, налетающих со стремительной внезапностью. И горели хаты, возведённые с любовью и тщанием, угонялся скот, а сами крестьяне, повязанные верёвками и арканами, уныло брели по невольничьим дорогам на далёкие рынки Сурожа[108] и Корсуня[109]. И кружили над тлеющими развалинами, над трупами со зловещим карканьем хищные птицы.

Жизнь на беспокойном пограничье не щадила никого. Бесконечные стычки со свирепым врагом утомляли, надоедали, но и закаляли, прививали привычку к постоянной опасности.

Как в омут головой, окунулся в этот новый для себя мир молодой Всеволод. Дня не проходило, чтоб не случалось беды: то угоняли за Сулой[110] табун коней, то жгли деревни на Ворскле[111], то обстреливали отряд сторóжи[112] на Правобережье Днепра у Заруба.

Перья, книги, учёные беседы откладывались в сторону, десница привыкала к рукояти отливающей серебром харалужной[113] сабли. Стремя, седло, неистовая скачка, ломота в теле от непрерывной тряски, ночи в степи, у ярко взметающихся в тёмное, усеянное россыпью звёзд небо костров; пот, грязь, смерть рядом, в двух шагах; неприятный холодок, бегущий по спине – всё это ворвалось в жизнь молодого князя бешеным галопом. Спокойно было только в Переяславле, за крепкими стенами, земляным валом и наполненным грязной болотистой водой рвом. Впрочем, и здесь, что ни день, приходилось заниматься делами: слушать доклады тиунов о собранной дани, разбирать запутанные судебные споры, надзирать за хозяйством в хоромах. Лишь вечерами, при свете свечи, удавалось иной раз раскрыть книгу в тяжёлом окладе, обитом серебром, и с наслаждением вчитаться в изречения мудрецов. А утром всё начиналось снова…

Отряд оружных воинов Всеволод заметил ещё за рекой, с заборола. Резво летели по степи низкорослые мохноногие кони. Передний всадник был в русской дощатой броне[114] и в шишаке, затылок его закрывала кольчужная бармица[115]. Облачение его спутников – полукруглые шлемы – аварские[116] и мисюрки[117], калантыри[118], юшманы[119], узорчатые колчаны и тугие луки за спинами – выдавало в них степняков-торков.

Вот передний круто остановился у рва, задрал вверх голову и, сложив руки лодочкой, звонко прокричал:

– Други! Дружина переславска! Княже Всеволод! Се я, Хомуня, сакмагон[120]! Отворите! Вести везу важные!

– Что содеем, княже? – спросил Всеволода тучный боярин Никифор.

Старому боярину опостылело степное пограничье, так хотелось махнуть куда-нибудь подальше, в свои вотчины, но что поделать, если покойный князь Ярослав, полагаясь на его опыт, поручил ему заботу о любимом своём сыне.

– Откроем. Послушаем, какие вести несёт нам Хомуня. Может, в самом деле что важное скажет.

– На забороле ратников выставь поболе. И пред вратами такожде[121], – стал советовать Никифор. – Не дай бог, что створить измыслят. Сам ко вратам не ходи, сожидай Хомуню в тереме. Не верую я вон тем. – Он указал унизанной перстнями дланью на степняков, сбившихся в кучу, словно им не хватало места, около Хомуни.

Всеволод согласно кивнул.

– Вели отворять, – коротко приказал он стоящему за спиной воеводе Ивану и поспешил вниз.

…В горнице, украшенной золотыми подсвечниками, оправленными в серебро турьими рогами и майоликовыми[122] щитами, царило напряжённое ожидание. Хомуня, светло-русый, с пшеничного цвета усами, молодой, с тёмным от пыли и загара лицом, на котором ярко и лихорадочно блестели белки глаз, сидя напротив князя, говорил отрывисто, тяжело дыша:

– Племя несметное идёт… Издалече… За Волгой, за Яиком жили ране… Имя им – кипчаки… Живут дико… Сырое мясо едят… Кони, как ветер… На Дону… печенежьи вежи… грабили… разоряли… Торков притеснили… ко Днепру… Торчин сказал… Наш, соузный… Кунтувдиевой орды… Примчал… Вот.

Всеволод в тревоге вскочил со стольца[123]. Хмуро провёл рукой по широким усам воевода Иван. Чуть заметно улыбнулся, предвкушая яростную сабельную сшибку, молодой, порывистый боярин Ратибор – лихой рубака и удалец. Никифор аж потемнел, стал мрачнее тучи.

И разом все заговорили, забросали сакмагона вопросами.

– Какова сила их?

– Оружны чем?

– Где ныне? Верны ли вести?

Хомуня, стараясь держаться спокойно, переведя дух, отвечал теперь скоро и точно.

– Сила несметная. Рать неисчислимая. Перешли Орель[124], Ворсклу. Лтаву[125] обошли стороною. Сейчас за Хоролом[126]. Идут к устью Сулы, к Воиню[127]. Другая орда ушла за Днепр, к киевским волостям. Переднюю орду ведёт хан Болуш. Оружье, как и у всех степняков, сабли, стрелы, луки. Все комонные[128]. На лицо схожи с торчинами. Хотя у иных, бают, и власы светлые, яко солома, и очи голубые. Переяславской дружине одной с ими не совладать.

Выслушав грозные известия, Всеволод вдруг как-то обмяк, ссутулился и устало опустился обратно на столец. «Не совладать», – звенели в ушах сказанные Хомуней слова. Душу князя охватило отчаяние, он со слабой надеждой оглядел собравшихся бояр и тихо спросил:

– Как думаете, что нам делать? Как поступим?

Заговорил воевода Иван.

– Я мыслю тако, княже. Перво-наперво гонцов шли ко братьям – в Киев, в Чернигов. А сам не стряпая[129] наряжай сторóжи, собирай дружину – и встречь ворогу, к Воиню. И мужиков с поля оторви и оборужи. Дело святое.

Бояре одобрительно затрясли бородами.

Воевода Иван продолжил:

– Коли узрим – прут на нас степняки – примем бой, иного не дано. Коли они поворотят – не помчим за ими. Знаю их повадки – заманят в засаду да перестреляют.

– Кто ещё сказать хочет? – Всеволод обвёл взглядом примолкших советников. – Ты, Хомуня, что думаешь?

Хомуня, прокашлявшись, прохрипел:

– Прав Иван Жирославич. Здесь, в Переяславле, сожидать ворога нечего. Ибо покуда мы тут будем сидеть, сёла, нивы наши огню предадут! Выступать надоть[130].

– На том и порешим. – Всеволод хлопнул ладонями по подлокотникам стольца. – Грамоты князьям Изяславу и Святославу тотчас же, с печатями вислыми, с гонцами пошлю. А ты, воевода, – обратился он к Ивану. – Дружину готовь. Ты, Хомуня, и ты, Ратибор, нарядите сторóжу. Пошлите людей в степь, за Сулу, за Хорол. Ну, с Богом.

Проводив взглядом уходящих бояр, Всеволод приказал принести перо, чернила и пергамент.

Быстрые, неровные строки побежали по тонкому листу.

Глава 7. Во вражьем стане

Над Хоролом рассеивался утренний туман. Жёлтый слепящий глаза диск солнца пробивался через густую пелену, яркие копья-лучи прорезали своими остриями непрочную белесую дымку. Ясно стал виден левый берег реки – низкий, обрамлённый нестройной цепочкой крутых холмов, что высились у самого окоёма.

Вдоль холмов неторопливо разъезжали вереницы степных всадников – вражеская сторóжа. На равнине, перед холмами раскинулся лагерь кипчаков – всюду сверкали на солнце наконечники копий, доносились громкие гортанные крики. Посреди лагеря стояли огромные шатры на столбах, возле них виднелись тьмочисленные обозы, телеги, сюда же согнаны были стада овец, кони, двугорбые великаны-верблюды.

Ближе, у песчаного берега, с диким свистом проносились конные разъезды. Толпы степняков собирались у кизячных костров, пили кумыс, жевали сырое или слегка поджаренное мясо.

– Велика сила поганых, – раздумчиво вымолвил воевода Иван.

Всеволод, в волнении кусая сухие, пыльные губы, молча кивнул.

– Княже! Гонец! Белым платом машет! – крикнул, останавливая коня, Хомуня.

Всеволод порывисто обернулся. У излуки через реку плыл, ухватив коня за повод, молодой воин. В шуйце он держал сулицу[131], на которую был наколот светлый клочок материи.

– В вежу! – коротко бросил Всеволод и, круто поворотив ретивого белоснежного скакуна, понёсся к своему шатру. Спешившись, передал поводья челядинцу, крикнул рослым гридням: – Гонца пропустить!

Следом за князем в шатёр-вежу проследовали Иван, Ратибор, Никифор и Хомуня. Сев на кошмы, они примолкли в томительном, тягостном ожидании.

«Половцы» – это слово уже срывалось с уст переяславских дружинников. Так, с чьей-то лёгкой руки, назвали они этот неведомый ранее степной народ[132].

«Воистину, – подумал Всеволод, – метко сказано. Живут дико, в поле, хлеб не растят, умершим знатным воинам ставят на курганах каменные бабы – этакие страшные, уродливые, огромные». О них рассказали любознательному князю торопящиеся в Переяславль встречные купцы, которые под защитой крепостных стен мыслили сохранить свои товары.

Войлочный полог шатра колыхнулся, и внутрь не вошёл, а прямо-таки ввалился кипчак в мокрой одежде.

Увидев облачённого в кольчатую бронь князя, он поклонился ему в пояс.

– Садись! – сказал по-печенежски Всеволод.

Степняк, оскалив в улыбке крупные жёлтые зубы, тотчас уселся на кошмы, скрестив под собой ноги.

– Здравствуй, каназ! – молвил он так же по-печенежски. – Моё имя – Искал. Я – солтан[133], глава орды. Хан Болуш, главный в нашем племени, послал меня к тебе. Он сказал: «Хочу жить с Русью в мире». Зовёт тебя на пир. Ждёт, когда солнце…

Он указал перстом вверх.

– В полдень, – догадался Всеволод.

– Да. – Искал кивнул, неприятно, сдавленно рассмеявшись.

Вообще, во всех движениях и в поведении ханского посла проглядывали плохо скрываемые злоба, жестокость и пренебрежение.

– Ты, воевода! Ты, боярин! Ты, храбрый воин! – указал он на Ивана, Никифора и Хомуню. – Вы тоже приглашены. Я сказал!

Он неожиданно резко вскочил. Гридень у порога схватился за саблю и со скрежетом вырвал её из ножен.

– Ой, нехорошо, каназ! – снова рассмеялся Искал, обращаясь к Всеволоду (гридня он словно бы и не замечал). – Взять меня хочешь? Выкуп хочешь? Искал богатый, да?!

– Никто тебя не задержит. Иди. Передай хану, мы подумаем над его словами. – Всеволод знаком приказал гридню вложить саблю обратно в ножны.

Искал, недовольно щуря свои узкие, как щелки, огненные глаза, молча вышел из шатра. Вскоре до ушей Всеволода донеслись конский топот и плеск воды.

– Что будем делать? – спросил князь, хмуро озирая притихших соратников.

– Может, заманить хотят, убить… – начал было неуверенно Никифор, но осёкся и пожал плечами.

– Сила у их великая, княже. Нам с ими не сладить, – раздумчиво, оглаживая десницей бороду, изрёк Иван. – Ехать надоть, княже. Думаю, убить тя али полонить не посмеют. Болуш, видать, тож мира ищет. Иначе б не звал. А вот сему зверю хищному… – Он указал в сторону полога. – Не приведи Господь в лапы угодить. Да токмо не он, похоже, у их верховодит.

Всеволод долго молчал, собираясь с мыслями. Сердце бешено колотилось, всё тело била нервная дрожь, думалось: а вдруг перебьют их там, в половецком стане. Вылетят ханские нукеры с саблями и… поминай, как звали. А если не поехать… Тогда уж точно розмирье. Можно погубить бесславно и себя, и всю свою рать. Да ещё смеяться будут, упрекать, назовут трусом. Нет, если он хочет стать воистину великим, то должен… должен превозмочь страх, дрожь, должен ехать творить мир.

– Воевода Иван прав. Надо ехать, – вымолвил он наконец. – Ты, Ратибор, оставайся здесь. Рать держи наготове. Если к ночи не вернёмся, отходи к Воиню.

…Кони вспенили водную гладь. Шли по знакомому броду, медленно, напряжённо всматриваясь вдаль. Сильно припекало яркое полуденное солнце. У половецких шатров было заметно какое-то движение, встречь им с гиканьем и свистом полетел небольшой отряд всадников.

– Оружье наготове держите! – приказал гридням воевода Иван. – Неровен час, биться придёт.

Всеволод по-прежнему испытывал в теле дрожь. Лицо его окрасил густой багрянец волнения.

«О, Господи! Прости и помилуй меня!» – беззвучно шептал он слова молитвы, возводя очи горе.

Кони миновали переправу, ко Всеволоду и его спутникам подъехали знатные кипчаки в богатых одеждах из восточной фофудии[134], в шелках, некоторые – даже в платьях ромейского покроя, украшенных самоцветами и золотым узорочьем. Ноги их облегали широкие шаровары и высокие кожаные сапоги. В воздухе стоял неприятный тошнотворный запах навоза, конского пота, продымленных овчин и квашеного молока.

Гостей ввели в огромный шатёр на столбах и усадили на мягкие кошмы. Свирепого вида усатые нукеры с непроницаемыми бесстрастными лицами застыли у входа и стен. Впрочем, острые взгляды некоторых из них ясно показывали, что они не прочь перехватить горло кому угодно.

«Вот сейчас набросятся и изрубят нас, как капусту», – подумал Всеволод, с опаской озираясь по сторонам.

Посреди шатра горел очаг. Два полуголых раба жарили на вертеле баранью тушу. Аромат готовящихся яств растекался по шатру, но есть не хотелось совсем. Наоборот, казалось Всеволоду, он и куска не проглотит, подавится.

Красивая чернявая служанка с кошачьими движениями, вся светясь очаровательной улыбкой, поднесла им кумыс в чашах.

– Пей, каназ. И ты, боярин, пей.

Это говорил приземистый толстый половец, круглолицый, кустобородый, с короткими кривыми ножками. До Всеволода не сразу дошло, что это и есть Болуш. Хан казался смешным и безобидным, и ему стало даже стыдно: разве такого можно бояться? Как мог он вообще испугаться?! Хорошо ещё, не подал виду, не показал страха ни своим, ни этим вот, грязным дикарям!

И уже подумалось о бессмысленности опасений. В самом деле, зачем поганым убивать их? Придут другие князья, бояре, воины на место Всеволода, Никифора, Хомуни. Русь велика. И всё пойдёт сызнова – битвы, миры, переговоры.

Стали пить кумыс, кислый и хмельной, от него закружилась голова.

Болуш хлопнул в ладоши. Принесли тушу верблюжонка, зажаренного на молоке. Мясо показалось приятным на вкус, но Всеволод заставил себя есть через силу: всё ещё подрагивали руки, он сгорал от нетерпения. Когда же хан начнёт говорить о том, ради чего они, собственно, и прибыли сюда?

За верблюжонком подали барана, потом опять пили кумыс. Всеволод с едва скрываемым омерзением смотрел, как приближённые Болуша, солтаны и беки[135], грязными пальцами таскали в рот жирные куски мяса и поглощали их с громким чавканьем и хищным урчанием. Сок и жир текли по их бородам, по рукам с золотыми и серебряными браслетами, капали на шаровары.

«Варвары! Дикари! – с ненавистью думал молодой князь. – И как они все одинаково грубы и грязны!»

Ожидание становилось невыносимым. Всеволод уже совсем было впал в отчаяние, но вот Болуш, отрыгнув, неожиданно спросил:

– Велика ваша земля?

Всеволод, зная язык печенегов, с трудом, но понял смысл сказанного. К удивлению многих половцев, он ответил без толмача:

– Велика, хан. Туда… – Он указал жестом на полночь. – Дней пути больше, чем пальцев на руках и ногах. Много больше.

– Сильное у тебя войско, каназ, – не спеша, потягивая кумыс, сказал Болуш. – А много у тебя городов, крепостей?

– Много, хан. Я их не считал. – Всеволод впервые за время их разговора улыбнулся.

Хан взглянул на сидевшего слева от себя странного старика с бубном в руках, в звериной шкуре и высоком войлочном колпаке, наклонился к нему и что-то горячо зашептал на ухо.

«Колдун! Шаман! – пронеслось в голове Всеволода. – О, Боже! Спаси и сохрани!»

Шаман молча кивал, затем повернулся к хану лицом и громко возгласил:

– Да будет так, о великий и могучий!

– Каназ! – подняв десницу, торжественно произнёс Болуш. – Я не хочу воевать с тобой… Мы пришли сюда… Здесь хорошие пастбища… Зимовья. Мы жили в далёкой стране на восходе солнца, но туда пришёл песок… Мы, кипчаки, ушли от него. Мы будем пасти овец, коней, вы, урусы – делать хлеб. Я – в степи, ты – в своих городах. Кимак, принеси вино. Ромейское, доброе вино. Им скрепим мы нашу дружбу, каназ.

Слуга в войлочном халате поднёс Всеволоду и хану большие чаши, в которых искрилось тёмное красное вино.

«Отраву мог подсыпать!» – в страхе подумал Всеволод, но улыбнулся хану, ничем не выдав своих подозрений.

– По сердцу мне сказанное тобой, – промолвил он. – Вижу, ты великий воитель и великий глава своего племени. Только мудрый человек говорит такие слова. Он – бальзам для моего сердца.

Они чокнулись, расплескивая вино. Всеволод с опаской взглянул на ногти Болуша, чистые и ухоженные. Под ногтем мог быть яд – вот так часто греческие вельможи отравляют своих врагов. Тихонько опустят в чашу горошинку из-под ногтя, и через день-другой, а иногда через седьмицу[136] «друг и союзник» корчится в агонии.

Но у половца как будто яда не было.

На душе у молодого князя понемногу полегчало.

…Вечером, в сумерках, шли обратно по броду. Воевода Иван негромко говорил:

На страницу:
4 из 11