Полная версия
Стиходворения
Александров, Александров,
я уже наверно ною,
этот город не со мною,
ничего я не хотел.
В Липках плещутся каштаны,
ветер пишет строчкой рваной,
я опять не слишком рано
мимо Волги пролетел?
За окном Радищев свищет.
Всё пройдёт. И я пройду.
В кашеварне скушав пищу,
обернуся на ходу,
но подумать не осмелюсь –
был ли тот смешной вокзал,
где прощальный добрый Феликс
взгляды в спину мне вонзал.
ДАГЕСТАНСКИЙ ЦИКЛ
Миясат Муслимовой
* * *
Воздух всё тоньше: застиран, истрёпан,
у воздыха нет крыла,
но по сигающим в пропасть тропам
всё набирающим клёкот ромбом
мечется тень орла.
В кровь обдирая плечо перевала,
солнце борется с ним,
падает в гулкую щель провала,
туда, где звёзды переливало
небо в горную синь.
Шорох лежит на багровых скалах,
переходя в зенит.
Вся эта речь, что по ним скакала,
весь этот свет – полнотой накала –
дома теперь звенит.
Вся эта сила нечеловечья,
та, что в горах меня ввысь рвала,
здесь, за столом, схватив за предплечье
и обмакнув в облака наречий,
водит пером орла.
КАСПИЙСКОЕ МОРЕ
Каспийское роме бряцает волнами,
военная цапля рокочет над ними,
и дети в загоне ныряют всё дальше
в зелёную кожу, в рыбацкое ложе.
Каспийские камни бросаются грудью
на пепельный ветер с надутой щекою;
на баржу, плывущую из ленинграда;
на рожу, плывущую там, где не надо.
По скулам каспийским гуляют желвайки.
Где стиснула челюсть слоистые пляжи –
воздушную вату желают гуляки,
буфетчица с облаком рада продаже.
До нужной кондиции женские ножки
маняще взбивают каспийское роме,
докурено солнце и брошено в море,
да только скребутся каспийские кошки.
И масляно чайка скользит на прощанье
в спортивной пробежке за кромкой прибоя.
Каспийское роме пьянит и тревожит,
и как-то грустится солёней всё больше.
* * *
Но в Дагестане смерти нет,
а есть всему чабрец.
А есть – хинкал и, наконец,
Гуниб – всему венец.
В тысячелетиях высот
языкий жив момент,
и в Дагестане смерти нет,
пока всему Дербент.
ДЕРБЕНТ
Весь мёд Дербента молодой –
с камней персидской лени –
греби каспийскою ладьёй,
не подмочив колени.
Весь ключ проломленных ворот
клади в подкладку шума,
где меч был перекован в рот,
в священный шёпот Джумы.
Петляй по кровотоку стен
над деревом граната,
вся ярость солнца – свет и тень –
под деревом граната.
Всю рысь, что кисть твоих ушей
во ржу небес макала,
на грудь Нарын-калы пришей
и слушай шаг магала.
Всю тяжесть бесконечных гор
вмести в бескрайнем взоре:
за лесом холм, за домом двор –
Дербент впадает в море.
СУЛАК
Как двухтомник Аронзона,
зеленит глаза Сулак,
тот и этот – лёд озона
на расплавленных губах,
над оскаленным каньоном:
дуб, встающий на дыбы,
глина, хвоя, птицы, кони,
сердце, небо, гор горбы –
на ночь в пропасть пишут стансы,
в бездну дна желая лечь,
на каскаде гидростанций
вскипятив прямую речь,
взбаламутив говор звона
в незабытом Зубутли –
словно томик Аронзона
бубенцами по груди,
словно книга винограда
вызревает, посмотри,
словно руки водопада
гладят фермы Миатли,
словно славно на цитаты
разливается Чиркей,
где взрываются гранаты
алой сочностью своей,
где двухтомник Аронзона
на расплавленных губах –
за холмами горизонта
мне сулил стихи Сулак.
САРЫ-КУМ
Там, где сип кривоватый
близоруко порхал,
о колючие звёзды
чешет шкуру бархан.
То зевнёт, обопрётся
на каспийский кулак –
мни ступнями мне спину,
мой заезжий кунак!
То сухим дуновеньем –
шелохнуться не смей –
колыбельную свищет
для измотанных змей.
И свернётся клубочком
ошарашенный гид,
а бродяга пустыни,
сарыкумский джигит,
повернётся к закату
и подсечкой в борьбе
бросит грузное солнце
на кавказский хребет.
Только пятки сверкнут
за канатами гор,
только облако вспыхнет
в лиловом трико,
где извивы следов
удлиняет гюрза,
где раздвоенным жалом
зубоскалит гроза,
где огромная ночь
вниз висит на весах,
где осыпалось время
в песочных часах.
КОНИ ТАРКИ-ТАУ
Тимуру Раджабову
Эти кони Тарки-Тау –
нам великая родня.
Посмотри, как чёлка тает
в уходящей дымке дня,
как расплёскивает гриву
над каспийской полосой,
и копытами прилива
конь расхрустывает соль.
Посмотри на них, дружище,
сквозь ак-гёльское стекло –
как они губами ищут
человечее тепло.
Как у них под облаками
на хвостах Петровск повис.
Наши тени за камнями,
за конями скачут вниз.
От Расула до рассвета,
от Гамзата до темна –
мы проходим город этот,
поминая имена.
Понимая, что простая
нам легенда не лгала –
на конях из Тарки-Тау
держится Махачкала.
ГУНИБ
Разговор за рулём заползает в Гимринский тоннель,
свет крошится в щепу, проступает на сводах и каплет.
Разговор о недавней войне здесь длиннее вдвойне
и острее, чем самый искусно наточенный скальпель.
«…потому что когда наши «братья» напали на нас, –
говорит Магомед, стиснув пальцы до белых костяшек, –
каждый вышел на бой и село своё древнее спас,
потому что был прав, потому что был выбор не тяжек…».
Ирганайская гладь бахрому высоченных лесов
разрезает на треть и растит их в своём отраженьи.
Магомед поднимается ввысь, где гора на засов
заперла серпантин в полуметре от небодвиженья.
В полушаге от птиц… Можно прыгнуть на спину орла,
нахлобучить папаху небес, облака подгоняя,
всю скалу родниковых снегов осушить из горла
и услышать Койсу перекатливый рык нагоняя.
«…потому что смотри, как Салтинский искрит водопад, –
говорит Магомед, – всеми красками льёт непрестанно!
Так и мы: и кумык, и аварец, и лакец, и тат –
всех народов ручьи – вот величье реки Дагестана!».
Там вдали Унцукуль дарит витиеватый кизил,
он теперь навсегда золотою насечкой мне светит.
Магомед говорит: «Уж кого я сюда не возил –
нет, никто не видал вот таких вот холмов на рассвете».
Впереди – двух веков позади – замаячат огни,
заметаются тени полков эриванских и теркских, –
это бьёт по глазам ослепивший долину Гуниб,
это сёдла вершин дожидаются всадников дерзких.
Здесь закончилась долгая бойня кавказской войны,
здесь, пленив Шамиля, Государь пировал на поляне,
а теперь вот пируем и мы, но и мы пленены,
всей душой пленены Дагестаном.
ГАВРИИЛ КАМЕНЕВ
Всё от Бога: и слово мрачное, и лученье смешливых губ,
капиталы, дома барачные и дворянства былой суккуб.
Упокой перейдёт во здравицу на гортанном наречье мурз –
и не то, что купец объявится, но потомок татарских муз.
То ли азбуки, то ли ижицы – коли чёрный огонь внутри,
не читай, что на нёбо нижется, о бумагу перо не три…
В задыхании – после бега ли за сосновые образа –
так уколет твоя элегия, словно хвоей метнёт в глаза.
На погосте, теперь разрушенном, за Кизической слободой,
прах твой станет могиле ужином, память вытравит лебедой.
Но однажды всплакнёт балладою, зовом зыбким Зилантов вал –
о Зломаре впотьмах балакая, пригрозит, прогремит Громвал.
Это мистика, это готика – два столетия псу под хвост…
И классическая просодика на анапест наводит лоск.
Только нет у героя книжицы – наизусть ты его блажи,
где в бетон закатали Хижицы, чтобы каменев пал с души…
__________________________________________________
Гавриил Каменев (1773 – 1803) – первый русский романтик; автор первой русской героической поэмы «Громвал».
ИВАНУ ДАНИЛОВУ
Нарубишь боль души на честные словечки…
Берёзовые дни сгорят в июльской печке…
У сердца на краю тяни тоски резину…
И поллитровку сна неси из магазина…
Сбываются слова рифмованной кукушки…
Нормальнее всего лежать тебе в психушке…
Под балалайку лет зайдёшься в пьяном оре…
Застонешь о судьбе – струна застрянет в горле…
__________________________________________________
Иван Данилов (1941 – 2010) – казанский поэт, автор книг
стихов «Завязь» и «Птица долгой зимы».
ГЕННАДИЮ КАПРАНОВУ
Ни росы, ни света – солнце опять не взошло,
я неряшлив и короток, как надписи на заборах,
меня заваривают, пьют, говорят – хорошо
помогает при пенье фольклора.
Лёд и пламень, мёд чабреца,
сон одуванчиков, корень ромашки ранней,
пожухлый лопух в пол-лица (это я), –
надо смешать и прикладывать к ране.
Будет вам горше, а мне от крови теплей,
солью и пеплом, сном, леденящим шилом, –
верно и долго, как эпоксидный клей,
тексты мои стынут у Камы в жилах.
Вся наша смерть – в ловких руках пчелы
молниеносной – той, что уже не промажет:
словно Капранов, я уплыву в Челны
белый песок перебирать на пляже.
__________________________________________________
Геннадий Капранов (1937 – 1985) – казанский поэт, погиб
от удара молнии на пляже в Набережных Челнах.
ДЯТЕЛ
Дятел – разведчик звука,
родственник молотка,
сколько ты мне отстукал
птичьего молока?
Сколько, вещая птица,
голосу вышло жить?
Сколько мне слов приснится
и прислышится лжи?
Чёртова колотушка
присно пишущим в стол!
Скольким станет ловушкой
бьющее долото?
Проклятыми листами
ты по вискам – в упор,
если стучать устанешь,
я подхвачу топор.
ЗВОНАРЬ
Я ещё до конца не изучен,
не испытан на прочность пока,
но как колокол бьётся в падучей –
я набатом сдираю бока
и плыву в этих отзвуках долгих,
наблюдая, как с гулом сердец
проступает над веною Волги
побелевший часовни рубец.
И в малиновом хрусте костяшек
на ветру у свияжских лагун
прозреваю я голос свой тяжкий,
но понять до конца не могу.
Бечеву до небес изнаждачив,
истрепав до полбуквы словарь,
захожусь в оглушительном плаче –
одиноко зовущий звонарь.
БОЯРЫШНИК
Мой грустный друг, когда слышны слова,
Бредущие к сочувствию прохожих,
Таинственная ягода – зла вам
Не принесёт, а только лишь поможет.
Прислугой у аптечного замка
Вы так печально мелочью звените,
Что чёрствости теряется закал,
И губы сами шепчут: «Извините…»
А Муза рядом чек пробьёт пока –
Наступит ясность бытия земного,
И с божьей помощью её рука
Протянет кубок вдохновенья снова.
Тончайший лирик, в ком трепещет ток
Промозглых утр и мусорных прибоев –
Вы в два глотка осушите всё то,
Что мне за жизнь отпущено судьбою.
* * *
Я помню наше долгое начало:
не дома ты.
И чаек крик волна в себе качала
до немоты.
И звёзды отражением касались
самих себя.
И час для нас тогда сгорал, казалось,
за миг, слепя..
А тени над Казанкой выдували
хрустальный звук.
И ноты плыли в сомкнутом овале
устами двух.
По Федосеевской струился пламень
от Цирка прочь.
Над городом протяжно куполами
церквела ночь…
ИДОЛ
Г.Б.
Над капищем развеется зола,
Придут на смену боги постоянства,
Аллах отменит жертвенное пьянство,
И канет жрец в нарубленный салат.
Послышится едва заметный скрип
Уключин лодки в серых водах талых,
Сознание погаснет в ритуалах,
Пока паромщик в церкви не охрип.
Качнётся берег, жизнь проговорив.
По отблеску божественной идеи
Плывут обратно волнами недели,
О разум разбиваясь в брызги рифм.
Мы вечно снимся миру: ты и я,
Безвременьем невинно обожжёны.
Кольцо на пальце – наша протяжённость,
А спящий камень – форма бытия.
* * *
Бродя по закоулкам января
во двориках, прижавшихся к домам
стволами лип с обмёрзшими ветвями,
оглядываясь, вновь увижу я
румяный лик святого Рождества,
к заутрене зовущего церквями.
И брызнет жизнь на полушубок мой
малиновыми каплями луча,
рассвет покажет место, где далёко
скользнуло небо на пустырь седой
и голубою тучей улеглось
до Воскресенья подремать немного…
ДОРОГА В БЕРКЛИ
«Быть – значит, восприниматься»
Джордж Беркли
Креста мистические взмахи
На куполе мелькнувшей церкви
Железным блеском об рубаху
Царапнули при въезде в Беркли.
Никелированные крылья
Несли потомка Гавриила
По автостраде многомильной
Мощёной – в адское горнило.
Побрив Неваду возле уха
Опасным лезвием азарта,
Калифорнийских акведуков
Я разрезал черту на карте,
Как резал вены в восемнадцать,
Проехав сквозь Долину Смерти.
Тогда другим восприниматься,
Наверное, мне кто-то мерил.
А ветер бил по серым скулам,
Глаза щипало, солнце меркло.
Но на хайвэе среди гула
Я различал кантату Беркли.
ФОТО
Гале
На груди ли меня хранишь,
дабы сердцем вглядеться зорко?
Уголок ли обгрызла мышь,
забирая добычу в норку?
Береги меня, береги –
отпечаток на тонком глянце.
Но в любви уже перегиб:
ожидать, ненавидеть, клясться.
Мы засветим совместный кадр,
но проявимся по-любому.
Глянь, как в камере миокард,
утекают года альбома.
Поистреплется твой сафьян,
время выдумает затею,
где в старушечьих лапках я
хрусткой осенью отжелтею.
* * *
В полу затёртом, между щелями,
под сенью венского стола,
сверкая звёздными ущельями,
живёт космическая мгла.
Живёт, соседствуя с предметами,
которые, скользнув за край,
в полночном спектре фиолетовом
заветный выискали рай.
Там, преисполненный томления,
кружок советского рубля
заводит гордо песнопения
в канун седьмого ноября.
Конфетный фантик белым парусом
плывёт за паутинкой дня
между вторым и третьим ярусом
сплетённых досок бытия.
В плену потерянного времени
там, неудачник пилигрим,
дряхлеет гвоздь, седея теменем,
забитый в бездну молодым.
И всё течёт, и всё меняется:
полёты снов, движенья тел,
и бутафорский свет качается
колчаном искроносных стрел.
Когда же тапок прикасается
к расщелине иных миров,
к подошвам чувственно ласкается
полов межзвёздная любовь…
ВОЗВРАЩАЯСЬ С ВОЙНЫ
Так брести, как грести по воде,
взмахом рук помогая движению брюк к пустоте,
а словам – обретать простоту на листе.
Неуёмную мысль вдруг повесить
помятой армейской фуражкой на крюк
платяного шкафа. Иль забыть на гвозде.
Либо стать мудрецом, в маску скомкав лицо.
Мысль убрать под диван.
Как султан, свесив ноги с тахты, говорить всем «якши»,
за притворной улыбкой скрывая
две тысячи сунн и священный Коран,
по(читаемый) мною так часто в тиши.
Мысль на цепь посадить, словно пса,
пусть скулит в закоулках ума,
сторожа закрома серых масс мозгового венца.
Неудачно грустить, то и дело сбиваясь на смех, и его задарма
с хрипотцой всем врагам раздавать под винцо…
Без свинца…
ФРЕКЕН
Фрекен, прочтите несколько строк
Позднее, когда замерцают свечи –
Ибо словесных громадин тролль
Окаменеет при солнечном свете.
Лёд моих пальцев Вам передаст
Ломкий, грохочущий скалами почерк;
Фьордов тоскливая череда
Серебряной рябью выведет точки.
Грубый утёс, иссечённый в пыль
Одним дуновением ветра, Фрекен?
Вы принуждаете быть другим,
Кровь обращая в кипящие реки!
Вы заставляете знать любовь…
Викинга дух, от костров прокопчённый,
Помня, как выжить в битве любой,
Капитулировал перед свечою.
ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ. МОСКВА – ПЕТУШКИ
Говорят все: Кремль (снова Кремль!) Сколько раз нащупывал я дно!
О, тщета! О, эфемерность темы! Как направо – Курский, всё одно…
От рассвета до открытья манны Ангелы Господни берегут
Сиплых душ нелеченые раны, хересом промачивая грудь.
В восемь и шестнадцать на перроне, отправляясь в пропасть налегке,
Беззащитно неопохмелённый, чемоданчик я сжимал в руке.
Две «Российской», столько же «Кубанской». И ещё креплёное вино.
«Не нужны стигматы, но желанны» – пей, пока холодное оно.
Серп и молот. Я, конечно, выпил. Трепыхнулось сердце в небеса,
Словно над болотом взмыло выпью. Унеслось проведать чудеса,
Тамбура бескрайние границы. Возвратилось. Я вошёл в салон.
Встретили нахмуренные лица: всё один и тот же страшный сон?
Чухлинка. И весть пошла наружу. Рёк бы, да по скромности не стал.
Бутербродом заарканил душу. Усмирил бытийный свой оскал.
Оглянулся. Два мордоворота разливали «Свежесть» под укроп,
А над ними деликатный кто-то отирал от нимба мокрый лоб.
Кучино. Близка моя царица. Ангелы застенчиво жужжат:
Рыжая нахальная блудница не познает Венечкин разврат!
Ангелы! Да как вы не поймёте? Я доеду, я не пьян пока…
43-ий проезжаем вроде? К Храпуново тянется дуга.
Ах, тридцатый тот глоток некстати, задышать как будто не даёт,
Ждёт меня дитя, да Бога ради, отпусти, прошу, Искариот!
Я везу ему гостинец мятый: горсть орехов и конфет кулёк –
Это ли тебе совсем не свято? Это ли не мне теперь зарок?
Почему мы движемся обратно? Почему Покров левее, тварь?
Петушки? Бессмысленно и ватно выхожу под сгорбленный фонарь…
В восемь и шестнадцать рано утром, я же помню, точно выезжал,
Отчего ж луна на небе мутном предлагает выпить мне бокал?
Четверо. Бегу от них что мочи. Как заметно выросли дома.
Горло от предчувствия клокочет, мысли вытрясает из ума.
Сердца завершается кипенье, стал тяжёлым у грудины крест:
Не было вершины и паденья. Был всё тот же отмерший подъезд.
СОЛОГУБ
Губ ваших соло,
Фёдор Кузьмич, –
Чуткого слова
Горестный клич.
Тайной завесой
Вглубь проросло
Мелкого Беса
Крупное зло.
Помните место:
Страха причал –
Чорт здесь, известно,
Вас укачал.
Бешено, в мыле,
Рвясь через рвы,
Так и открыли
Истину Вы:
Жизнь безоглядна
Хрупкостью воль.
Как же понятна
Слов ваших соль…
КУЗМИН
На «Форель разбивает лёд» 1929 г.
Задумчиво и прекрасно
форель разбивает лёд
и рыбьей, но тоже красной,
строкою в бокалы льёт.
Прижечь бы устами раны,
зубами хрусталь кроша…
Но позднее слишком рано
стихам отсчитало шаг.
Диковинной чешуёю
глава вдалеке блеснёт.
Сегодня – к картошке с солью
форель одолеет лёд.
ГУБАНОВ
А если резать – проще по живому,
чтоб мясо мысли вымарало скатерть,
и в алый парус надышать Житомир,
по венам рек пустив прощальный катер.
А если полюбить – то захлебнуться
притоком крови к бешеному слову!
Чтоб хлынуло из горла всё до унций
копившееся: доброе и злое.
А если разбиваться – только насмерть!
Всё лучше, чем по мелочам колоться…
От сырости не подхватить бы насморк
на дне у неприметного колодца.
АНГОЛЬСКИЙ ПОЧТАЛЬОН
В стране амбунду, к северу от гор,
где студит снег расплавленную почву,
алмазный дождь по ямам сыпал почту,
закатных искр крадя у неба горсть.
И всадники тропических степей,
апрелем обжигающие ветры,
разглаживали скачкой километры,
неся депеши звёздную купель
вобравшему в себя морщины рек,
танцующему цензору ойку́мен,
чей выверенный пульсом ночи бубен
выстукивал желанный оберег.
ОБЛОМОВ. ЭПИСТОЛЯРНЫЕ ВАРИАЦИИ
Действенная тоска – штрих к моему портрету,
грифельный скрип по аспидному сланцу.
Если выведет кривая, то я приеду
нищим принцем с князьком-оборванцем.
Вырвусь из грязи, это нехитрое дело,
друга представлю – немецкий мой кореш,
кровь разгоняет, дабы не очень густела.
Кстати, чем нас с Андрюхой покормишь?
Есть некий план: Бельведерского Аполлона
охолодить корреджовой «Ночью».
Как ты считаешь, хватит пивного баллона
туфли испачкать римскою почвой?
Грум запрягает праздничный выход трамвая,
день ест от солнца последнюю дольку.
Три остановки, но до конечного рая
всё не доеду, милая Ольга.
ПО ВЕЧЕРАМ
По вечерам они целуются,
когда волшебно фонари
на незнакомой лунной улице
подобны бликам от зари.
По вечерам на ветхой лавочке
они листают впопыхах
влечения небесный справочник,
любовью изданный в томах.
По вечерам в сени красавицы –
слегка задумчивой ольхи –
они друг к другу прикасаются,
читая по глазам стихи.
Крадут они у ночи-стражницы
печальных звёзд пролитый свет.
По вечерам им снова кажется,
что Бог, конечно же, поэт.
МОЛИТВА
Трагичным тоном
Ночью нараспев
Псалмы читает
Голос нашей бабушки.
Он, в этом деле
Громко преуспев,
Детишек сны
Вдруг превращает в камушки.
И дети ёжатся,
Проснувшись наконец,
Внимая заунывным
Заклинаниям.
Им кажется –
Они уже на дне
Чего-то страшного
И взяты для заклания.
А голос бабушки
Ревёт, неутомим,
Иссохшие ладони
Пляшут танцами.
Мы троекратно
С ними воспарим,
И в лоб, и в пуп,
И в плечи тыча пальцами…
* * *
От тоски да от совести
Только в винном чаду
Я в хмельной невесомости
Вновь по краю пройду.
Может, скоро и сгину там,
В раскалённой строке,
Оставляя покинутым
Этот дом налегке.
Я же вам не Цветаева –
Мне не светит черёд.
На портвейнах настаивал
Стихотворный отчёт…
* * *
А что поэт? Сидит себе на жёрдочке,
клевещет клювом, зарится пером…
Легонечко весна коснётся форточки
и озарит лазурью птичий дом.
По зёрнышку, по лучику, по ядрышку
накрошит в плошку солнечных деньков
и радужно их сядет щёлкать рядышком
за прутьями плывущих облаков.
У клетки золотой названий тысяча.
Щеколдой нёба небо щекоча,
и ты сейчас сидишь себе напыщенный –
соловушкою в облике грача.
ПЕТУХ
Если комом каждый слог,
мысли, как взбешённый улей –
упоительно и зло
ноги тянутся на стуле.
Продевается за стык
бечева, потёмки саля.
Фиолетовый язык
отсекает смерть косая.
Ночью выстрелом шагов
метит бес поэта-шельму –